Текст книги "Моя мужская правда"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
– Несомненно. Я уже несколько раз это подтверждал.
– И все-таки не считаете, что мною избрана правильная стратегия лечения.
– Не считаю.
– Но считаете, что мы с Морин – одного поля ягоды, во всяком случае, в части взаимоотношений с вами.
– Так я не говорю.
– Однако думаете именно так.
– Не совсем. Вероломны ли ваши поступки? Да. Но дело тут не в сходстве с Морин, а в качестве вашей статьи.
– Отлично, вот и договорились. Подведем итог. Если вы собираетесь продолжить наши сеансы, превращая каждый из них в каскад нападок и обвинений, то напрасно. Глупо даже пытаться. Если готовы изменить стиль общения – милости просим. Извольте сделать выбор до нашей следующей встречи.
Я сделал выбор. Услышав о нем, Сьюзен пришла в негодование. Просто вышла из себя. Поносила Шпильфогеля, но и меня не особенно хвалила. Конечно, за всеми ее словами маячила тень доктора Голдинга, который, как она говорила, «ужаснулся», узнав о содержании публикации в «Форуме». Раньше Сьюзен никогда не рассказывала об отношении своего доктора ко мне. Я думаю, новую степень ее доверительности пробудил к жизни беспардонный текст Шпильфогеля (был-таки в статье, оказывается, толк): теперь, посвященная в подробности моей тайны – женское нижнее белье и все такое прочее, – она и сама стала более откровенной и раскрепощенной. Никогда прежде она не выплескивала на меня столько собственных соображений. Оно и к лучшему. Нельзя вечно сдерживаться и подавлять эмоции. Плохо только, что и Сьюзен, и Голдинг могли простодушно принять изложенное в шпильфогелевом опусе за правду. Увы, так, кажется, и произошло.
– Тебе надо расстаться с ним, – с необычной для себя однозначной резкостью заявила она.
– Не могу. Сейчас не могу. От него больше пользы, чем вреда.
– Он тебя подставил. Что тут хорошего?
– Все же я благодарен Шпильфогелю. Он многое успел сделать до статьи. Главное – практически излечил меня от Морин, от этой болезни, которая казалась смертельной.
– Любой другой психотерапевт тоже излечил бы.
– Но сделал это именно он.
– Неужели прошлые заслуги освобождают от ответственности? Шпильфогель поступил непорядочно, опубликовав статью без твоего согласия. А уж то, как он стал действовать дальше, и вовсе ни в какие ворота не лезет. «Заткнись или выметайся». Ничего себе альтернатива! Доктор Голдинг говорит, что даже не слышал и не подозревал о возможности чего-нибудь подобного между врачом и пациентом. А уж статья! Сплошной словесный мусор. Это я тебя цитирую.
– Оставь, Сьюзен. Я принял решение. Остаюсь с ним. И хватит.
– Эх, попробовала бы я оборвать беседу! Получила бы по первое число. Прямой наводкой по площадям. Уж выслушай: этот человек относится к тебе гнусно. Почему ты позволяешь им так с собой обращаться?
– Кому – «им»?
– Шпильфогелю. Морин.
– И?
– Они вытирают о тебя ноги, как о половую тряпку.
– Какие ноги, Сьюзен? Прекрати!
– Сам прекрати быть мямлей. Это не должно сойти им с рук.
– Вот, теперь еще и руки.
– Ты слепой кутенок, Питер.
– Кто это сказал?
– Это сказал доктор Голдинг. И я.
Я не скрыл от Шпильфогеля мнение его коллеги. Мой (все еще мой) врач попросту отмахнулся: «Не имею чести быть знакомым». Выходит, имей он такую честь, характеристика, данная мне Голдингом, могла бы стать предметом обсуждения, а в противном случае – и говорить не о чем. Странный подход. А горячность Сьюзен была мне понятна и симпатична. Миссис Макколл исполнилась неприязни к Шпильфогелю из-за того, что он написал о ее Питере, благодетеле и поводыре, наполнившем смыслом былое полурастительное существование. Пигмалиона развенчали; Галатея, естественно, окрысилась. Разве могло обернуться иначе?
