Текст книги "Моя мужская правда"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Теперь-то ясно, что единственным эффективным для меня лекарством была Сьюзен. Но я донимал доктора Шпильфогеля жалобами на отвращение к этому средству, острую аллергическую реакцию, полную непереносимость. Массированные дозы снадобья под названьем «Сьюзен» меньше лечат, чем калечат. Доктор Шпильфогель относился к миссис Макколл совершенно иначе, чем Моррис. Беда в том, что, беседуя с психотерапевтом, обсуждая с ним проблему, выворачивая душу наизнанку, я начинал разделять мнение брата.
– Она безнадежна, – жаловался я врачу, – запуганный нахохлившийся воробышек.
– Вы предпочитаете очередную стервятницу?
– Предпочел бы нечто среднее, – вздыхал я о Нэнси Майлс, хотя оценивал ее в тот момент куда выше среднего и глубоко сожалел, что так и не ответил на давнишнее письмо.
– Серединка на половинку… Такое встречается редко. Не лучше ли довольствоваться тем, что есть?
– А что есть, доктор? Сплошные фобии и некоммуникабельность. Она рабыня, и не только моя, но вообще.
– Давайте разбираться. Вы что, соскучились по семейным бурям? По шекспировским страстям? По Морин? Вам нужен Götterdammerung[92]92
«Гибель богов» (нем.).
[Закрыть] на завтрак, Армагеддон на обед и Страшный суд на ужин? Чем вас не устраивает тишина за столом?
– Забьется в угол, как мышка, и все тут.
– Ну и что? Вы не кисейная барышня, а взрослый мужчина. Мышка не должна вызывать у вас страха, а уж тем более – отвращения.
– А если мышка захочет выйти замуж – за меня?
– Как же она сможет выйти за вас, если вы женаты?
– Но я ведь получу когда-нибудь развод!
– Тогда и будем думать. Зачем терзаться заранее?
– Я не терзаюсь, доктор. Но есть серьезная проблема. Как вы думаете, если мы расстанемся, не учудит ли она что-нибудь над собой? Ну, в смысле самоубийства. Это на нее похоже.
– Вы про кого: про Морин или Сьюзен?
– Доктор, я великолепно понимаю, что Морин – не Сьюзен, а Сьюзен – не Морин. Однако этим проблема не разрешается.
– Миссис Макколл угрожала покончить с собой, если вы ее покинете?
– Она никогда мне ничем не угрожает. Не ее стиль.
– Значит, так. Вы подозреваете, что стиль может измениться после того, как оформится развод: встанет вопрос о женитьбе, с вашей стороны последует твердый отказ, и она… Поэтому хотите расстаться заранее, прямо сейчас, верно?
– Не уверен, что таково мое желание. Но такова моя обязанность.
– Отвлечемся от общих рассуждений. Вам хорошо со Сьюзен?
– Отчасти да. Даже более чем отчасти. Но, продолжая наши отношения, я буду день за днем укреплять в ней несбыточные надежды. Это может плохо кончиться.
– Интересно, почему вы так много думаете о женитьбе?
– Я вовсе не думаю о женитьбе.
– Кто же тогда думает?
– Сьюзен, доктор, Сьюзен! Я думаю о другом. Предположим, наша связь лопается, как мыльный пузырь. Следует ожидать суицида или нет?
– Вы полагаете, что покинутые женщины могут утешиться только самоубийством?
– Доктор, не передергивайте. Речь идет не о каких-то покинутых женщинах, а только о тех двух, с которыми я тесно связан, с их характерными психологическими особенностями.
– Может быть, эти особенности и связали вас с ними?
– Возможно, и так. Надо подумать. Но сейчас я хочу разорвать мучительно затянувшуюся связь, именно сейчас. Нельзя все время жить в ожидании неминуемого конца. Зачем вы настойчиво убеждаете меня продолжать отношения со Сьюзен?
– Вовсе не убеждаю. Я лишь обращал ваше внимание на положительные стороны контактов с ней. Честное слово, добрая половина мужчин должна завидовать вам. Что мучительного в создавшемся положении? Она красива, непритязательна, богата и к тому же отлично готовит.
– И предположительно склонна к суициду.
