Текст книги "Моя мужская правда"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Джоан и Элвин пригласили на прием что-то около шести или семи десятков своих друзей; Морин и я моментально потеряли друг друга в этой толпе. Миссис Тернопол, конечно, сумела меня отыскать и, конечно, как раз в тот момент, когда я беседовал с весьма соблазнительной красоткой. Я был несколько смущен, понимая, что сцена ревности неминуема.
Но Морин сначала избрала другую тактику. Она сделала вид, будто вообще не замечает никакого разговора, и, схватив меня за руку, заявила, что мы уходим: уж слишком много здесь собралось всякой шушеры, так она выразилась. Я никак не отреагировал – а как я мог отреагировать? Отсечь ей башку? Не было у меня в тот момент под рукой ятагана. Только стальные желваки, больше ничего. Собеседница (действительно очень милая и весьма смело одетая, но ничего сколько-нибудь интимного наш разговор, клянусь, не затрагивал) в свою очередь сочла за лучшее не обращать внимания на Морин и спросила, с кем из редакторов я работаю. Я назвал имя и добавил, что он не только редактор, но и хороший поэт. Такая доверительность переполнила чашу терпения миссис Тернопол. «О-о-о, – простонала Морин, – это уже слишком!» Из глаз хлынули слезы; она резко повернулась и кинулась в ванную комнату. Я прервал разговор, нашел Джоан и предупредил о нашем уходе: дескать, день был тяжелым, Морин совсем расклеилась. «Пеп, – вздохнула сестра, гладя мое плечо, – что ты с собой делаешь?» – «Джоан, о чем речь?» – «О ней», – бросила сестра. Я промолчал, закрыв таким образом тему. Желваки оставались стальными. Мы с Морин поймали такси и поехали в отель. Всю дорогу она рыдала, как малое дитя, и колотила кулачками по коленям – то своим, то моим.
– Как ты мог, как ты мог! Сказать такое при мне! Буквально в глаза!
– Что такого я сказал?
– Сам знаешь что! Не прикидывайся, Питер! Ты сказал: мой редактор Уолтер!
– Но это правда!
– Правда? А кто тогда я? – захлебываясь в плаче.
– При чем тут ты?
– Господи! Твой редактор – я! Глупо и гадко это отрицать. Кто читает каждое слово, написанное тобой? Кто дает тебе советы? Кто исправляет твои ошибки?
– Не ошибки, Морин, – опечатки.
– Пусть! Но их исправляю я! А ты, стоит какой-то богатой сучке выставить титьки, заявляешь, будто твой редактор Уолтер! Ты все готов поставить с ног на голову, лишь бы унизить жену. Ах, ах, мой редактор Уолтер, он поэт, так и вьешься перед этой набитой дурой, только что груди ей не жамкаешь. А мои-то, между прочим, получше будут, только ты уже забыл, потому что тебе до меня дела нет!
– Морин, уймись. Неужели опять…
– Да, опять! Опять и опять! До тех пор, пока ты не изменишься!
– Хорошо. Давай разберемся. Она спросила, кто мой издательский редактор…
– Я твой всякий редактор!
– Нет, не всякий.
– Может, я еще тебе и не жена? Как ты стыдишься меня! Стесняешься показаться со мной перед этой мелкой сволочью! А они и не высморкаются в твою сторону, если ты не мальчик с обложки. Какой же ты ребенок, Питер! Грудной младенец. Патологический эгоист. Тоже мне, пуп земли!
На следующее утро перед нашим отъездом из отеля в аэропорт Джоан позвонила попрощаться. «Мы всегда тебе рады», – сказала она. «Я знаю». – «Приезжай к нам в любое время, как только соскучишься». – «Спасибо, – ответил я с наигранным энтузиазмом, обычной реакцией на проявление формальной вежливости, – возможно, мы еще не раз воспользуемся вашим гостеприимством». Но оказалось, что о формальной вежливости и речи не шло. «Я имела в виду не вас, Пеп. Только тебя. Пеппи, я не хочу испытывать жалость к младшему брату. А рядом с ней ты жалок». Только я повесил трубку, как Морин принялась за свое:
– Скажи, Питер, пропустил ли ты хоть одну смазливую шлюшку? Да и как пропустишь, когда родная сестрица прямо-таки подкладывает все новых и новых! Наверное, это у нее называется заботой о младшеньком.