Шпильфогель был непробиваем и непотопляем. Лицо смертника, неуклюжая походка скелета и при том – полная уверенность в себе, предмет моей зависти: я прав, и катитесь к дьяволу; а если не прав, то все равно не сойду с избранной позиции ни на йоту и окажусь в результате прав. Может быть, из-за этого он и не потерял пациента, надеявшегося перенять у врача хоть малую толику внутренней твердости. Я хотел учиться на его примере. Но ты не будешь иметь удовольствия услышать об этом, надменный немецкий сукин сын. Я буду учиться молча.
Проходили недели. При одном упоминании о Шпильфогеле Сьюзен продолжала морщиться, как от боли. Я же убедил себя в полезности сеансов – а куда денешься? Сказать себе: я снова обманулся, как и с Морин, – было бы смерти подобно. Ибо, дважды обманувшись столь жестоко, удастся ли когда-нибудь вернуть доверие к собственным суждениям? Ладно, пусть я самовлюбленный Нарцисс, до сих пор защищающийся от страха перед матерью самыми экзотическими средствами. И ты, Сьюзен, не спорь. Уж не тебе бы спорить. (Меня так и тянуло сказать ей это, но я благоразумно сдерживался.) Кабы не Шпильфогель, Сьюзен, мы жили бы как угодно, только не вместе. Нас накрепко связало его вечное вопросительное «Не лучше ли остаться?» в ответ на мое постоянное нервозное «Не лучше ли уйти?». Твой благодетель, твой спаситель – Шпильфогель, а не я. Это он на первом году лечения убеждал отбрыкивающегося пациента проводить все ночи в твоей квартире. Как меня угнетал твой образ жизни! Но докторские уговоры тогда возымели действие. И потом (представляю, как разрушительно сообщение об этом может подействовать на твое хрупкое чувство собственного достоинства), когда твое непомерно растущее стремление к замужеству и деторождению гнало меня прочь, он, Шпильфогель, пекся о продолжении нашей связи, как нежный отец. А ты костеришь его почем зря, Сьюзи.
– Она хочет детей, причем сейчас, пока еще не поздно.
– А вы не хотите.
– В том-то и дело. И не хочу, чтобы она лелеяла надежды. Совершенно напрасные.
– Скажите ей прямо.
– Я говорил. Куда уж прямее. Она отвечает: «Я прекрасно знаю, что ты не собираешься жениться на мне, – но зачем сообщать об этом каждый час?»
– Пожалуй, каждый час – действительно слишком часто.
– Что вы, это просто характерное для нее преувеличение. Беда в другом: я гоню прочь неоправданные надежды на замужество, но она надеется все равно.
– Ну и что плохого в таких мечтах?
– Допуская их, я невольно принимаю на себя неисполнимые обязательства. Я должен уйти от Сьюзен. Я должен уйти.
– Думаете, так будет честнее?
– Уверен.
– Давайте повернем проблему другой гранью. Может быть, вы начинаете чувствовать себя влюбленным? И собираетесь уйти не от детей, не от семейной жизни, а именно от любви?
– Ох уж этот психоанализ! Подобная мысль мне в голову не приходила. И не могла прийти, потому что в ней нет никакого смысла.
– Так уж никакого? Я ведь опираюсь только на ваши слова. Сьюзен добра. У нее чудный характер. Вы любуетесь ею, когда она склоняется над книгой. Вы восхищаетесь ее трогательной женственностью. Одерните меня, если я что-нибудь выдумываю. Вы, часом, не посвящаете ей любовных стихов?
– Я?
– Вы, вы. К тому, кажется, идет.
– Тот, кто знает Морин Тернопол, никогда не станет нежным лириком.
– Но тот, кто знает Морин Тернопол, вдвойне должен ценить в женщине мягкость, кротость, благодарность и абсолютную преданность. А Сьюзен Макколл, как я понимаю, обладает всеми этими качествами.
– Спору нет. И с каждым днем она, словно оттаивая, становится все более жизнерадостной и очаровательной.
– И все больше любит вас.
– И все больше любит меня.
– И готовит так, что пальчики оближешь. У меня от одних только рассказов об этом разыгрывается зверский аппетит.
– Можно подумать, что Сьюзен – совершенство.
– Можно – пользуясь сведениями, почерпнутыми от вас, что я и делаю. Попытайтесь отдать себе отчет, почему хотите дистанцироваться от миссис Макколл.