– Именно, что «предположительно». Откуда мы знаем? Гипотезы достаточно редко становятся аксиомами.
– Но иногда становятся. Как мне общаться с ней, зная, что в один прекрасный момент она может свести все счеты с жизнью?
– Выбросьте эти страхи из головы. Они ни на чем не основаны. Общайтесь, как прежде.
– Как прежде? Прежде я, знаете ли, общался с Морин. Знаю, чего бояться. Пуганая ворона.
– Ну, если вы так обостренно воспринимаете отдаленную гипотетическую возможность…
– И все-таки – возможность! Вы сами сказали это слово. И я не вправе продолжать рискованный эксперимент. Опасности подвергается жизнь! Ее жизнь – не моя. Ответственность слишком высока.
– Знаете, мистер Тернопол, глядя на вас, я иногда вижу Нарцисса, влюбленного в собственное чувство ответственности. Вы склонны драматизировать… нет, мелодраматизировать ситуацию. Простительный писательский грешок.
– Вам представляется, что я слишком вольно домысливаю житейские сюжеты?
– А разве это не так?
– Простите, доктор, но мне не всегда ясно, какой смысл вы вкладываете в имя «Нарцисс» и понятие «нарциссизм». Я толкую о принципиальных вещах, о фундаментальных обязанностях человека, а в ответ получаю рекомендации не принимать близко с сердцу, выбросить из головы, наслаждаться кулинарными изысками и не задумываться о катастрофических последствиях. Вот уж действительно прямой путь к нарциссизму!
– Не будем спорить. Если чувство ответственности настоятельно велит вам расстаться с миссис Макколл – следуйте ему.
– Минуту назад вы считали мое чувство ответственности преувеличенным, а мои опасения – мелодраматическими закидонами. Или это были не вы?
– Это был я. И сейчас так считаю.
Так вот: я зарекся с кем бы то ни было делиться своими личными проблемами. Решения должны приниматься самостоятельно. Я удалился от советов и соблазнов. Прощайте, советчик Шпильфогель! Прощай, соблазнительница Сьюзен! Думаете, мне легко? Сколь многое меня с ней связывало! Мы вместе прошли, образно говоря, огонь, воду и медные трубы. Почти как с Морин. Но совсем не так, как с Морин. Там велась бесконечная безжалостная борьба, едва не сведшая меня с ума, борьба бессмысленная, ибо я ничего не мог изменить ни логикой, ни уступками, ни силой. Со Сьюзен было иначе: усилия вознаграждались. Наступали перемены. Мы оба менялись. Но дорога привела нас к распутью. Я избрал уход от Сьюзен, она – уход из жизни. Ее попытка окончилась неудачей; посмотрим, чем завершится моя. На душе кошки скребут: я не уверен, что мы изменились к лучшему. А может быть, вообще не произошло никаких перемен. Я каждый день вспоминаю Сьюзен и ее квартиру. Я каждый день пишу ей письма и рву в клочья. Я набираю ее телефонный номер и швыряю трубку еще до первого звонка. Слова песенки «Эта женщина не может жить без вас, смерть милее жизни одинокой» ввергают меня в сентиментальную слезоточивость. Я не хотел совершить Ошибку с большой буквы (так я это называл), но, кажется, совершил еще большую: покинул безо всякой на то причины добрую, благородную, великодушную Сьюзен, ничуть не похожую на Морин. Питер, говорю я себе, ты совершил Ошибку с очень большой буквы – и спешу к телефону звонить в Принстон. Питер, говорю я себе, набирая номер, да разве ж это любовь? Тебя притягивает ее беззащитность и надломленность, льстит стремление заполучить тебя любой ценой. Красотка в белом бикини хватается за твой член, как за спасательный трос, – и это вы называете любовью? Разве на такое можно купиться? И я швыряю трубку, не дождавшись первого звонка. Мы не называем это любовью. «Половое тщеславие», – говорит миссис Сибари. «Юношеские сексуальные фантазии, – говорит доктор Шпильфогель, – подавленные комплексы». «Проклятые шиксы, – говорит брат, – ты от них чумеешь, Пеп».
А Сьюзен в Принстоне под присмотром своей матери, а я здесь – под своим собственным.