– Что, черт подери, ты несешь?
– У тебя на морде написаны все твои мыслишки.
– Какие же?
– Если бы эта карга Морин не оседлала меня, уж я бы трахался, как кролик, и все телки были моими. Нудные болтливые телки!
– Ты опять, Морин? Снова? Дай отдохнуть хоть один день!
– Не строй из себя невинность! Ты такой, как есть, тебя не переделаешь. На глазах у жены лезешь под юбки.
– Кому?
– А хотя бы той, которую шибко волнует имя твоего редактора. Ах, как интересно! Не юли, Питер, признавайся: ты ведь хотел – как это мужики говорят? – вставить ей пистон? Все глаза проглядел на коровьи титьки!
– Действительно, я обратил внимание на ее декольте.
– Большее, чем следовало.
– Но гораздо меньшее, чем ты, Морин.
– Он еще и язвит! Он, видите ли, каламбурит! Оставь этот тон, когда говоришь с законной женой! Ты не просто хотел ее трахнуть – ты умирал от желания вставить ей пистон.
– Во время разговора я думал совсем о другом.
– И я знаю, о чем: ты старался подавить свой половой психоз! Ты маньяк, Питер. Сколько сил тебе, бедняжке, приходится тратить, чтобы сдерживать неумеренную похоть! Правда, когда дело касается жены, вожделение почему-то улетучивается само собой. Ладно, хоть раз в жизни скажи правду. Будь ты вчера без меня, потаскуха наверняка оказалась бы в этом отеле, в этой кровати, так ведь? В этой самой постели! Уж она бы тебе не отказала. Она никому не отказывает. Слов не хватает. Зачем ты меня терзаешь, почему ты готов трахать все, что движется, – кроме собственной жены?
Моя семья… Из каких разных людей она состоит! Вот мы с Морин; вот Джоан, Элвин и их четверо детей: Мэб, Мелисса, Ким и Энтони; а вот Моррис с Ленор и близнецами Абнером и Дейви… Какое может быть сравнение? Все живут, беспокоясь совсем о разном. У Элвина свои проблемы, Моррис думает о других. Моррис и впрямь думает о других: он немелкая сошка в программе помощи развивающимся странам; он консультант Комиссии ООН по восстановлению экономики и еще шести подобных международных организаций; он без конца мотается в Африку и страны Карибского бассейна. Ему до всего есть дело; его беспокоит социальное и экономическое неравенство; он еще в конце тридцатых годов, учась по вечерам в Нью-Йоркском университете, днем трудился в Еврейском центре по оказанию помощи неимущим Бронкса, и я помню, как волновала его несправедливая нищета. После войны он по любви женился на Ленор. Она стала ему доброй, преданной, внимательной женой. Когда близнецы доросли до детского сада, поступила в Колумбийский университет на библиотечный факультет. Магистр. Работает в одной из нью-йоркских библиотек. Сейчас сыновьям по пятнадцать; год назад родители предложили им поменять местную школу в Вест-Сайде на очень престижную частную в Хорас-Мэнн. На размышления дали два дня. За этот срок однокашники-пуэрториканцы, превратившие школьные коридоры, туалеты и спортивные площадки в зону откровенного терроризма, дважды самым нахальным образом обчистили близнецов до нитки, и все же мальчики наотрез отказались стать «лицемерами, прячущимися в частной школе от реальных жизненных проблем» (а два их приятеля, живущие по соседству, дети университетских преподавателей, – стали). Моррис, обеспокоенный безопасностью двойняшек, попробовал было их уговаривать, но Абнер и Дейви ответили чуть не хором: «А принципы? Ты всегда твердишь о принципах. Неужели ты можешь предать собственные идеалы? Выходит, ты такой же, как дядя Элвин! Если не хуже».
Что ж, Моррис мог только гордиться, столкнувшись с такой убежденностью сыновей. Едва они стали понимать человеческую речь, брат Мо начал толковать детям о социальной справедливости и экономической целесообразности. Они засыпали под рассуждения о послевоенном этапе развития самой богатой, но не самой разумной страны: вместо «Белоснежки и семи гномов» – необычайные приключения Мартина Диеса[83]83
Диес Мартин – американский политический деятель и первый председатель (1938–1945) Комитета по расследованию антиамериканской деятельности.