– Вам мало назойливого стремления к браку и деторождению? Так меня мучит еще и другое: вдруг она попытается покончить с собой?
– Это мы уже проходили. Опять самоубийство!
– А вдруг?
– Вы вторгаетесь в область профессиональных тревог доктора Голдинга. Она ведь его пациентка, я не ошибаюсь? И все-таки. Неужто проблему следует сформулировать следующим образом: я хочу сейчас же порвать с ней все отношения, потому что когда-нибудь она, в принципе, по той или иной не зависящей от меня причине может попытаться покончить жизнь самоубийством?
– Похоже на правду. И что тут смешного? Я не могу жить с постоянной мыслью об этом. После всего, что было. После Морин.
– Выбирайтесь-ка из плена тяжких воспоминаний и катастрофических предчувствий. В тридцать лет самое время стать менее ранимым и более толстокожим.
– Вне всякого сомнения. Уверен, что люди со слоновьей, вроде вашей, шкурой живут комфортней. Но каждому свое. Моя – тонка, другой не дано. Поэтому, прошу вас, дайте совет иного рода.
– А что тут советовать? Выбор за вами. Оставайтесь или уходите.
– Хм. Как говорится у вас, медиков, – вскрытие покажет?
– Я не пророк. Мы можем только предполагать. А вы требуете однозначных рекомендаций.
– Я останусь со Сьюзен, если пойму, что мне дано право жениться или не жениться, когда захочу. А я не захочу никогда!
– В чем же тогда дело, мистер Тернопол?
Но я не уходил ни от миссис Макколл, ни от мистера Шпильфогеля. Последний, хоть и не пророк, связал меня заповедями, наподобие Моисеевых. Не дай бог разбить эти скрижали – кто знает, что последует за таким святотатством.
Не возжелай прикрыть наготу свою одеждой жены твоей.
Не кропи семенем своим ванные комнаты соседей своих и не оставляй его на книжных переплетах.
Не приобретай у торговца охотничий нож для убийства жены своей и адвоката ее…
Почему? Почему мне всего этого нельзя? Какой смысл в дотошных запретах? Не сводите меня с ума, не учите, как жить! Сначала она запудрила мне мозги подложной мочой и женила на себе, а теперь уверяет судью, будто я могу писать киносценарии и грести деньги лопатой. Писатель Тернопол, дескать, злонамеренно отказывается ехать в Голливуд и зарабатывать на алименты в несколько раз больше, чем бездельничая назло жене. Именно так! Так, да не так. Я действительно отказываюсь. Потому что сценарии не для меня. Для меня – серьезная проза. Но и проза уже не для меня. Ах, не для вас?! Тогда тем более следует оторвать задницу от дивана (принадлежащего Джейми) и – марш в Калифорнию! Сотня долларов в день, мистер Тернопол!.. Нет, вы только посмотрите, что она несет под присягой! Послушайте, доктор: широко известен как соблазнитель студенток. Это она про Карен! Нет, вы прочтите ее показания, прошу вас, чтобы убедиться: я не преувеличиваю! Соблазнитель! Студенток! Они с адвокатом выставляют меня на всеобщее посмешище. Грязные вымогатели! Что, доктор? Я не понял… Сии суть слова, которые говорил Моисей Питеру Тернополу, лежащему на кушетке: «И все же не приобретай у торговца охотничий нож для убийства жены своей и адвоката ее». – «ПОЧЕМУ НЕТ? НАЗОВИТЕ ХОТЬ ОДНУ ПРИЧИНУ, ПОЧЕМУ – НЕТ?» – «Потому что убийство есть смертный грех. Так записано в Законе». – «ПЛЕВАТЬ НА ЗАКОН, КОТОРЫЙ ЗАПРЕЩАЕТ УБИВАТЬ ДРУГИХ, НО УБИВАЕТ МЕНЯ!» Доктор Шпильфогель ответил на мой вопль своей обычной тактикой.
– Ну, так убейте и отправляйтесь в тюрьму.
– Вы думаете, меня осудят?
– А вы сомневаетесь? Я вот сомневаюсь, что вам понравится за решеткой.
– Зато Морин будет мертва – и справедливость наконец восторжествует!
– Но не вы. Армия покажется раем по сравнению с тюрьмой. Счастье на вас там не снизойдет.
