Текст книги "Моя мужская правда"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
– Куда ты собралась? (Должно быть, к себе домой; мне же мнилась утопленница, выловленная из Ист-ривер.)
– Я думала, ты уже летишь в свой Франкфурт.
– Я – здесь. Ты-то куда собралась?
– Какая разница?
– Морин! Посмотри мне в глаза!
– Сам посмотри правде в глаза, Питер. Отправляйся к той девке в Лонг-Айленд, к ее плиссированным юбкам и кашемировым свитерам.
– Морин, послушай: я хочу на тебе жениться. Мне плевать, беременна ты или нет. Мне плевать на то, что покажет завтрашний тест. Я хочу жениться на тебе.
Кажется, прозвучало убедительно. Как романтический монолог в школьном драмкружке. Мое лицо окаменело. На шее был камень. Тот самый, который предстоит волочить до гробовой доски. «Будь моей женой», – повторил я, даже не пытаясь изобразить воодушевления, чуть не шепотом.
Она наконец услышала. Не знаю, что она там услышала. Наверное, она поняла бы смысл сказанного, даже произнеси я долгожданные слова на незнакомом языке. Реакция была из ряда вон выходящей. В арсенале Морин имелось великое множество самых невероятных способов реагирования, кое-какие я уже изучил за прошедшие годы. Однако такой бури эмоций я никогда не видел ни в радости, ни в гневе.
Взрыв. «О милый, мы будем счастливы, как короли!» Она именно так и воскликнула: «короли». Два короля – Морин Джонсон и Питер Тернопол. Счастливы. Она действительно так думала.
Она порывисто обхватила меня обеими руками. Такой счастливой я ее еще никогда не видел – и тут-то окончательно понял, что она действительно ненормальная. Я сделал предложение сумасшедшей. Смертельно серьезное предложение.
– Я всегда это знала, – счастливо рассмеялась она.
– Что – знала?
– Что ты меня любишь. Что никто не сможет совладать с такой любовью. Даже ты.
Безумная.
А я?
Ее понесло. Пошел щебет о предстоящей райской жизни. Мы переедем за город. Будем экономить, заведем собственный огородик. Нет, останемся в Нью-Йорке. Она станет моим литературным агентом (у меня уже есть литературный агент!). Нет, она засядет дома, чтобы вкусно меня кормить и перепечатывать мои рукописи (я сам перепечатываю свои рукописи!). А в свободное время вернется к деревянной скульптуре.
– Свободного времени не сыщется, – вернул я ее на землю, – ребенок.
– Милый, какой ребенок? Ты ведь и без того меня любишь, правда? Я все сделаю по-твоему. Просто устала от мециков и уокеров. А теперь, когда… В общем, все будет хорошо.
– В каком смысле?
– В прямом, Питер. Ну что ты все спрашиваешь и спрашиваешь? Я сделаю аборт. Если завтрашний тест подтвердит, что я беременна. А он подтвердит, тут нет сомнений. Не волнуйся, я пойду и выскоблюсь. Я уже нашла врача на Кони-Айленде. Ты не против?
Я не был против. Я был за с самого начала. Договорись мы раньше, благородного предложения не воспоследовало бы. Но лучше позже, чем никогда. На следующее утро я снова позвонил в аптеку. Изобразил радостное удивление, вновь услышав, что тест миссис Тернопол дал положительный результат. Отправился в банк, снял со счета часть аванса (предположительные десять недель жизни) плюс двадцать долларов на такси – до Кони-Айленда и обратно. В субботу посадил Морин в машину и отправил к врачу. Одну – таково было непременное условие, поставленное суровым гинекологом. Глядя вслед убегающему такси, я думал: «Пора смываться, Питер. Садись в самолет и лети куда глаза глядят, но только быстро и навсегда». Черта с два я смылся. Для этого надо было стать другим человеком. А я пошел домой и стал ждать Морин.
Перед этим она всю ночь проплакала в постели от страха. Еще бы: первый в жизни аборт! (Чуть позже я узнал, что третий.) Прижималась ко мне и нашептывала: «Только не бросай меня, ладно? Ты будешь дома, когда я вернусь, обещаешь? Я умру, если тебя не будет». – «Я буду», – отвечал настоящий мужчина, ответственный за свои поступки.