МОДА НА БРАК
Рапунцель, Рапунцель, проснись, спусти свои косоньки вниз!
Сказка братьев Гримм
Кто жил в пятидесятые, тот помнит. Кто, живя в пятидесятые, стремился занять соответствующее положение в обществе, тот знает: к тридцати серьезный человек должен быть женат. А у того, кто поступает иначе (сказал один из нас), «на третьем десятке не все в порядке». Причем необходимость брака носила скорее моральный, чем сугубо практический характер: жена рассматривалась не как дармовая прислуга или бесплатный «объект для удовлетворения сексуальных потребностей». Во всяком случае, не только так. Порядочность и Зрелость требовали матримониального подтверждения. Что-то вроде еще одного гражданского долга. При этом происходила определенная подмена понятий: в мире, созданном мужчинами и для мужчин, женщина, в принципе, обладает равными с ними правами – но только тогда, когда выйдет замуж. О, странные женские права: мы подавляем их не тогда, когда связываем ту или иную представительницу слабого пола брачными узами, а именно тогда, когда не связываем. Независимая женщина, оказывается, лишена независимости. Свободная не свободна. Как она пойдет в ресторан или в кино или сядет за руль грузовика, если ничья не жена? Исполни свой долг, мужчина, женись, и никто не сможет подвергнуть сомнению самостоятельность и самоценность твоей окольцованной избранницы, она станет полноправным членом общества. И ты наконец станешь. И правда: если мужчины не будут брать женщин замуж, то кто же будет? Больше, увы, некому. Так что – под ружье: призыв уже объявлен.
Такова была атмосфера. И если молодой человек из приличной семьи, имеющий недурное образование, думать не думает о свадьбе, завтракает в кафе, обедает в закусочной, ужинает консервами, сам метет пол в комнате, сам стелит постель, ложится в нее с кем и когда захочет, а в урочный час по собственному усмотрению запросто расстается с партнершей навсегда, ничем не связанный и никому не обязанный, – не диво, что его обвиняют в «незрелости» (словно он фрукт, тот еще фрукт), а то и подозревают в латентной гомосексуальности, а то и не в латентной. В лучшем случае его называют эгоистом. Или безответственным типом. «Он не готов отдаться (ну и словечко! А он и впрямь не готов) постоянным отношениям». Ситуация предстанет в самом идиотском виде, если учесть, что безответственным и неготовым именуют человека, который готов самым ответственным образом заботиться о себе, ни на кого не перекладывая своих обязанностей. Приговор: он не способен к любви.
Любовь… Для пятидесятых это слово было в высшей степени значимым. «Не способен к любви» – клеймо на мужчине, который вообще-то способен, но не приспособлен к тому, чтобы женщина стирала ему носки, готовила ему еду, рожала ему детей, ухаживала за ним до конца дней. «Вы, в конце концов, можете полюбить кого-нибудь? Думать о ком-то, кроме себя?»
– допытывались нелогичные тогдашние феминистки. Нелогичные – потому что в переводе с птичьего языка пятидесятых эти фразы означали только одно: «Мы хотим быть независимыми – то есть, выйдя замуж, стирать вам носки, готовить еду, рожать детей, ухаживать за вами до конца дней».
Не сильно преувеличу, предположив, что большинство незамужних молодых женщин той поры, вопия о любви, имели в виду соответствие общепринятым нормам или инстинкт обладать и принадлежать, а не чистое и самоотверженное чувство, исторически свойственное их полу. Любовь хотели превратить в подпорку для беспомощности и беззащитности.
Такое положение вещей было доминирующим, но не абсолютно всеобщим. Многое, разумеется, зависело от ума, характера и состояния психики. Но огромное количество мужчин и женщин, «способных любить» (а также некоторое количество «неспособных»), окончательно прозревали только в адвокатской конторе, где начинали вбиваться вехи, имя которым «алименты». Эти, если позволите выразиться, алиментарные войны по жестокости и беспощадности были сродни религиозным, потрясавшим Европу семнадцатого века. Зато в ходе безжалостных баталий развеивался густой туман метафор и иносказаний, окутывавший совместную жизнь супругов и ими же самими напущенный. Его густые молочные волны редели под ветром взаимной неприязни и мстительности, открывая взору усеянное костями заблуждений поле брани. Ох уж эта бракоразводная брань! Цивилизованные, более или менее здравомыслящие люди, полезные члены общества, становятся в зале суда озлобленными дикарями, готовыми на любое зверство. Полное разоблачение, полоскание грязного исподнего. «Так вот чем кончилась любовь!» – стенают, посыпая голову пеплом, участники процесса. А она, между прочим, и не начиналась: просто стирались носки, готовилась еда, рождались дети, и ни о каких «до конца дней» речи больше не идет.