[Закрыть] и Комитет по расследованию антиамериканской деятельности; вместо Пиноккио – Джо Маккарти[84]84
Маккарти Джозеф Реймонд – член сената США от Республиканской партии, возглавивший крестовый поход против присутствия коммунистов в американской администрации.
[Закрыть]; вместо сказок дядюшки Римуса – рассказы о Поле Робсоне и Мартине Лютере Кинге. Тушеное мясо за обедом подавалось с гречневой кашей и докладом о политиках левого толка (во всяком случае, при мне): супругах Розенберг или Генри Уоллесе, Льве Троцком или Юджине Дебсе, Нормане Томасе или Дуайте Макдональде, Джордже Оруэлле, Гарри Бриджесе, Сэмюэле Гомперсе. Исторический гарнир не шел в ущерб основному питанию: Моррис внимательно следил, чтобы дети ели зелень и свежие овощи, не глотали содовую залпом и все за столом были сыты, сыты, сыты. Аппетит окружающих доставлял ему явное удовольствие. Он хотел удовлетворять его самолично. «Сядь!» – кричит Моррис жене, устремившейся было на кухню, где она и без того проторчала весь день, за новой порцией масла. «Сиди!» – и отправляется за маслом сам. «Мне бы стакан воды», – говорит Абнер. «Кому еще воды? Пеппи, может, пива? Я принесу». Мо опять уходит и возвращается, прижав к животу полную охапку снеди и бутылок, вываливает на стол, расставляет, раскладывает, разливает и машет близнецам рукой: мол, теперь можно поговорить. Они и рады; Моррис выслушивает их внимательно и серьезно. Один из сыновей настаивает, что Элжер Хисс[85]85
Хисс Элжер – американский общественный деятель, работавший с 1936 по 1947 г. в системе Государственного департамента США в должности советника по внешнеполитическим вопросам при президенте Рузвельте. В 1948 г. советский агент-перебежчик обвинил Хисса в передаче секретных материалов Советскому Союзу, Хисс отрицал это обвинение перед комиссией конгресса и перед судом присяжных, но был признан виновным и приговорен к пяти годам тюрьмы.
[Закрыть] все-таки коммунистический шпион; другой, громко перебивая брата, – что Рой Кон[86]86
Кон Рой – высокопоставленный чиновник Министерства юстиции США, принимавший участие в процессах над супругами Розенберг и членами коммунистической партии США.
[Закрыть] еврей.
Именно в этой семье я ясно понял всю противоестественность наших отношений с Морин. Вечером после онемения в Бруклинском колледже Мо по моей просьбе позвонил ей. Питер прихворнул, он у нас, лежит в постели, все в порядке. «Передай ему трубку». – «Он сейчас не может говорить». В ответ Морин пообещала прилететь первым же рейсом. Моррис попробовал ее урезонить: «Питер никого не хочет видеть. Пойми, ему не до того». – «Что значит „не до того“? Я его жена!» – напомнила Морин. «Я знаю, но ему нужен покой». Взрыв. «Моррис, что за ерунда? Чем вы там занимаетесь? Какой такой покой ему нужен? Если ты думаешь, что он еще ребенок, – на здоровье. Но я так не думаю. Ты слушаешь? Я требую дать мне возможность поговорить с мужем! Я не допущу, чтобы кто-то брал на себя роль Большого Брата по отношению к человеку, который получил стипендию Гуггенхейма!» Но мой большой брат был не из пугливых; он просто повесил трубку. А она просто позвонила еще раз. И еще. И еще.
Через двое суток я почти пришел в себя и собрался домой. Мы снимали на лето хижину у озера Мичиган, и я хотел как можно скорее из городской квартиры в Мэдисоне перебраться в лес. Пора вернуться к нормальному творчеству, Мо. «И к благоверной», – добавил он.
Моррис и не пытался скрывать, как сильно недолюбливает Морин. («Ничего удивительного, – говорила она, – во-первых, ему нравятся только еврейки, а во-вторых, я не разрешаю собой помыкать».) Мои желваки снова стали стальными: ни сестре, ни брату, ни кому другому не позволено иронически отзываться о моем браке. Что они знают о Морин? Они не знают даже, как она принудила меня к женитьбе, я не рассказывал. Играя стальными желваками, я сказал:
– Это моя жена.
– И, как мне кажется, ты все-таки поговорил с ней сегодня.
– Мне что, запрещено разговаривать с женой?
– Она опять позвонила, и ты взял трубку.