И я был. Морин вернулась в четыре едва живая (после шести часов беспрерывного сидения в душном кинозале). Между ног – гигиенический пакет: подтекает, Питер (так она сказала). Какая боль (так она сказала). Без наркоза, ужас (она сказала так). Скорее в постель, а то начнется настоящее кровотечение (кажется, уже начинается). Стуча зубами и мелко дрожа, надев поверх пижамы мою старую застиранную шерстяную рубашку, Морин лежала, сжавшись в комок. Я накрыл ее несколькими одеялами, но озноб продолжался. «У меня как будто острый нож внутри, – изможденно повествовала она. – А еще он сунул мне в руку теннисный мяч. Сжимайте его крепче, говорит, будет не так больно. Я спрашиваю: как же наркоз? Когда мы договаривались, вы обещали наркоз! А он говорит: какой наркоз? Вы, красавица, полагаете, что я спятил? А я говорю: вы же обещали, я не смогу вытерпеть такую боль. А он говорит, вонючка: не вертитесь в кресле или уходите. Буду только рад. Вам хочется избавиться от ребенка, а не мне. Сжимайте рукой мяч, это отвлекает. За удовольствие надо платить… Ну, я стала сжимать мяч и старалась думать только о нас с тобой, Питер, но было так больно, ты даже не представляешь».
Как же он мучил ее, этот типичный представитель мужской части общества! Еще один мучительный представитель… Еще одна сказка без единого слова правды. Но ложь открылась много позже. Вот что сделала Морин: припрятала три абортные сотни на черный день (тот самый, когда я брошу ее на произвол судьбы без единой копейки), отпустила такси на Ньюстон-стрит, подземкой добралась до Таймс-сквера и отправилась смотреть фильм «Я хочу жить» со Сьюзен Хэйуорд в главной роли; три раза подряд (на самом деле – четыре: однажды я уже ходил с ней на эту картину) отсмотрела отвратную мелодраму про. приключения официантки из коктейль-холла, приговоренную судом штата Калифорния к смертной казни за преступление, которого она не совершала, – бодрящий сюжет, как раз для нашего случая; отсидев три сеанса, зашла в туалет, приладила гигиенический пакет и явилась домой, трясущаяся, измученная, смертельно бледная. А вы выглядели бы лучше, просидев битый день в смрадном кинозале?
Подробности были сообщены мне три года спустя в Висконсине.
Утром после ночи стенаний я вышел, чтобы спокойно проинформировать родителей по телефону-автомату. Морин причитала вослед что-то о безжалостных эгоистах, бросающих кровоточащих героинь ради «той девушки».
– Зачем тебе это? – задал отец отнюдь не риторический вопрос. Он ждал ответа.
– Просто пришла пора. – Я не собирался посвящать отца, с которым перестал откровенничать лет с десяти, в нюансы моих матримониальных обстоятельств. Да и к чему? Я до сих пор любил его, но для открытости мы обладали слишком непохожим жизненным опытом. Он торговал, я творил. Я трудился под приличный аванс над серьезным романом, посвященным как раз неоднозначности восприятия событий и явлений с разных точек зрения. То, что в моем понимании было долгом, мужской обязанностью и верностью принципам, отцу показалось бы непозволительным головотяпством.
– Пеппи, – сказала мама, помолчав, – прости, но мне кажется, что у вас с этой женщиной не все в порядке. Признайся.
– Ей уже за тридцать, – вклинился отец.
– Двадцать девять.
– А тебе только что исполнилось двадцать шесть. Ты мальчик-с-пальчик в чаще. Она целится на мои деньги, сынок. Мама права – с ней не все в порядке.
Родители видели мою суженую всего лишь раз: возвращаясь домой с дневного спектакля, как-то зашли в полуподвал наведать сына. Была среда; Морин валялась на диване, листая сценарий какого-то телесериала – ей в очередной раз пообещали роль. Десятиминутный вежливый разговор ни о чем. Пока-пока. Чтобы раскусить Морин, десяти минут им хватило с избытком.
– Если вы имеете в виду, что она уличная девка, – бодро поведал я телефонной трубке, – то ошибаетесь.
– А на что она живет? Чем занимается?
– Я уже говорил. Актриса.
– И где же?
– Пока присматривает себе подходящую работу.