– А здесь – снизошло?
– Но в тюремном заключении, можете поверить, его еще меньше.
Так он удерживал меня от решительного шага (или делал вид, что удерживал, когда я имитировал решимость). Присмотренный нож, вполне подходящий, фирмы «Хофриц», остался лежать на витрине в торговом центре «Гранд-Централ», напротив конторы ее поверенного: всего-то перейти улицу и подняться на шестой этаж. И все-таки выход для бурлящей ненависти нашелся. Случайно узнав, что гнусный тип, сидящий в последнем ряду судебного зала, уткнув лицо в воротник темного плаща, не просто гнусный тип, а репортер «Дейли ньюс», специально приглашенный на слушание адвокатом Морин, чтобы растрезвонить по всему свету скандальную историю, я в перерыве нарочно столкнулся с хитроумным крючкотвором в коридоре суда. Он, облаченный в черную тройку со значком престижного студенческого общества на лацкане пиджака, был респектабелен и седовлас. Но меня не остановила бы и мускулистая молодость. Подлость должна быть наказана. На этот раз никакой имитации: от злости я потерял самоконтроль. «Иген, гад, получай!» Я целил в челюсть. Старикан оказался на удивление проворен и успел прикрыться портфелем. Гнев застилал глаза, как, бывало, в отрочестве на спортивной площадке, когда кто-нибудь из соперников злонамеренно нарушал правила. «Добавить еще?» Но «еще» не получилось: подскочив сзади, мой адвокат сгреб меня за талию и оттащил от противника.
– Мистер Тернопол, – со спокойной мрачностью сказал Иген, опуская руку с портфелем, – вы совершили самоубийственную ошибку.
– Мерзавец! – прорычал я. – Будешь плакать кровавыми слезами!
– Посмотрим – кто, – ответил Иген, омерзительно улыбаясь. Вокруг нас уже собрался кружок любопытствующих.
– И не стыдно вам представлять интересы хитроумной змеи? – Я постепенно приходил в чувство. – Вы хоть про мочу-то знаете?
– Какая моча? – ненатурально изумился адвокат. – У вас богатое воображение, мистер Тернопол. Использовали бы его в профессиональных целях.
На этом дебаты прервались. Под жестким конвоем своего адвоката я был оттеснен по коридору в мужской туалет. Мгновенно там же оказался тот гнусный тип с последнего ряда в темном плаще. Неприлично толстый Валдуччи из «Дейли ньюс».
– Пошел вон, – крикнул я.
– Всего пара вопросов. Совершенно невинных. Я ваш читатель. И почитатель.
– Не похоже.
– Что вы! Мне понравился ваш роман. «Еврейский лавочник», да? Вот видите, без обмана. Жена тоже прочла. Потрясающий финал. Вот бы поставить фильм!
– О кино сегодня уже достаточно говорилось.
– Да плюнь ты на все это, Пит, – перешел Валдуччи на панибратский тон, – просто читатели интересуются, чем твоя благоверная занималась до женитьбы?
– Танцевала. В самых низкопробных шоу. Больше комментариев не будет. Катись отсюда!
– Как скажете, как скажете, – поклонившись моему адвокату, который предусмотрительно встал между нами, Валдуччи направился было к выходу, но тут же передумал и спросил с наигранным почтением: – Не позволите ли, сэр, раз уж я оказался здесь, немного отлить?
Никто не протестовал. Наступившая тишина нарушалась только шумом полновесной репортерской струи. «Бога ради, больше ни слова», – прошептал адвокат. «Пока», – бросил Валдуччи, вымыв и высушив руки.
Утренний выпуск «Дейли ньюс» порадовал читателей подвалом на пятой полосе, украшенным заголовком шириной в три колонки:
ПИСАТЕЛЬ-ЛАУРЕАТ ПРОТИВ АДВОКАТА:
БИТЬ ИЛЬ НЕ БИТЬ?
Не стоит сомневаться, что под материалом стояла подпись Валдуччи. Текст дополняли две фотографии: я с суперобложки «Еврейского папы», каким был в 1959 году, молодой и счастливый, и Морин, снятая вчера на ступеньках окружного суда: измученная, со впалыми щеками, тяжело опирающаяся на руку своего адвоката, Дена П. Игена. Ему, сообщалось в фельетоне, за семьдесят. В студенческие годы, в Фордхеме, он был чемпионом по боксу в среднем весе, потом имел репутацию «красного», а сейчас славится как общепризнанный тамада на встречах выпускников. Наша стычка описывалась в самых зубоскальских интонациях. Само собой разумеется.