Не надо меня перебивать и оспаривать. Я сам сейчас прекрасно понимаю, что, допуская столь всеобъемлющие обобщения, всего лишь пытаюсь со свойственными мне горечью и цинизмом объективировать собственный субъективный опыт. Семейная жизнь вашего покорного слуги сложилась патологически и завершилась, причем буквально вот-вот, самым печальным образом. Вероятно, мой выбор – сначала Морин, потом Сьюзен – был следствием какого-то психологического порока или ментального изъяна; быть может (даже наверняка), другие мужчины, выбравшие других женщин, смотрят на вещи иначе. Я не буду безапелляционно настаивать на типичности моей судьбы и нынешнего положения. Рассматривайте дальнейший рассказ как попытку разобраться: в какой степени личная история отражает симптомы всеобщего недуга. Наблюдая и анализируя, я пришел к выводу, что и Морин, и Сьюзен были носительницами разных штаммов одного и того же вируса, иммунитетом против которого обладают очень немногие.
Внешне Морин и Сьюзен – полная противоположность. Их взаимный антагонизм не знал пределов. Но до чего же они были похожи! Женщины. Обе они боролись со мной, прибегая к свойственной их породе тактике: в период активных действий выпускали царапающие коготки беззащитности и скалили клыки острой ранимости. Женщины иначе не умеют, а на мужчин (вроде меня) это действует безотказно. И тут уж неважно, что я тоже беззащитен и раним. Все годы брака ведя с Морин позиционную войну, мы, естественно, иногда менялись позициями. Порой она выходила из роли беспомощной жертвы, а я оставлял амплуа злодея, задумавшего самым занудным образом уничтожить все живое. Она наступала; я шел на попятный; но все равно миф оставался мифом, и даже демонстрируя полную капитуляцию, мистер Тернопол оставался представителем «сильного» пола, а миссис – «слабого». Это было нашим общим ощущением. Сдавшийся мучитель – все равно мучитель; победившая жертва – все равно жертва. Так же – даже в еще более выраженной форме – происходило у меня и со Сьюзен.
Существует весьма распространенное мнение о том, что в браке и вообще в сексуальных связях одна сторона подчиняет себе другую – и так длится годами: хозяин и раб, эксплуататор и эксплуатируемый, главный член и второстепенный. Чушь! Формула некорректна. Какое там – годами! При ближайшем рассмотрении оказывается, что на самом деле раб помыкает хозяином, как хочет, а второстепенный член вьет из главного веревки. Повторюсь: мой рассказ и мои утверждения не претендуют на истину в высшей инстанции. Частный случай. Сказка о принце и деве, заключенной в башню. Девами поочередно были Морин Джонсон Тернопол и Сьюзен Сибари Макколл; разрешите представить принца. Вам кажется, что я больше похожу не на королевского сына-освободителя, а на оседланного им коня, загнанного до полусмерти? Позвольте не согласиться. Ничего животного во мне не было. Не Конь-огонь, не Петушок – Золотой гребешок, не Зайчик-побегайчик – человек. Мужчина.
Когда все начиналось, я и представить себе не мог грядущей необходимости в подобных объяснениях. Мне искренне казалось, что к моим двадцати пяти птица удачи крепко схвачена за хвост. Теперь жалей не жалей, но расхлебывание противоестественного брака и последующая битва за развод целиком и полностью захватили мое время и мысли. Чем вы сейчас занимаетесь, мистер Тернопол? Расхлебываю. Ваши ближайшие планы? Битва. Смех и грех! Я не поверил бы никакому оракулу, предреки он, что противостояние с женой станет моим основным занятием – как исследование Южного полюса для адмирала Берда[93]93
Берд Ричард Эвелин – американский полярный исследователь, первым облетевший Северный (1926) и Южный (1929) полюса.