– Сынок, ты с отличием закончил колледж. Все четыре года получал стипендию. Отслужил в армии. Видел Европу. Перед тобой весь мир, все в твоих руках. Ты можешь иметь все, абсолютно все. Вы не пара. Питер, ты слушаешь?
– Слушаю.
– Пеппи, – спросила мама, – ты что, любишь ее?
– Конечно, люблю. (Заберите меня отсюда! Возьмите меня к себе! Я не хочу этого делать. Вы правы, с ней не все в порядке – она ненормальная. Но я дал слово!) «То, что сказано в скобках, сказано не было».
– Мне не нравится твой голос, – обеспокоенно молвил отец.
– Я просто несколько удивлен вашей реакцией.
– Мы всего лишь хотим, чтобы ты был счастлив, вот и все, – вздохнула мама.
– Ты уверен, что будешь счастлив? – спросил отец. – Пусть она не еврейка, ладно. Не в том дело. Я не узколобый ортодокс и никогда им не был. Все мы живем в реальном мире. И не поминай мне немку из Франкфурта, лично к ней у меня не существовало никакой идиосинкразии. Да и сколько воды утекло! Сам понимаешь.
– Понимаю. Согласен.
– Речь о счастье, которое люди могут дать друг другу. Или не дать.
– Я слушаю, папа.
– Нет, тут что-то не так. – Голос отца дрогнул от беспокойства. – Лучше я сейчас к тебе приеду.
– Не надо. Бога ради, не стоит. Я знаю, что делаю. Я делаю то, что хочу.
– Но к чему такая спешка? Объясни. Только честно. Мне шестьдесят пять, я кое в чем разбираюсь.
– Какая спешка? Мы знакомы почти год. И вообще мне виднее.
– Конечно, Питер, – сказала мама, – тебе виднее.
– И на том спасибо. Не будем ссориться. Мы регистрируемся в среду. В мэрии.
– Ты хочешь, чтобы мы пришли? – О мама, с какой испуганной дрожью ты это произнесла! С каким нетерпением ожидала твердого сыновнего «нет»!
– Нет. Зачем вам приходить? Это же чисто формальная процедура. Я потом позвоню.
– Пеппи, как твои отношения с братом?
– Нормальные отношения. У него – своя жизнь, у меня – своя.
– Питер, ты говорил с ним о женитьбе? Пеппи, у тебя такой старший брат, о каком другим мальчикам только мечтать. Он очень дорожит тобой. Позвонил бы ему.
– Ма, мне не хочется звонить Мо. Он очень любит все обсуждать, а я – не очень. Да и обсуждать-то нечего.
– Зачем обсуждать? Может быть, он захочет прийти на свадьбу. Или помочь чем-нибудь.
– Помощь в таком деле мне не нужна, а прийти он не захочет.
– Тогда поговори с Джоан.
– При чем тут Джоан? Она далеко, в Калифорнии. Папа, скажи, что ты не против моего брака – и проблема решится.
– Не делай вид, будто мы болтаем по пустякам. Свадьба – не из тех мелких сделок, какие совершаются по пять на дню. Тебе придется провести с женой оставшуюся жизнь, и далеко не все равно, хорошо ли вам будет вместе. Брак – это…
– Папа, ты сам недавно напомнил, что я с отличием закончил колледж. Смысл и суть брака мне понятны.
– Не шути. Слишком рано отпустили тебя из дому, вот в чем беда. Яблочко упало с яблоньки прежде, чем созрело. Для мамы ты был светом в окошке, с тобой носились, как с куклой. Что и говорить – младшенький…
– Хватит, папа, хватит!
– Ты и в пятнадцать лет знал все на свете лучше всех. Умник-разумник. Что ж, теперь винить некого. Мы сами подталкивали тебя прыгать через две ступеньки. А не надо было бы.
Я ужасно любил его в этот момент. В горле стоял ком. «Я уже вышел из школьного возраста, папа, – стараясь сдержать слезы, произнес Питер Тернопол. – Свадьба в среду. Все будет хорошо».
Трубка повисла на рычаге раньше, чем я попросил отца немедленно приехать и спасти двадцатишестилетнего сына.
ДОКТОР ШПИЛЬФОГЕЛЬ
Мы нередко вызываем <у пациента> ревность или боль неразделенной любви, не прибегая для этого к специальным приемам. В большинстве случаев это происходит спонтанно.