– Зачем только я вас послушался? Будь у меня нож, заодно прирезал бы и Валдуччи, сделал бы доброе дело.
– Вам так не нравится публикация в «Дейли ньюс»?
– И судью тоже. Чик – по самодовольному жирному горлу. Сидит и льет слезы сожаления на задницу Морин!
– Да уж. Но вы наслаждались бы возмездием мгновение, не больше. – Шпильфогель скривил губы в едкой ухмылке. – Морин, Иген, репортер и судья… Вообразите: убиты четыре человека. Виновнику не поздоровится. Что делать, всем нам приходится иногда сдерживаться.
И каков же итог? Я продолжал оставаться пациентом доктора Шпильфогеля. Морин продолжала жить и исходить мстительной злобой. Сьюзен Макколл продолжала быть моей нежной, благодарной и преданной подругой.
СВОБОДЕН
Я этот прах своею звал женой.
Ей райский отдых дан, а мне – земной.
Джон Драйден.Надпись на надгробии жены
Три года спустя, весной 1966 года, Морин позвонила и сказала, что нам необходимо поговорить «лично», «наедине», без адвокатов и как можно скорее. После памятного инцидента в зале суда, так заинтересовавшего «Дейли ньюс», мы виделись всего два раза: на новых заседаниях, инициированных истицей для выяснения возможности увеличить размер алиментов. Ста долларов в неделю, взимаемых по давнишнему решению судьи Розенцвейга с широко известного соблазнителя студенток, покинутой жене решительно не хватало. Дважды эксперты изучали мои последние налоговые декларации и банковские счета – и дважды подтвердили, что я плачу по совести. На самом-то деле – бессовестно много. Алименты надо было бы не увеличить, а уменьшить. В свое время, принимая решение, судья Розенцвейг исходил из того, что я получаю в университете штата Висконсин пять тысяч двести долларов в год и еще пять тысяч годовых – от моего издателя (учитывалась четверть от общей суммы довольно существенного аванса, выплаченного мне на четыре года вперед под обязательство написать роман). К 1964 году, однако, аванс подходил к концу, а книга и не думала складываться, и мои финансовые обстоятельства стали поистине угрожающими. Выходило вот что: пять тысяч шли в пользу Морин, три – на лечение у доктора Шпильфогеля; остаток в две двести едва покрывал траты на еду, жилье и прочие тривиальные нужды. К началу нашего раздельного проживания на банковском счете у меня было шесть тысяч восемьсот долларов (отчисления с продаж «Еврейского папы»), но эти деньги суд поделил поровну между разъезжающимися супругами, возложив к тому же оплату судебных издержек на ответчика; все, что осталось, ушло в карман адвоката. В 1965 году университет Хофстра стал платить мне больше висконсинского, шесть тысяч пятьсот, но зато литературные гонорары упали. Какая-то мелочь за редкие рассказы. Экономя, я сократил число еженедельных сеансов у Шпильфогеля, и все равно приходилось одалживать у брата. Представ перед новым судьей, ответчик обратил его внимание на то, что алименты составляют уже почти семьдесят процентов дохода, а это представляется не совсем справедливым. Адвокат Иген парировал мои выкладки доводами едва ли не обвинительного свойства: мол, пожелай мистер Тернопол «нормализовать» свои заработки и тем «улучшить собственное материальное положение», к чему стремится большинство «вменяемых людей работоспособного возраста», ему ничего не стоило бы написать кое-что для «Эскуайера», «Нью-Йоркера», «Харпера», «Атлантик-Монтли» или, на худой конец, для «Плейбоя» и получить… (на нос водрузились щегольские очки в черепаховой оправе)…да-да, получить «по три сотни долларов за каждый рассказ, даже совсем пустяковый». В качестве доказательства Иген использовал приобщенные им к судебному делу совершенно формальные письма, с которыми издатели периодически обращаются к каждому сколько-нибудь известному писателю: имейте нас в виду при желании опубликоваться. Новый судья, внимательный благовоспитанный негр средних лет, который при начале разбирательства говорил, что весьма рад встрече с автором «Еврейского папы» (не разочаруется ли этот очередной почитатель? не раскается ли в своей читательской всеядности?) посмотрел на меня вопросительно.