– Почему бы и нет? Да, мы с женой побеседовали кое о чем.
– Пеппи, ты идиот. Сделай милость, не тверди, словно попугай: «жена, жена, жена». Когда речь идет о Морин, это слово становится пустым набором звуков. Она манипулирует тобой. Ты влип, Пеп. Всего два дня назад у тебя был нервный срыв. Из-за нее. Я боюсь, что, продолжая в том же духе, ты вовсе сойдешь с круга.
– Сейчас я в полном порядке.
– Это она тебе сказала?
– Мо, прекрати. Я не тепличный цветок.
– Не только тепличный цветок, но еще и поц[87]87
Поц – здесь: в значении «болван», «кретин» (евр.).
[Закрыть]. Чудо нашей оранжереи, спешите видеть! Слушай, ты же талантливый парень, это ясно всем и каждому. Позволь мне метафору. Питер Тернопол – сложная сверхчувствительная радиолокационная система. Тянет на миллион долларов. Морин угодила на своем истребителе четыреста восемьдесят девятой модели в самую середку радарной установки. И вся штуковина – вдребезги. До сих пор, как посмотрю, сплошные руины.
– Мне уже двадцать девять, Мо.
– Но ты смыслишь меньше пятнадцатилетних близнецов. Они, по крайней мере, стоят горой за высокие идеалы. А ты героически пытаешься идеализировать бессмысленную сучку, которую звать никак. К чему тебе это, Пеппи? Зачем из-за нее ломать жизнь? Оглянись! Кругом полно добрых, умных, молодых и красивых, и каждая счастлива была бы составить компанию мальчику с такой, как у тебя, bella figura[88]88
Bella figura – красивая фигура (итал.).
[Закрыть]. Выбирай, Пеп, не теряйся!
Я представил (и не в первый раз за эту неделю) добрую, умную, молодую и красивую Карен Оукс, мою двадцатилетнюю студентку; о, берегись, девушка, Синяя Борода уже положил на тебя взгляд! Во время пятого на дню телефонного разговора с Морин (если я бросал трубку, она немедленно звонила снова) благоверная пообещала устроить публичный скандал по поводу «этой малолетней красотки с велосипедом и конским хвостом на башке, которым она вертит, как своим похотливым преподавателем литературы». – «Ты не посмеешь, Морин». – «Очень даже посмею, если ты тотчас не прилетишь ко мне». Что ж, я и без того уже собрался возвращаться. Плевал я на угрозы. Непредотвратимого не предотвратишь. И не месть звала меня назад. И никаких иллюзий на предмет семейного умиротворения тоже не существовало. Странное чувство: мне не терпелось проверить, может ли быть еще хуже, чем сейчас. И если может, то как разрешится лихо закрученный сюжет этой тягостной постановки. Ты можешь вообразить себе финал? Могу. Лес в окрестностях озера Мичиган. Истерическая разборка по поводу Карен. Питер заносит топор над безумной головой жены. Хрясть – и готово дело. Если, конечно, Морин не изловчится опередить меня, не зарежет во сне, как цыпленка, или не отравит. Но я буду бдителен. Я стану защищаться… Такие вот рисовались картины. Ничего более толкового я придумать не мог. Я жил внутри мелодрамы. Я жил в ночном кошмаре. Одним словом, я все еще жил с Морин.
Несмотря на протесты, Моррис отправился провожать меня. Мы вместе спустились в лифте, вместе сели в такси, вместе доехали до аэропорта Ла-Гуардиа; у кассы северо-западного направления он встал за моей спиной и купил себе билет до Мэдисона на тот же рейс, что и я, на соседнее место. «Ты и в постель с нами уляжешься?» – «Не хотелось бы. Боюсь, что сны будут дурными. Но, если твоя безопасность потребует, рискну».
И тут я снова сорвался. Впал в немыслимую неудержимую слезливость. Мы никуда не полетели; Моррис сдал билеты. В такси, по дороге на Манхэттен, я прорыдал брату несколько фраз об обстоятельствах моей женитьбы. «Господи, – ахнул он, – ты попался, как кур во щи. Любитель против профессионала. Нулевые шансы, мальчик». Я уткнулся мокрым лицом ему в грудь; Моррис обнимал меня за плечи.
– И ты хотел вернуться к ней! – простонал он.
– Я хотел убить ее.
– Ты? Ты хотел?