Фрейд Введение в психоанализ.
С доктором Шпильфогелем я познакомился в первый год моего несчастного супружества. Вскоре после свадьбы мы с Морин перебрались из полуподвала в Нижнем Ист-Сайде в небольшой загородный домик неподалеку от городка Нью-Милфорд, штат Коннектикут. Там же, на берегу озера Кэндлвуд, проводило лето семейство Шпильфогелей. Морин намеревалась заняться огородом, я – окончанием «Еврейского папы». Как и следовало ожидать, овощи не были посажены; банки, подготовленные для домашнего консервирования, так и остались пустыми; идея самостоятельно выпекать хлеб оказалась сырой; зато на краю нашего участка, у самого леса, стояла маленькая, двенадцать футов на двенадцать, хибара, на двери – крепкий засов. Благодаря этому роман с Божьей помощью дошел до точки. Раза три за лето я сталкивался со Шпильфогелем на вечеринках, которые устраивал отдыхавший поблизости редактор одного нью-йоркского журнала. Мы с доктором обменивались ничего не значащими фразами, уж и не помню какими. Он ходил в легкомысленной кепочке яхтсмена, несколько странноватой для маститого нью-йоркского психотерапевта – даже пребывающего в отпуске, даже в коннектикутской глуши. А в остальном Шпильфогель производил внушительное впечатление: подтянутый, благовоспитанный, спокойный господин с легким немецким акцентом, лет сорока пяти. Я так и не понял, что означала эта кепочка и которая из мелькавших на вечеринках дам была его женой. Доктор же, как оказалось, мою заметил и отметил.
В июне шестьдесят второго, как известно, я остался в Нью-Йорке у брата. Моррис во что бы то ни стало хотел показать меня врачу. Я вспомнил о Шпильфогеле: коннектикутские летние знакомцы его хвалили, что-то там говорилось о специализации на «творческих личностях». Впрочем, для меня последнее обстоятельство было скорее данью прошлому: продолжая ежедневно стучать на машинке, Питер Тернопол не мог сотворить ничего, кроме личных неприятностей. Пиши не пиши, я уже не писатель. Муж Морин – и только. И вряд ли смогу когда-нибудь стать чем-нибудь большим.
За три года, что мы не виделись, и я, и Шпильфогель изменились к худшему. Нас обоих все это время мучили: меня – жена, его – рак. В отличие от вашего покорного слуги доктор выкрутился, но болезнь иссушила и как-то скособочила загорелого крепыша. Где наша легкомысленная кепочка? Он вел прием в тускло-коричневом костюме, висевшем мешком на исхудавшем теле; яркая полосатая рубашка, наглухо застегнутая до самого подбородка, никак не гармонировала с пиджаком, массивной черной оправой очков и лицом, туго обтянутым нездоровой пергаментной кожей; веселые полоски лишь подчеркивали глубину и необратимость урона, нанесенного недугом. Анфас Шпильфогель походил на маску смерти. Изменилась и походка: он припадал теперь на левую ногу – вероятно, метастазы. Беседуя, мы напоминали доктора Роджера Чилингворта и преподобного Артура Диммсдейла из «Алой буквы» Готорна. Аналогия тем более уместная, что он хотел добиться правды, а я хранил в сердце постыдные тайны.
Приходу к Шпильфогелю предшествовали следующие события: год мы с Морин прожили на западе Коннектикута, год – в Риме, где я работал в Американской академии, год – в Мэдисоне (преподавание в университете); из-за частых переездов мне так и не удалось обрести человека, достаточно близкого, чтобы поверить ему свои обстоятельства и чаяния. Свое отчаяние. От безысходности я убедил себя, что откровенность с кем бы то ни было касательно моих отношений с женой невозможна не только ввиду отсутствия этого самого «кого бы то ни было», но и стала бы верхом вероломства и предательства. Какого вероломства? Какого предательства? Катастрофы, подобные нашей, встречаются в каждом городке, на каждой улочке. Следовало бы глядеть на вещи трезво, но я был уверен, что со мной происходит нечто из ряда вон выходящее, и, кроме того, смертельно боялся показать окружающим собственную слабость и беспомощность. И еще: узнай Морин о таком приступе откровенности, она обрушила бы ураган ненависти и на рассказчика, и на невинного слушателя. По всему по этому я так долго, сжав зубы, молчал; не сразу открыл душу нараспашку и теперь, сидя в кресле лицом к лицу со Шпильфогелем, глядя на фотографию Акрополя, висящую в рамке на стене прямо над костистым черепом. Полоскать грязное интимное белье перед этим чужим человеком казалось мне верхом нечистоплотности.