[Закрыть], как работа над «Госпожой Бовари» для Флобера. А ведь я никогда полностью не доверял риторике о «постоянных отношениях», я был скептичен и ироничен, но общепринятые нормы, но общественное мнение… Потребовалась Морин с ее тактическими приемами, чтобы наставить меня на ум. Отныне с иронией и скепсисом покончено. И стоит ли жалеть о них, когда покончено со всем вообще?
Я был одурачен: в основном, самим собой.
Молодой писатель, доброжелательно принятый редакциями приличных альманахов, литератор при некоторых средствах, позволяющих тратить по тридцать долларов в неделю (армейские накопления плюс издательский аванс в размере тысячи двухсот долларов), вдохновенный творец, снимающий полуподвал в районе Второй авеню и Бауэри в Нижнем Ист-Сайде, – я жил не так, как мои однокашники. Они стали юристами и врачами; несколько человек из тех, с кем сохранились отношения, сотрудничали с журналами, заканчивая диссертации; я и сам полтора года проучился в докторантуре Чикагского университета, но был отчислен за леность в области библиографии и англосаксонской литературы. Ни с кем из сокурсников я особенно не сближался – ни тогда, ни теперь; почти все поголовно они уже завели семьи и работали с девяти до пяти. Шел 1958 год. Я предпочитал темно-синие рубашки и короткие стрижки – не в пончо же ходить, не отращивать же романтические кудри. И без того я выделялся на фоне сверстников: хотя бы тем, что читал книги и хотел их писать. Мой идол – не мамона, не веселье, не благопристойность, но искусство. Искусство, основанное на нравственности. В то время я увлеченно трудился над романом об ушедшем на покой еврее, торговце мужской одеждой из Бронкса, который, путешествуя с женой по Европе, едва не задушил одну невоспитанную немку, вспомнив о шести миллионах кровных братьев и сестер. Прототипом героя послужил мой добрый, взрывной, трудолюбивый еврейский папа: когда они с мамой навещали меня в армии, с ним произошел подобный инцидент. Прообразом сына-солдата был я сам; сюжет почти целиком основывался на реальных событиях. Служа четырнадцать месяцев капралом во Франкфуртском гарнизоне, Питер Тернопол завел подружку-немку; она училась в школе медсестер, чрезвычайно ласковая и податливая валькирия. Смятение, которое она пробуждала в моем сердце и душах моих родителей, причудливо отразилось в романе, озаглавленном «Еврейский папа».
Над моим письменным столом красовалась не фотография уносящегося вдаль парусника, не изображение замка моей мечты; не портрет пухлощекого младенца украшал собою стену, не рекламный плакат туристического агентства, зовущий на экзотические острова. К стене был прикноплен лист со словами Флобера, обнаруженными мною в одном из его писем, напутствие начинающим писателям: «В быту строго следуй правилам и нормам, как добропорядочный буржуа; только тогда ты сможешь стать поистине оригинальным в творчестве». Умная мысль. Остроумная. Умом (острым умом) я всецело с ней соглашался. Я признавал необходимость самоограничения и внутренней дисциплины ради литературы, которой был искренне предан (и которой, к слову сказать, буду вскоре предан). Я относился к творчеству не просто серьезно, но благоговейно. Однако мне было двадцать пять. Однако, мэтр Флобер, жизнь берет свое. Когда рабочий день закончен, хочется чего-нибудь острого, перченого – ладно, пусть сладенького. Не вы ли, господин Гюстав, прежде чем стать затворником от литературы и обосноваться за письменным столом, знавали совсем иные застолья, бродяжничали по Египту, карабкались на пирамиды и отмечались во всех злачных местах, где смуглые плясуньи, не жалея живота своего, демонстрировали танец живота?