– Топором. Этими вот руками.
– И ты смог бы? Эй. мазохист-подкаблучник, смог бы?
– Да, – утвердительно клюнул я его в грудь, продолжая давиться слезами.
– У тебя разум дошкольника, Пеп. Ты можешь захотеть, но не можешь сделать. Так что лучше и не хоти лишнего.
– Почему?
– Потому, что жизнь нельзя обратить вспять. Потому, что ты уже окончил шестой класс, где учителя млели от твоего интеллекта. И дома тебя не ждут мамины гриббенес[89]89
Гриббенес – шкварки (преимущественно гусиные) с луком (евр.).
[Закрыть] с горбушкой черного хлеба. Тебя многому научили – но только не держать удар, Пеппи.
– А кого научили? – всхлипывая, спросил я.
– Ее – научили, как видим. Жаль, что она не передала тебе хоть малую толику своих познаний. Твоя благоверная даже по телефону может сделать то, что хочет.
– Ты думаешь?
По дороге из аэропорта я ощущал себя инопланетянином, прилетевшим, скажем, с Марса и только что вышедшим из своей летающей тарелки: все чужое, незнакомое, кругом какие-то монстры, которым монстром кажешься ты, и нет общего языка.
Во второй половине дня я вошел в кабинет доктора Шпильфогеля; Мо, сопровождавший меня теперь повсюду, остался сидеть в приемной: широко расставив ноги и упершись руками в колени, он внимательно смотрел по сторонам, словно телохранитель важной персоны. На самом деле брат просто боялся, что я, улизнув от него, снова отправлюсь в аэропорт. На следующие сутки прилетела Морин. Бдительный Мо не допустил ее до меня, вообще дальше дверей не пустил. Миссис Тернопол вернулась в Мэдисон, забрала из квартиры свои вещи, снова ринулась на Восточное побережье, поселилась в гостинице на Бродвее и заявила, что не тронется с места до тех пор, пока я не отклеюсь от братановых штанов. Пора вернуться к супружеской жизни. А если нет, ей не остается ничего другого, как обратиться в суд, раз уж мы ее к этому принуждаем. Когда раздался телефонный звонок, Морриса рядом не было. Я поднял трубку, хоть он и просил меня этого не делать. Морин охарактеризовала моего брата как похитителя мужей, а доктора Шпильфогеля обозвала мошенником.
– У него даже лицензии нет, Питер, я все разузнала. В Европе была, а здесь он не получил квалификационного подтверждения. Твой Шпильфогель не имеет связи ни с одним официальным психоаналитическим учреждением – не удивительно, что он подбивает пациента бросить жену!
– Ложь, Морин, ложь, никто меня ни на что не подбивает.
– Кто лжет, так это ты! Предатель! Я тебя кормлю и обстирываю, а ты обманываешь меня со своей студенточкой! Я – на кухне, а вы… У меня за спиной!!
– А ты сама, Морин? Ты – без греха?
– Никто из нас не без греха. Но твоему ненасытному донжуанству оправдания нет. Эти двое, братец и Шпильфогель, настраивают тебя против меня, а ты слушаешь разинув рот. А сам трахаешь студенток направо и налево!
– Это как?
– Это омерзительно! Я же сама поймала тебя за руку с той девчонкой! У которой конский хвост на башке!
– Так вот что называется «направо и налево!» А как называется твой чертов сдвиг, из-за которого тебе везде только одно видится? Ты сама лучше всех настроишь против себя кого угодно!
– Я? Что я такого сказала? Когда?
– Всегда!
– Зачем же ты на мне женился, если я такая гнусная тварь? Чтобы поматросить и бросить – знай, мол, наших?
– Я женился, потому что у меня не оставалось другого выбора.
– Вот новость-то! А мне помнится, ты сказал: «Будь моей женой, Морин». Разве нет? Сделал мне предложение.
– После того, как ты пообещала покончить собой, если я его не сделаю.
– Ты всерьез?
– Что «всерьез»?
– Всерьез поверил, что кто-то может пойти на самоубийство из-за тебя? Самовлюбленный осел! Университетский Нарцисс! Ты и впрямь считаешь себя центром вселенной?
– Сдается, ты так считаешь. Иначе на кой черт я тебе сдался?
– Господи, – вздохнула она, – Господи Иисусе, да слышал ли ты когда-нибудь про любовь?