– Вы помните Морин, – спросил я, – мою жену?
– Конечно. Отлично помню.
Его уверенный тон, не вяжущийся с болезненной внешностью, заставил меня внутренне сжаться перед назревающей опасностью. Голос Шпильфогеля – механический манок. Сейчас живая птичка ответит, а потом ее поймают в сеть. Живая птичка была маленькой, но умной. Упорхну, подумала птичка. Моя песенка, мои страдания, мои унижения касаются только меня. В то же время Питер Тернопол почувствовал неудержимое желание уткнуться, рыдая, во все понимающие колени доктора.
– Миниатюрная симпатичная брюнетка, – продолжил Шпильфогель, – довольно решительная особа.
– Даже очень.
– Если позволите так выразиться, мужественная женщина.
– Доктор, она сумасшедшая! – После этих слов я минут пять, прижав ладони к лицу, растекался слезной рекой.
– Вы закончили? – мягко поинтересовался Шпильфогель, выдержав необходимую паузу.
За последующие годы лечения в моем мозгу отпечатались несколько ключевых фраз, памятных, как первый абзац «Анны Карениной». «Вы закончили?» – одна из них. Верный тон, верная тактика. Он получил контроль надо мной – там и тогда, к лучшему или к худшему.
Да, да, закончил. «Я сегодня весь день плачу, доктор». Он протянул мне бумажную салфетку – вытереть мокрые глаза и щеки. Пациент привел себя в порядок. Поток слез сменился потоком слов – не про Морин (до этого я еще не дозрел), а про Карен Оукс, студентку из Висконсина. Наша страстная связь кипела зимой того года, продолжилась и ранней весной. Я давно заинтересовался Карен, разъезжающей по студенческому городку на велосипеде, и с нетерпением ждал начала занятий по литературному творчеству, на которых имел бы возможность познакомиться с ней поближе. Мисс Оукс была самой красивой девушкой в группе. Ее мягкие манеры и внутренняя чистота неудержимо привлекали к себе; при этом чувствовался незаурядный характер. Что до собственно профессиональных качеств, то Карен обладала несомненными художественными способностями, а в литературных эссе высказывала неглупые мысли – иногда даже самостоятельные. Она искренняя, говорил я Шпильфогелю. Она честная. У нее нежные руки. «А лицо, вы знаете, какое у нее лицо? – спрашивал я Шпильфогеля. – Бальзам на раны, а не лицо, доктор, американская мечта». Я соловьем разливался о Карен (нет, о Ка-а-ре-ен: так шепчут имя любимой, уткнувшись в самое ушко), опьяняясь воспоминаниями о наших встречах в аудитории при пятнадцати других студентах и в ее постели – вдвоем; ни там ни там мы не могли позволить себе больше сорока пяти минут, но тем горячее и безоглядней была любовь. Карен оказалась «первым счастливым подарком судьбы, ниспосланным мне судьбой после демобилизации». Она походила на мальчишку и осознавала это. Даже присвоила себе забавный титул: «Мисс полуженственность-1962»; правда, здорово, доктор? Остроумная шутка не произвела на Шпильфогеля никакого впечатления, он лишь слегка пожал плечами, а мне-то казалось, что смешнее не придумаешь. Итак, начались занятия по литературному творчеству. Три недели я внутренне метался. Потом на титульном листе письменной работы, оцененной на «отлично», появилась надпись преподавателя: «Зайдите ко мне в кабинет». Карен пришла. Садитесь. Уселась в кресло, очень грациозно.
– Вы хотели видеть меня?
– Да, мисс Оукс. – Пауза, продолжительная и выразительная; сам Антон П. Чехов остался бы доволен.
– Откуда вы родом, мисс Оукс?
– Из Расина.
– А кто ваш отец?
– Врач.
Тут я встал из-за стола, подошел к ней и погладил золотые волосы Карен. Мисс Оукс спокойно смотрела на меня снизу вверх.