Морин Джонсон не была египтянкой. Тем не менее она могла скрасить некоторое однообразие одинокого писательского существования. Еще как могла! Она вообще заменяла собой творчество. Уморительная Морин! Ей сравнялось двадцать девять, мне – двадцать пять; как это манит и притягивает: зрелая дама. Зрелая дама с солидным послужным списком. Два развода: первый муж из Рочестера, югослав по имени Мецик; шестнадцати лет она нанялась барменшей к нему в пивнушку. Беспробудный пьяница, драчун, чей хук с правой считался убийственным. В минуту откровенности Морин поведала мне, как югослав однажды буквально затолкал ее в койку со своим приятелем, хозяином обивочной мастерской; впоследствии история обросла новыми (отчасти противоречивыми) подробностями. Все трое были сильно подшофе; приятель сказал, что барменша ляжет с ним, хочешь – на спор? Мецик сказал: хочешь на спор, что со мной? Морин предпочла бы югослава (она вообще его предпочитала), а обивщик пусть груши околачивает, а если полезет, то нарвется. «Но тогда ничего не было». Потом Морин вышла замуж за Мецика, потом развелась, затем последовал брак с Уокером, смазливым молодым актером. Обладатель звучного голоса и классического профиля был гомосексуалистом, в чем и признался счастливой избраннице, пообещав с этим завязать, но после свадьбы, наоборот, с удвоенным энтузиазмом предался однополой любви. Новый развод. Что и говорить, с мужьями ей не везло, но Морин не утратила жизнерадостности. И до поры до времени мыслила совершенно здраво. Знаете, что она шепнула, впервые оказавшись со мной в постели? «Я все еще герцогиня Амальфи!»[94]94
Строка из драмы «Герцогиня Амальфи» английского драматурга Джона Уэбстера.
[Закрыть] Недурно, подумал я, недурно, пусть даже она никогда не читала Уэбстера, а просто наслушалась на актерских посиделках. Морин была симпатяга, что-то чудилось в ней ирландское. Разве что щеки слегка впалые. Гибкая спортивная девочка (несмотря на свои двадцать девять) с мальчишескими ухватками, но с хорошо оформившейся красивой грудью. Вся так и брызжет энергией. Попрыгунья-стрекоза, пчела-хлопотунья, птичка-невеличка – это ж сколько раз надо взмахнуть крылышками, чтобы держаться на высоте! Мелкое творение Божье, глазки так и зыркают по сторонам, движения порывисты и стремительны – с восхода до заката приходится исследовать миллионы тычинок, чтобы минимально удовлетворить аппетит. Недаром школьницей в Элмайре, штат Нью-Йорк, Морин была непобедимой чемпионкой по бегу даже среди парней – так она рассказывала, и это были немногие слова правды, прозвучавшие из ее уст. Мы познакомились на вечеринке у какого-то поэта, жившего в центре города. На обратном пути она предложила мне пробежаться наперегонки от метро «Эстор Плейс» до моего дома, два квартала по Девятой Восточной улице: «А ну, кто быстрей!» Мы понеслись. Я обогнал ее (всего лишь на шаг). Когда она вслед за мной ворвалась в квартиру, Питер Тернопол, задыхаясь от гонки, прерывисто выдохнул: «Теперь – приз победителю. Раздевайся». Награда без промедления была вручена прямо в прихожей. Вот это да! Она быстра, эта девчонка, но и я не промах. А что, нет?.. В общем, в области секса мы показались друг другу парой, а что до прочих видов искусства, то тут Морин сильно преувеличивала свои способности, не зная к тому же, в какую именно сторону обратить многочисленные таланты.
Она была школьницей одиннадцатого класса, когда сбежала из родительского дома в Элмайре. Шестнадцать лет.
– Чем занимался твой отец?
– Всем. Ничем. От скуки – на все руки. Ночной сторож. В общем, не помню.
– А мать?
– Сидела дома. Пила. О господи, Питер, я давным-давно и думать о них забыла. Так же как они обо мне.