СЬЮЗЕН: 1963-1966
Прошел уже почти год с тех пор, как я решил не жениться на Сьюзен Макколл и положил конец нашему долгому роману. Раньше о браке речи вообще не шло, так как Морин не желала давать мне развода ни под каким видом. Ее не устраивали ни семейное законодательство штата Нью-Йорк, ни мексиканский брачный кодекс, ни другие законоуложения. Но одним солнечным утром (всего лишь год, ничем не примечательный год минул с того дня) Морин стала трупом, а я вдовцом, свободным от всех обязательств, добровольно возложенных на себя в 1959-м вопреки собственному желанию, но в полном соответствии с моими тогдашними понятиями о порядочности. Теперь я мог жениться вторично – была бы охота.
Сьюзен тоже имела опыт семейной жизни, окончившийся точно так же – смертью брачного партнера. Ее муж, насколько я понимаю, был правильным парнем из Принстона. Их странный союз, как и наш, оказался бездетным и еще менее продолжительным. В сложившихся обстоятельствах Сьюзен стремилась вновь создать семью и стать наконец матерью – «пока еще не поздно». Ей уже перевалило за тридцать, и вероятность произвести на свет не вполне полноценное потомство ее пугала; насколько сильно, я узнал, нечаянно наткнувшись на стопку медицинских книг, купленных, вероятно, у букиниста с Четвертой авеню. Картонная коробка со специальной литературой стояла на полу стенного шкафа, куда я однажды утром сунулся в поисках банки кофе; Сьюзен в это время была у своего психотерапевта. Сначала я подумал, что миссис Макколл хранит эти книги со школы – мало ли, чему их там учили. Но, посмотрев внимательней, обнаружил, что «Основы наследственности человека» Амрама Шейнфилда и «Наследственность» Эшли Монтегю вышли из печати уже после того, как молодая вдова переехала в Нью-Йорк.
В книге Монтегю глава (шестая) под названием «Воздействие окружающей среды на внутриутробное развитие ребенка» была сплошь испещрена пометками и подчеркиваниями; а вот кому они принадлежали, я мог только догадываться. «Изучение репродуктивного процесса у женщин показывает, что наиболее благоприятный со всех точек зрения период репродуктивности приходится на возраст от двадцати одного до двадцать шести лет… С тридцати пяти отмечается резкий процентный рост появления на свет неполноценных детей, страдающих олигофренией, в том числе монголизмом (монголоидной идиотией, болезнью Дауна), что служит трагическим примером того, как реагирует генетическая система на негативное воздействие возрастного фактора, под влиянием которого нарушается нормальное развитие эмбриона». Конечно же, пометки делала Сьюзен. Например, снабженную четырьмя восклицательными знаками запись на полях – «возрастной фактор!!!!» – выдавала ученическая аккуратность округлых букв: ее почерк.
Единственным абзацем, не украшенным ни галочками, ни черточками, ни траурными карандашными рамочками, оказался тот, что содержал описание симптоматики монголизма. Однако само отсутствие подчеркиваний только подчеркивало мучительную внимательность, с какой читались эти строки. «Кожная (эпикантическая) складка над верхним веком или сопутствующий ей плоский корень носа не являются обязательным признаком монголизма младенцев; иное дело – уменьшенный объем головы и поперечный изгиб ладоней в сочетании с явным интеллектуальным отставанием. Коэффициент умственного развития подобных детей фиксируется в пределах от 15 при идиотии до 29 при дебильности». Первые десять слов следующего абзаца, которые я воспроизвожу курсивом, были выделены желтым маркером: «Дети, страдающие монголизмом, обычно являются жизнерадостными и чрезвычайно дружественными существами. Память слаба, но некоторые ее стороны удивительно развиты (запоминание цифр, названий, мелодий и т. п.) Это – механическое, часто неосмысливаемое запоминание, не дающее возможности разумно использовать зафиксированные памятью факты в соответствующих условиях и нужных целях. Обычная продолжительность жизни детей, страдающих монголизмом, не более девяти лет».
Почти час, забыв про кофе, я изучал читательские интересы миссис Макколл, устроившись на полу, потом сложил книги обратно. Она об этом ничего не узнала. Я не сказал ни слова. Ни слова, но с тех пор нередко представлял себе Сьюзен, покупающую у букиниста специальную медицинскую литературу, читающую, вникающую, подчеркивающую – и рожающую урода, жизнерадостного и чрезвычайно дружественного.