– Простите, – сказал я, слегка дрожа, – ничего не могу с собой поделать.
– Профессор, я не очень разбираюсь в этих делах, – ответила она. (Я же гладил и гладил ее голову, продолжая при этом виновато оправдываться.) – Пожалуйста, не волнуйтесь, многие преподаватели так поступают.
– Многие? – оторопел писатель-лауреат.
– Каждый семестр со мной бывает что-нибудь такое, – безо всяких эмоций проинформировала меня Карен. – Уж на кафедре английской литературы – точно.
– А потом?
– Потом я говорю, что не очень разбираюсь в этих делах. Я правда не очень разбираюсь.
– А потом?
– Потом тоже ничего интересного.
– Извиняются?
– Угу. Но думают совсем не об извинениях.
– Как я.
– И я тоже, – призналась она не моргнув глазом. – Как это на латыни? In loco parentis[102]102
In loco parentis – вместо родителей, на месте родителей (лат.).
[Закрыть]. Этот комплекс, наверное, работает в обе стороны.
– Я все время о тебе думаю. Беспрерывно.
– Профессор, вы же совсем меня не знаете.
– И да и нет. Я читал твои работы. Твои рассказы.
– А я – ваши.
(Господи, доктор Шпильфогель, ну что вы застыли, как йог в трансе? Понимаете, чем для меня был этот разговор? Для меня, захлебывающегося в пучине отчаяния!)
– Карен, мы должны встретиться. Непременно.
– Хорошо.
– Где?
– Можно у меня.
– Ты же знаешь, преподаватель не может прийти к девушке в общежитие.
– Я ведь старшекурсница и больше не живу в общежитии. Снимаю комнату в городе.
– Там и поговорим?
– Ладно.
Ладно! О, это сладкое, ясное, прекрасное, страстное, властное маленькое слово! Я твердил его про себя на все лады с утра до вечера. «Что ты там заладил?» – фыркала Морин. Ладно, складно, отрадно, изрядно. Какая прекрасная, какая разумная, какая юная, какая соблазнительная девушка! Ладно! Сладится, наладится, пойдет на лад. Ладно! Мисс Оукс, такая ладная и складная, останется с собой в ладу, а у профессора Тернопола все равно нет в жизни ни склада ни лада – пусть катится себе в пропасть… Сколько времени нужно, чтобы принять решение? Совсем немного. Уже на втором нашем свидании я прошептал лежащей рядом Ка-а-ре-ен в самое ушко: кончится семестр, Ка-а-ре-ен, и мы уедем вдвоем в Италию, самолет из Чикаго, я навел справки, сдашь последний экзамен – и в путь, а экзаменационные ведомости вышлю декану из Рима. Плевое дело. Я нашептывал на ушко, зарывшись лицом в ее волосы, уедем, Ка-а-ре-ен, исчезнем, испаримся, ну их всех. А она мягко мурлыкала: «Мммммммммм, мммммммммммм», и я благодарно принимал урчание за согласие. Площадь Святого Марка в Венеции, Ратушная площадь во Флоренции, площадь дель Кампо в Сиене – профессор Тернопол стал говорящим путеводителем по прелестным итальянским площадям, на которых год назад мы с Морин осыпали друг друга базарной бранью и проклятиями… На весенние каникулы Карен поехала домой и не вернулась. Какого же монстра, должно быть, она во мне видела! Не мурлыкала, а мычала от страха, представляя ужасающие последствия нашего совместного бегства и жизни вне студенческого городка с обезумевшим от угрызений совести профессором словесности. И верно: чтение Толстого – это одно, а игра в Анну и Вронского – совсем другое дело.