Я объяснил, что такие послания рассылаются массово и автоматически, стоит только достигнуть определенного уровня, и не гарантируют ни высокого гонорара, ни вообще публикации. Закончив произведение, автор передает его своему агенту, а уж тот (по согласованию с первым) предлагает рукопись одному из упомянутых (или не упомянутых) мистером Игеном изданий. Никто не может заставить редакцию напечатать то, что по тем или иным причинам для нее неприемлемо; извольте видеть, что три журнала, якобы жаждущих явить читателю мою прозу, за прошедшие несколько лет неоднократно отвергали ее (соответствующие письма с отказами предъявлены моим адвокатом). К тому же невозможно напечатать ненаписанное, а я сейчас нахожусь во вполне понятном творческом кризисе. Да, да, да! В кризисе! В простое!.. Меня охватила дрожь; судья остался бесстрастным и непроницаемым – так положено по долгу службы; Иген гадко хихикнул. Иген гадко хихикнул и со вздохом обратился к Морин громким шепотом: «Боже мой, творческая личность снова юлит». – «А ну, повторите погромче!» – угрожающе потребовал я – хотя и без того заинтересованные лица прекрасно все расслышали. «Я только заметил, сэр, – ответил Иген, глядя на судью, – что, мы, к сожалению, не творческие личности, и поэтому работаем каждый день, а не тогда, когда заблагорассудится». Судья призвал присутствующих к порядку и отказал Морин в удовлетворении иска, хотя и не снизил размер алиментов.
Такая «беспристрастная справедливость» не произвела на меня благоприятного впечатления. Еще бы! Мозг, как банковский арифмометр, все время был занят подсчетами. Столько-то вытрясла из меня Морин (не без попустительства штата Нью-Йорк), столько-то я должен Мо, который отказывался брать с меня проценты или устанавливать срок возврата долга… «Не делай из меня Шейлока», – смеялся брат. «Я чувствую себя идиотом», – отвечал я. Моррис смотрел весело: «Что-то в этом есть».
Мой адвокат считал, что на этот раз нам крупно повезло с судьей. Алименты «стабилизировались» на ста долларах в неделю вне зависимости от доходов.
– Точнее говоря, вне зависимости от их сокращения?
– Вообще-то, да.
– А если доходы возрастут?
– Тогда, Питер, она снова подаст в суд, и, наверное, придется платить больше.
– Ничего себе стабилизация! Настоящая грабиловка.
– Грабиловка начнется тогда, когда ваши доходы действительно вырастут. Пока же ситуация представляется мне удобоваримой.
Через несколько дней я получил письмо от Морин. Мне бы выбросить его, не читая. Но я вскрыл конверт – так осторожно, словно в нем могла находиться бомба или новооткрытая рукопись Достоевского. Ни того ни другого. Разведенная благоверная всего лишь сообщала, что если из-за меня она дойдет до нервного срыва, то содержание ее в психиатрической лечебнице падет на плечи виновника обострения. Это обойдется как минимум втрое дороже нынешних «жалких» отчислений (сто долларов в неделю!), ибо она не ляжет в какую-нибудь занюханную богадельню и меньше чем на Пэйн-Уитни не согласится. Не прими за пустую угрозу, уточняла Морин: ее психотерапевт уверен, что стационарное лечение потребуется очень скоро, если только я не изменю свое поведение на «подобающее мужчине». То есть? Словно ожидая этого вопроса, она тут же дала необходимый комментарий: либо я возвращаюсь к ней для продолжения «нормальной супружеской жизни» (то-то когда-нибудь наша супружеская жизнь была нормальной!), либо отправляюсь в Голливуд, где любой титулованный писатель (уж она знает) может толком заработать. А ежели я предпочитаю болтаться в университете Хофстра, где занят всего один день в неделю, и весь оставшийся досуг посвящать бессмысленной злопыхательской писанине… В общем, она меня предупредила. «Я, в конце концов, не железная, – говорилось далее, – попробуй только строчку опубликовать из поганой книжонки, и будешь каяться до конца дней своих».