Я так и не женился на ней. Знал: она стала бы любящей, самоотверженной супругой и матерью. Но опыт прошлого брака и безуспешные попытки положить ему логический конец предупреждали меня: не наступи вновь на те же грабли. Обжегшийся на молоке дует на воду Четыре года мы с Морин прожили врозь; трижды за этот срок мне пришлось являться в суд, где ее адвокат настаивал на увеличении алиментов, причитающихся миссис Тернопол, оскорбленной и брошенной. Тем более, что, по мнению истца, у ответчика имеются тайные («скрытые от всего мира») миллионные банковские счета. Я не оставлял повестки без внимания; я собирал горы финансовых документов: пачки оплаченных чеков, выписки из банковской отчетности, квитанции об уплате подоходного налога – в общем все, что необходимо предъявить на пристрастном разбирательстве доходов и расходов. Каждый раз я говорил себе: это последний раз; никогда больше муниципальный судья города Нью-Йорка, жалкий ханжа, стоящий на страже давно потухшего семейного очага, не вторгнется в мою частную жизнь. Никогда впредь тупорылое ничтожество в черной мантии не сможет учить меня жизни: по его мнению, я просто обязан был, бросив все и вся, «направить усилия» на сочинение киносценариев, каковое занятие увеличит мой заработок до пределов, достаточных для обеспечения жены (оскорбленной и брошенной) должным вспомоществлением. Дудки, хватит, я сам решаю, с кем сплю, кому и как оказывают финансовую поддержку; я, а не некий безликий «штат Нью-Йорк», брачное законодательство которого, как нетрудно убедиться, всеми своими пунктами и подпунктами готово поддерживать сомнительную особу только потому, что она когда-то хитростью вышла замуж. Истица бросает работу и переходит на пособие? Очень хорошо. Пусть кормится из общественных фондов. Но этого мало: раскошеливайся, безнравственный писака, покинувший ни в чем не повинную беспомощную женщину ради свободного удовлетворения патологической похоти и оставляющий тысячи и тысячи долларов во всех злачных местах от Содома до Гоморры! Ха, я бы, может быть, и не против, но с моими-то деньгами…
Эти бесконечные разборки, ее попытки содрать с меня куш побольше, мои старания развестись поскорее были ничуть не менее унизительны, пошлы и тягостны, чем само наше супружество. Четыре года частные детективы, нанятые Морин, шлялись за мной повсюду, заглядывали мне в ложку за обедом; судебные исполнители вручали повестки, когда ваш покорный слуга с разинутым ртом извивался в кресле дантиста; я пытался публично доказать, что Питер Тернопол не во всем идентичен Джеку Потрошителю – и эти заявления с язвительными комментариями публиковались в прессе; на меня навешивали столько ярлыков, что можно было рухнуть под их совокупной тяжестью; моим делом занимался человек, с которым бы я не присел на одном гектаре… Быть мне ответчиком до скончания дней! Ждать, казалось, недолго: либо я покончу с собой, либо рухну замертво на очередном судебном заседании. «Питера Тернопола хватил кондрашка». Недурной газетный заголовок. Однажды я отлупил в коридоре суда щеголеватого (и нечего скрывать, уже не молодого) адвоката жены. Это произошло после того, как стало доподлинно известно: именно он пригласил репортера из «Дейли ньюс» на слушание, где Морин намеревалась (и привела намерение в исполнение) показать под присягой, что ее муж – широко известный соблазнитель студенток. Ради такого случая она надела платье с круглым кружевным воротничком (воплощенная невинность) и пустила горючую слезу (олицетворенное страдание). Публика, конечно, оказалась на ее стороне. Америка убедилась: наглость и бессовестность – характерные вторичные половые признаки Питера Тернопола. Сами понимаете, никто не захочет вновь оказаться в подобном положении. А был ли я широко известен как соблазнитель студенток, об этом позже.