Она не вернулась. Я ежедневно звонил в Расин. Старался подгадать к обеду. Нет дома. Не может быть, когда же она ест? «А кто ее спрашивает?» – «Школьный приятель. Ее правда нет дома?» – «Извините, вы не хотели бы назваться?» – «Нет». По вечерам я и десяти минут не мог просидеть с Морин в гостиной. Вскакивал с кресла, отбрасывал прочь книгу и карандаш и с отчаянием Рудольфа Гесса, двадцать лет (вполне справедливо) промаявшегося в одиночке тюрьмы Шпандау, кричал: «Я задыхаюсь! Мне нужно пройтись! Хочу видеть человеческие лица!» Хлопок дверью. Бегу через задний двор прямо по траве газона, перепрыгиваю через невысокую изгородь и устремляюсь к ближайшему зданию студенческого городка – там на первом этаже есть телефон-автомат. Уж ночевать-то Карен придет! Не хочет в Италию – и не надо; пусть хотя бы вернется в университет и закончит семестр. Расчет оправдывается, мисс Оукс подходит сама: «Подожди секунду, я перейду к другому аппарату». После паузы: «Мама, повесь, пожалуйста, трубку, я говорю из спальни». – «Карен! Карен!» – «Я слушаю». – «Ка-а-ре-ен, у меня больше нет сил, я должен увидеть тебя, я приеду в Расин! Я приеду! Ровно в половине десятого!» Но самая красивая и самая толковая девушка в группе не имела никакого желания калечить молодую жизнь с полоумным преподавателем словесности, чьи брачные и карьерные перспективы выглядели, мало сказать, туманными. «Я не могу избавить тебя от жены, – не раз говорила она, – и никто, кроме тебя самого, не может». А что дома? Дома знают, что у нее был неудачный роман, но не знают с кем.
– А как же диплом? – спросил я строго, будто стал деканом.
– На данный момент это неважно, – ответила Карен из спальни, но голосом холодным, словно в учебной аудитории.
– А как же я? Я люблю тебя! Я хочу тебя! – криком по проводам добирался профессор до ушка, в которое еще недавно нашептывал; совсем недавно она лихо подкатывала на велосипеде к университетскому корпусу, в котором располагалась аудитория 312, предназначенная для занятий английской филологией; тенниски и поплиновая юбочка; золотые волосы заплетены в косы; в юном теле плещется часть меня, занесенная внутрь во время свидания на перемене. – Ты не уйдешь просто так, Карен, правда? После всего, что между нами было! Только не сейчас!
– Чего ты добиваешься, Питер? Мне ведь всего двадцать лет.
– А мне всего двадцать девять! – парировал я.
– Питер, мы напрасно начали все это. Я не представляла себе последствий. Прости меня. Сожалею.
– Господи, не надо сожалеть! Возвращайся!
Однажды вечером Морин выследила меня. Через газон заднего двора и невысокую изгородь – к ближайшему зданию студенческого городка. Прижалась ухом к стенке телефонной будки. Разумеется, поняла все мгновенно. Еще бы! «Одумайся, – ныл в это время я, – вылет ночным рейсом из аэропорта О’Хара!» – «Лицемер! – взвизгнула Морин, распахнув дверцу кабинки. – Грязный лживый потаскун!» Затем стремглав бросилась домой, заглотила пару таблеток снотворного и, расположившись в нижнем белье на полу гостиной, терпеливо ждала с лезвием безопасной бритвы в руках, когда я наконец вернусь, «наговорившись со своей малолетней шлюхой». Не хотите ли взглянуть, сэр, как доведенная до отчаяния женщина вскрывает из-за вас вены?
Она много чего тогда поведала мне, стоя на коленях с бритвой в руках. Теперь, через два месяца, я пытался пересказать все это Шпильфогелю и, как в такси с Моррисом, содрогался от тошноты и рыданий, потому что слова «беременность», «тест», «моча» действовали на меня подобно электрическим разрядам, заставляющим тело конвульсивно содрогаться. История гнусного. обмана гвоздем засела в мозгу. Даже сегодня, излагая ее на бумаге, я чувствую отчетливое головокружение. Целые пласты моей жизни стали материалом для творчества – но только не этот сюжет. Я пытался, но не смог придать ему художественного правдоподобия – вероятно, потому, что так и не сумел до конца поверить в истинность случившегося с беременностью, мочой, анализом. Слишком бесстыдно. Слишком безжалостно. Слишком просто. Как она могла так поступить? Как я мог поверить? Любая низость доступна описанию средствами высокого искусства, но не эта. Уста немеют. Не хватает слов. Вернее, хватает всего шести: КАК ОНА МОГЛА? КАК Я МОГ?
– А потом, – спросил я Шпильфогеля, – знаете, что она сказала, стоя на коленях в трусиках и бюстгальтере и прижимая бритву к правому запястью? Что она сказала, когда я застыл, как изваяние, окаменев от всего услышанного? Надо было бы раскроить ей череп. Но я окаменел…
– Так что же она сказала?