Мое повествование постепенно приближается к завершению. Чтобы не погрешить против истины, нужно сказать, что наша с Морин бескомпромиссная изнуряющая судебная тяжба, начавшаяся в январе 1963 года, через шесть месяцев после моего побега в Нью-Йорк, не была самой главной темой для американской публики. Газеты и выпуски новостей трендели о политическом хаосе, борьбе за власть и гражданские свободы; наверное, многим зацикленность на алиментах и несовершенстве семейно-брачного кодекса могла показаться мелкотравчатой, если не смешной. Вокруг спорили, демонстрировали, наступали, отступали; мне казалось – копошились. Со времен Второй мировой войны не было в Америке такого яркого периода. Его бурлящие процессы шли прямо на глазах, час за часом, день за днем, но меня интересовал только один процесс – мой; укрывшись в раковине собственных переживаний, я оставался глух и слеп. Частный эпизод идиотского супружества вкупе со всеми отягчающими последствиями затмил все остальное. Нет, разумеется, я не был глух и слеп, но слышал по-своему и по-своему видел. По утрам читая в «Нью-Йорк таймс» репортажи о несправедливости и беззакониях, Питер Тернопол ужасался: «Ох уж эта Морин!» Вечером, уставившись на телеэкран с картинками неоправданной жестокости, мечтал: «Вот бы ее так!» Истинные масштабы событий не осознавались. Если власть – то только мучительная власть Морин надо мной. Если свобода – то только от Морин. Наверное, из-за такой маниакальной уставленности в одну точку я, пытаясь выбраться из трясины, увязал еще глубже. Но иначе не получалось.
Весной 1963 года полиция Бирмингема[125]125
Бирмингем – один из самых больших городов в штате Алабама, где в начале 60-х годов происходили сильные волнения по расовым и политическим причинам.
[Закрыть] разогнала колонну демонстрантов, спустив на нее собак, обученных обезвреживать вооруженных преступников. Я не спал ночи напролет: все думал о низости судьи Розенцвейга, вынесшего вердикт об алиментах (сто долларов в неделю!). Чуть позже в штате Миссисипи застрелили Медгара Эверса[126]126
Эверс Медгар – чернокожий борец за гражданские права цветных в Америке, убийство которого (1963) привлекло к нему внимание всей нации.
[Закрыть]. Я стаптывал подметки по магазинам, подыскивая нож, подходящий для злонравного сердца Морин. В августе Абнер, мой племянник, мальчик, одиннадцатилетним прочитавший «Еврейского папу» и выступивший тогда в школе с докладом о книге (Питер Тернопол, Джон Стейнбек и Альбер Камю – притянутое за уши, но трогательное триединство особенно запомнилось), позвонил дяде по телефону. Не хочу ли я вместе со всей их семьей отправиться в Вашингтон на демонстрацию в защиту гражданских прав? Не откажешься же! Держа Абнера за руку, я слушал Мартина Лютера Кинга. Когда мы (Моррис, Ленор, два парня и я) возвращались на машине брата домой, мне в голову пришла замечательная мысль: нельзя ли уговорить знаменитого цветного правозащитника принять мою сторону во время грядущих слушаний о неуплате алиментов? «Почему нет, – ответил Мо, – но только вместе с Сартром и Симоной де Бовуар. Они соберутся у здания суда и хором гаркнут: „Честь и слава правдолюбцу Тернополу!“» Племянники засмеялись, я тоже. А сам думал: что же здесь смешного? Выходит, если я не подчинюсь неправосудному решению суда и принципиально откажусь содержать Морин – хоть в кутузку тащите, ни одна сволочь не выступит в мою поддержку, а все будут смеяться, как над каким-нибудь шутовским комедийным сериалом? В сентябре Абнера избрали председателем школьного комитета по чествованию памяти учащихся, трагически погибших при взрыве школы в Бирмингеме. Он пригласил меня на траурное мероприятие. Я вновь не смог отказаться. Как же удивились присутствовавшие, когда посередине декламации стихов Ленгстона Хьюза (чернокожая пятиклассница читала их очень прочувствованно) в зале поднялся Питер Тернопол и стал беспардонно протискиваться к выходу: мне так срочно понадобилось показать адвокату судебную повестку, полученную утром, словно она жгла карман. Кстати, вручен этот юридический документ был тоже не самым обычным образом: я сидел с разинутым ртом в кресле дантиста, когда рассыльный буквально заставил меня принять вызов на очередное слушание. Лечебная процедура окончилась, а рот все так и оставался разинутым (в метафорическом смысле): от ответчика требовались показания, почему после зачисления в преподавательский штат университета Хофстра он не увеличил еженедельные выплаты жене… Ноябрь. В Далласе убили президента Кеннеди. Я узнал об этом, направляясь к Шпильфогелю. В результате путь затянулся: там и тут собиравшиеся группы людей притягивали меня, как магнит. Я присоединялся, кивал головой, пожимал плечами, разводил руками – в общем, вел себя как все, но в глубине души недоумевал: что это они так волнуются? Добравшись до Шпильфогеля, я ткнулся в запертую дверь – доктор уже ушел домой. Ну и хорошо, мне ничего не хотелось в этот день «анализировать». Пошел к Сьюзен. Возясь с ключом, услышал телефонный звонок.