Она покинула Элмайру, собравшись стать актрисой – кем же еще? Поскиталась. Осела в Рочестере. «Что я вообще знала?» – вздохнув, сказала она. Как-то незаметно потеряла невинность. Да пропади она пропадом, эта невинность. Вышла замуж за Мецика – ну и скотина же этот Мецик! Связалась с разъездной авангардной театральной труппой. Еще три года впустую. Поступила в художественную школу: абстрактная живопись – вот истинное призвание. О Мецике забыто. Приятель-художник (любовник) очень обнадежил Морин, пообещав пристроить ее полотна через своего детройтского агента. Обманул. К черту живопись, подлое это дело. Лучше брать уроки игры на клавикордах в Кеймбридже, штат Массачусетс, где, по слухам, такие животные, как Мецик, не водятся. Работала официанткой. В двадцать один выскочила за Уокера, актеришку; провела с ним и его гарвардскими мальчиками пять долгих лет. Ко времени нашей встречи завершился и этот период, и увлечение деревянной скульптурой в Гринич-Вилидже (жена мастера оказалась слишком ревнива, чтобы можно было продолжать занятия), и очередной театральный этап: теперь – распространение билетов и администраторские обязанности в третьесортном заведении на Кристофер-стрит.
Метания по жизненному лабиринту, так увлекавшие Морин, свидетельствовали об авантюрной страсти к игре, не о таланте. Так оно и было на самом деле, именно так. Череда увлечений, неспособность сосредоточиться ни на чем. Сам же я относился к жизни с серьезностью (должно быть, избыточной и неуместной); поэтому в бесшабашности Морин, в легкости, с которой она перепархивала из ситуации в ситуацию, мне чудилось нечто экзотическое и будоражащее. Она повидала многое, очень многое. Это увлекало и привлекало; ведь на мою долю не выпадало пока настоящих передряг; еще выпадут, Питер, погоди.
Она была не такая, как я. Она могла устроить скандал в магазине из-за клочкообразно нарезанной ветчины. Я бы не мог. И никто из моих знакомых не мог. Морин была непохожая. Ничего, например, общего с Диной из колледжа Сары Лоуренс, студенткой-старшекурсницей, с которой у меня целый год длился страстный роман. Дина Дорнбущ, отпрыск богатой еврейской семьи с Лонг-Айленда, пытливая отличница литературно-лингвистического факультета. С четырьмя другими студентками и редактором журнала «Мадемуазель» она заявилась в мои полуподвальные апартаменты, чтобы взять интервью у Питера Тернопола, многообещающего прозаика, о его творчестве. Весьма лестно. Я только недавно демобилизовался. Все творчество состояло из шести журнальных публикаций, вышедших за время моей службы во Франкфурте. Мне и в голову не приходило, что юные девицы обращают на них благосклонное внимание. Издатели и литературные агенты – другое дело: их интересом я не был обойден; еще в Германию пришло несколько писем с заманчивыми предложениями. Одно из них меня устроило. Был заключен контракт, получен сносный аванс, судьба начатого романа приобрела более конкретные очертания. Однако визит студенток, решивших написать обо мне большую статью, говорил если не о славе, то о более или менее широкой известности и воодушевил меня чрезвычайно. Я заливался соловьем о Флобере, Сэлинджере, Манне, о жизненном опыте, накопленном мною в Германии, о будущем его творческом воплощении, но отдавался лестному интервью лишь наполовину, параллельно размышляя о том, как бы устроить, чтобы девица с дурацкими вопросами и обворожительными ножками осталась со мной, когда все уйдут.
Зачем я променял Дину Дорнбущ на Морин? Если хотите, могу объяснить. Да затем, что Дина восторженно постигала в своем колледже особенности архитектоники мильтоновских элегий и, слушая меня раскрыв рот, с готовностью принимала мое мнение за собственное. А еще потому, что ее отец раздобыл для нас билеты на модный бродвейский мюзикл, и, сидя в первом ряду, я должен был взирать на сцену, дабы не оскорбить дарителя. И еще потому – это прозвучит невероятно, но правда часто бывает невероятной, – что, прибегая из колледжа, Дина нежно целовала меня, и мы немедленно и увлеченно приступали к любви. Короче говоря, я променял ее на Морин из-за того, что Дина была богатой, красивой, защищенной, счастливой, сексуальной, восторженной, молодой, страстной, умной, уверенной в себе, честолюбивой. Папина дочка, у которой есть все. А мне этого было мало. Или много. Или вообще в свои двадцать пять я искал не этого. Я искал самостоятельную личность. Женщину.