– Ах да. Вот что: «Прости мне мочу, а я прощу тебе велосипедистку».
– Ваша реакция? – поинтересовался Шпильфогель.
– Вы хотите знать, раскроил ли я ей череп? Нет, нет, нет и еще раз – нет. Я и пальцем ее не тронул. Молча стоял. Был совершенно ошеломлен. Ну и хитрованка! Безжалостная. Безоглядная. Идущая до конца. Я чувствовал что-то похожее на восхищение. И, вы не поверите, жалость. Жалость! Господи, что ж ты за существо такое? Гениально спланировать, блистательно осуществить – и три года никому ни-ни! Вдруг я понял: случившееся – к лучшему. Меня освободили от моральных обязательств. Теперь-то я ничего не должен. Вольная птица. Могу идти на все четыре стороны. И я сказал: хватит, Морин, ухожу, никто не заставит меня жить с женщиной, способной на такое. Она все время плакала, а после этих слов сквозь слезы произнесла: «Вот и уходи. А я вскрою вены. Все равно уже наглоталась снотворного». А я ответил – послушайте, как я ей ответил: «Вскрывай что хочешь, мне плевать». Тогда она провела лезвием по запястью. Показалась кровь. Легкая царапина, доктор, но я-то не знал! Думал, что до кости. Я закричал: «Не смей, прекрати!» – и кинулся отнимать бритву. Меня, доведшего женщину до самоубийства, охватил настоящий ужас. Морин плакала. Как я сейчас, доктор. Сейчас-то что мне остается делать? Я схватил лезвие рукой. Отобрал, не чувствуя боли. Морин крикнула: «Ну и проваливай. Только учти – твоей потаскухе не поздоровится. Я вас на весь свет ославлю. Ее похотливая мордашка будет красоваться в каждой газете Висконсина». Дальше – не так интересно: про мою сексуальную неразборчивость и про то, что мне нельзя доверять. Мне! И это говорит она, только что в подробностях описавшая сделку с мочой!
– Ваша реакция?
– Думаете, я полоснул ее по горлу от уха до уха? Нет! Нет! Даже на это не хватило сил. У меня капала кровь с ладони, порезанной бритвой возле большого пальца; у нее – с запястья. Бог знает, на кого мы были похожи. Наверное, на пару врачующихся ацтеков во время свадебного жертвоприношения. А я вдобавок – на трясущегося от ужаса Дэгвуда Бамстеда[103]103
Дэгвуд Бамстед – персонаж комикса «Блонди», созданного американским карикатуристом Чиком Янгом.
[Закрыть], соскочившего со страницы комикса. Смешно, правда?
– Вы впали в ярость?
– Ничуть не бывало. Я бухнулся на колени напротив Морин и принялся умолять, чтобы она меня отпустила. Бился головой об пол, ага. Потом вскочил и стал носиться по дому. Потом… Морин утверждала, что потом я поступил точь-в-точь, как Уокер. Снова врала, как вы думаете? Ладно, я-то так во всяком случае поступил. Сначала я метался по квартире, ища, куда бы деть бритву, и не переставая кричал: «Отпусти меня! Отпусти меня!»
Развинтил станок и бросил лезвие в унитаз, но сколько ни спускал воду, оно все равно лежало на дне. Затем забежал в спальню. Я вопил, плакал и рвал на себе одежду; я и прежде давал таким образом выход гневу, но на этот раз разорвал на себе все, буквально все. До нитки. Открыл шкаф, напялил нижнее белье Морин. Трусики оказались малы, слишком узкие, еле заправил член. Теперь бюстгальтер. Продел руки через бретельки, вот так… Я стоял посреди спальни, весь в крови, слезах. Она возникла на пороге. Остановилась. Посмотрела, как в зеркало. Ведь она тоже была в исподнем, мы оба красовались в нижнем белье. Посмотрела, посмотрела и как запричитает: «Миленький мой, не надо, не надо!»
– И это все? «Миленький мой» и «не надо» – больше ничего? – спросил Шпильфогель.
– Еще она сказала: «Сними это сейчас же. Я никогда никому не скажу о том, как ты ходил в моем белье».