– Прости, Пеппи, что беспокою тебя у знакомой, – прозвучал смущенный голос отца, – этот телефон дал мне Моррис.
– Нормально, папа, я сам собирался позвонить.
– Помнишь, что было, когда умер Рузвельт?
Еще бы не помнить. А вот помнит ли папа эпизод из моего романа, посвященный реакции отца на кончину ФДР[127]127
ФДР – принятая в американской прессе аббревиатура, обозначающая Франклина Делано Рузвельта.
[Закрыть]? Там все описано почти с документальной точностью. Он, Джоан и я отправились на йонкерский вокзал, чтобы отдать последний долг усопшему президенту. Когда задрапированный черным паровоз с телом ФДР, пыхтя, медленно прошел мимо перрона, мы с сестрой услыхали хриплые всхлипывания: плакал папа. Случай редкий, почти небывалый. Позже, летом, по пути в Саус-Фалсберг, где семья на неделю сняла номер в гостинице, мы посетили могилу покойного президента. «Трумен, наверное, тоже будет другом евреев», – сказала мама. «Да пребудет в мире и покое душа его, ведь он любил нас», – добавил отец, и их слова растрогали меня до слез. Эти сцены вспоминал молодой герой «Еврейского папы», лежа во Франкфурте в постели Греты и пытаясь при помощи скудного запаса иностранных слов объяснить немецкой подружке, почему его добрый и великодушный родитель терпеть ее не может. И все же: «Помнишь, что было, когда умер Рузвельт?» – поскольку отец никогда не связывал написанное, в том числе и мною, с реальной жизнью. Мне же, наоборот, все происходящее с нами представлялось фрагментами уже опубликованных произведений. Так и в тот вечер: казалось, мы говорим цитатами, какими-то обрывками из диалогов Аббота и Костелло[128]128
Аббот и Костелло – популярный в США комедийный дуэт, сложившийся в 1931 г. после водевильного представления. Сухощавый Бад Аббот имел амплуа непосредственного нормального человека, в то время как круглолицый Костелло изображал наивного дурачка.
[Закрыть]. Но никакого дискомфорта я не чувствовал: так повелось давно, это были стиль и традиция.
– У тебя все в порядке? – спросил он. – Прости еще раз, что беспокою тебя в этой квартире.
– Пустое.
– Хотел узнать, все ли в порядке. Представляю, каково сейчас Кеннеди-отцу. Потерять сына! Да еще таким образом…
– Слава богу, остались еще Бобби и Тед. Возможно, это хоть немного облегчит для него потерю.
– Возможно, облегчит, – с сомнением произнес папа, – но ты-то в порядке?
– У меня все нормально.
– Вот и хорошо. Это самое главное. Когда опять в суд?
– В следующем месяце.
– А что говорит адвокат? Какие вообще перспективы? Не может же она доить тебя до скончания времен, что это в самом деле?
– Посмотрим.
– Как у тебя с деньгами? – поинтересовался он.
– Нормально.
– Мальчик, если ты стеснен…
– Спасибо, у меня все есть.
– Ну ладно. Не пропадай, слышишь? Мы с мамой нервничаем, когда от тебя нет вестей.
– Я буду звонить, конечно же, буду.
– И не забудь сразу же после суда сообщить, как все решилось. И если тебе понадобятся деньги…