Двадцать девять лет. Два замужества, оба неудачные. Никаких нажитых богатств, никаких унаследованных, полоумный отец, скромный гардероб, неопределенное будущее, – вот все, чем обладала Морин. Куда же больше? Она была единственной из моих знакомых, самостоятельно державшейся на плаву. Ни от кого – ничего. И не надо. «Я всегда более или менее сама со всем справляюсь», – сказала мне Морин на той вечеринке у какого-то поэта. От Дины подобных слов ожидать было нельзя – за нее все делалось другими. Так же, впрочем, как и за меня.
Нет, Морин была не совсем единственной. Кое-что повидала в жизни и Грета, моя франкфуртская подружка. Она заканчивала школу медсестер. В сорок пятом ее семья бежала из Померании от наступающей русской армии. Я был готов не пропустить ни слова из рассказов Греты о войне, но она почти ничего не рассказывала. В год окончания Второй мировой будущей медсестре едва сравнялось восемь. Что она помнила? Мать, братья и сестры. Жизнь в маленькой деревне. Свежие яйца прямо из-под курицы. Забавные козочки. Уроки в сельской школе. Вот-вот придут красные. Бегство. Наконец оказались в расположении американцев. Один солдат дал девочке апельсин. Еще она помнила, что мать, когда дети особенно расшумятся, прикладывала руки к ушам и умоляюще говорила: «Тише, тише. Не галдите, как евреи на рынке». Рыночный гвалт – вот, кажется, и все, с чем ассоциировалась у Греты самая страшная катастрофа века. По правде сказать, это слегка осложняло наши отношения. Грета не могла понять, почему я, как ей казалось, ни с того ни с сего впадаю в сумрачную задумчивость. Я же в это время безуспешно пытался убедить себя, что она не имеет никакого отношения к уменьшению рыночного гвалта на шесть миллионов глоток. Ничего не получалось. Я становился раздражительным. Послушай, ей было всего восемь, когда война закончилась. Да, но ты – чернявый еврей, а она – белокурая бестия. Не бестия, а прелестная, добродушная, здравомыслящая, практичная восемнадцатилетняя девушка. И тем не менее… Моя мнительность и отчаянные попытки подавить ее не привели ни к чему, кроме зарождения одной из сюжетных линий романа «Еврейский папа».
Роман любовный и роман литературный были, как видите, неразрывно связаны. Я черпал из жизни и вливал в прозу.
Жаркие объятия служили подпиткой для работы воображения. Женщина как пища для размышлений. Сексуальные аппетиты не только и не столько сексуальны.
Морин, как уже говорилось, ничего не стоило устроить скандал. Почему я – не могу? Может быть, я выше этого? Конечно, выше. Неприятные ситуации и всяческие жизненные коллизии того не стоят. Любую заморочку можно разрешить без вулканообразного выплеска эмоций. Вот вам пример: ведь удалось же разобраться с моральной проблемой по имени Грета. Так я думал. Не поклянусь, что был прав.
Самостоятельная Морин оказалась существом беспомощным. Внешне это выражалось в беспрестанной войне со всем миром. Она постоянно была окружена негодяями, шарлатанами и проходимцами, так и ищущими, чем бы напакостить. Сама Морин никогда ни в чем не признавала себя виновной и ничего не доводила до конца – пыталась одолеть житейский океан, то и дело бросая одну соломинку и немедленно хватаясь за другую. Другого способа плавания не знала. Это был ее стиль: порывистость плюс агрессивность. Когда Морин впервые набросилась на меня, я целиком сосредоточился на защите и потому не сразу осознал, что ярость нападающей стороны вызвана беспомощностью и отчаянием. Раньше я никогда не дрался – даже в детстве. Но армейская выучка и, главное, молодость позволили довольно ловко выбить из рук агрессорши ее излюбленное, как показал дальнейший опыт, оружие: туфлю с острым каблуком-шпилькой. Однако Морин на этом не успокоилась. Со временем я понял, что действительно обезоружить и утихомирить ее, вышедшую на тропу войны, может только крепкая затрещина. «Ты такая же скотина, как Мецик!» – завизжала она, получив наконец в нос, и скорчилась на полу от страха, но мне-то и сквозь пелену бешенства было видно, сколько скрытого удовольствия получает Морин от того, что сумела-таки превратить высоколобого творца-морализатора в озлобленное дикое животное.