Помимо боязни опять пройти через перипетии развода, которым может окончиться супружество, существовали и другие, более частные причины, удерживавшие меня от вступления в брак. У Сьюзен периодически случались нервные срывы; любовник мог относится к ним как к печальной, но безобидной особенности характера; муж и отец детей обязан смотреть на вещи иначе. Неуравновешенность миссис Макколл была обусловлена целым рядом вполне объективных обстоятельств, обрушивавшихся на нее одно за другим с шестнадцати лет; мало чья психика выдержала бы такое безболезненно. Сначала то, что произошло со Сьюзен в первый (и единственный) год ее жизни в Уэлсли; затем в автокатастрофе погибает муж, с которым они не прожили и одиннадцати месяцев; затем в жесточайших муках умирает от рака отец, отец глубоко любимый и много для нее значивший. На каждую такую катастрофу Сьюзен отвечала своеобразной реакцией: впадала в полную апатию, забивалась в угол (или чулан) и, сгорбившись, молча сидела, обхватив руками колени, – до тех пор, пока кто-нибудь не вызывал подмогу; психиатры обретали нового пациента. Сьюзен вообще была склонна к неврозам, но при обычном течении дел поддерживала более или менее стабильное или, как она сама говорила, «повседневно ужасное состояние» при помощи таблеток. Это длилось годами; со времени отъезда из отчего дома и поступления в колледж она все время что-нибудь глотала. Постепенно Сьюзен подобрала для себя лекарства, ослабляющие действие практически любого раздражителя. У нее были таблетки для занятий, таблетки для свиданий, таблетки для покупок, таблетки для возврата напрасно приобретенных товаров, таблетки утренние, таблетки дневные, таблетки снотворные. Она потребляла снадобья горстями, как конфетки M&Ms, она подкреплялась лекарствами перед любым разговором, особенно активно – прежде чем набрать телефонный номер собственной мамаши.
После смерти отца Сьюзен месяц провела в Пейн-Уитни, где лечилась у доктора Голдинга. К этому времени он был ее психоаналитиком уже два года; когда я познакомился с миссис Макколл, она поддерживала повседневно ужасное состояние в основном овалтином, наркотическим препаратом, привычным ей с юности. Доктор Голдинг советовал употреблять лекарство на ночь, а также в случае любого дискомфортного ощущения, плюс аспирин при головной боли, тщательно отмечая время приема и количество принятого. Сьюзен так и делала. А вот когда-то, в Уэлсли, она пользовала себя только белладонной, что плохо кончилось. В этот колледж Сьюзен поступила восемнадцати лет, сразу после триумфального (с отличием) окончания принстонской школы мисс Файн для девочек. В Уэлсли многое оказалось для нее внове. Особый страх наводил преподаватель немецкого языка, молодой эмигрант из Европы, въедливый и прилипчивый, большой любитель длинноногих американок. По понедельникам, средам и пятницам Сьюзен, вместо того чтобы идти на его лекции, с десяти утра забиралась в чулан своей комнаты и сидела там до конца занятий, глотая белладонну, регулярно выдаваемую ей в студенческом медпункте для облегчения менструальных болей. Однажды (поистине благословенный день!) уборщица зачем-то открыла дверь чулана и обнаружила скорчившуюся Сьюзен. Из Принстона вызвали мать странной студентки. Во избежание скандала было объявлено, что они уезжают купить девушке зимнюю одежду. В Уэлсли Сьюзен не вернулась.
Такие чуланные отсидки случались и позже. Это тревожило меня. Брат с сестрой (уж я-то знаю!) сказали бы чуть не хором, что Сьюзен интригует и завлекает меня своими нервными срывами, что я, несмотря на возраст, так и не обрел опыта общения с вполне вменяемыми дамами и не научился проявлять даже отдаленных признаков здравомыслия в отношениях с женщинами.
Существовала и другая болезненная проблема – ее оргазм. Ничего не скажешь, Сьюзен старалась. Старался и я. Но чем больше мы оба прикладывали усилий, тем сильней наша постель походила на место отбывания трудовой повинности, тем меньше мы получали удовольствия, тем дальше было до ее оргазма. Поначалу Сьюзен честно и трогательно пыталась делать так, как надо (она вообще была честна и трогательна). А что надо? Раздвинуть ноги, считала она; между ними образуется некое гостеприимное отверстие, в него погрузится шланг и давай качать – туда-сюда. А кому от этого какое удовольствие, бедняжка Сьюзен и представить себе не могла. Но так надо. Я учил ее, не жалея ни труда, ни времени, ни даже крепких выражений. Сьюзен! Ты не курица на вертеле, которую крутят и так и сяк до полной готовности. Чтобы дойти до готовности, надо самой крутиться. Я-то кончу, а ты?.. Она никогда не кончала; так ведь она толком никогда и не начинала.