355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Ветров » Старая проза (1969-1991 гг.) » Текст книги (страница 8)
Старая проза (1969-1991 гг.)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:36

Текст книги "Старая проза (1969-1991 гг.)"


Автор книги: Феликс Ветров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

– Я решил.

– У тебя будет еще много дней, чтоб отказаться.

– Я верю вам. Если есть шанс, отказываться грех,

– Будет тяжело.

– Так тяжелее.

– Что ж… пожелаем тогда друг другу одного и того же. Ну… стало быть – с наступающим!

Михайлов встал из-за стола. Они распрощались.

Вера вывела мужа в коридор.

– Подожди, – сказала она. – Ноги не идут…

Михайлов сидел в кабинете один. Еще год пролетел… Он посмотрел в окно. Падал снег. Пора ехать, готовиться к вечеру… Но он всё сидел, смотрел на книги в шкафу, на щелевые лампы, на контейнеры с деталями специальной лазерной установки, которую взялись помочь собрать и настроить физики – друзья его самого трудного больного.

Год. Еще год. Десятки лекций в институте. Сотни проконсультированных больных. Показательные операции за границей. А всего за год… триста восемнадцать операций. И почти ни одного обычного, хрестоматийного случая. Осложненные и такие коварные на столе врожденные катаракты… тяжелые глаукомы… страшные отслойки… И две катастрофы… два глаза, потерянных на столе. Не важно, что они и так считались безнадежными. Это его не оправдывает. По крайний мере – перед самим собой.

Полтора часа назад, усадив Маркова к приборам, профессор Сергей Сергеевич Михаилов, известный в свои тридцать пять лет уже всей стране хирург, автор удивительных, тончайших приспособлений, помогавших открывать незрячим людям свет, сам волновался не меньше пациента, ждавшего решения участи.

Много дней Михайлов все оттягивал это обследование сетчатки и глазного нерва. Страшно было увидеть на круглом экране слабые хаотичные зеленые всплески – безнадежные крики, посылаемые гибнущей сетчаткой… или ровный прочерк электронного луча – знак конца… Он все оттягивал, но сегодня шел последний день года… Надо было что-то сказать этому парню… И себе…

Согласился!..

Если все пройдет более или менее гладко и он увидит хотя бы одну строчку таблицы – это будет целым событием в глазной хирургии. Еще год назад он сказал бы Маркову: «Никаких надежд». Он слишком много думал, прежде чем нащупал подступы к этой проблеме травмированных глаз. Слишком многим говорил: «Нет никаких шансов», – чтобы не попытаться разорвать этот замкнутый круг.

Маркову суждено стать этапным больным. Сначала? Сначала извлечение помутневшего хрусталика. Потом, если всё пойдет хорошо, – удаление осколков. И это только самое начало… только подготовка. Наступит очередь роговицы, и он примется за нее… Трудная это штука – обожженная роговица… Нескоро будет извлечена из своей золотой колыбели та «фитюлька», что он им показывал.

На его большом столе лежали кипы поздравительных новогодних открыток и телеграмм. Из Харькова, Владивостока, Смоленска, из Москвы, из-за границы… Триста восемнадцать операций. Десятки катаракт… Почти у всех теперь стопроцентное зрение. Десятки антиглаукоматозных. На второе января у него назначено двое на стол. Начнется год, и все завертится снова…

Профессор Михайлов снял белый халат. Вытащил из горы открыток одну наугад.

«Дорогого Сергея Сергеевича поздравляю с Новым годом! Вижу с каждым днем всё лучше. Нет слов, чтобы выразить мою благодарность. Желаю Вам огромного счастья в Новом году. Саша Рожков». Тяжелейшая была отслойка. Пять часов над столом.,

Профессор запер кабинет. Легко сбежал вниз по лестнице.

Вышел из больничного здания и сел в машину.

Мотор завелся сразу. Пока он прогревался, Сергей Сергеевич смахивал снег с ветрового стекла. Его взгляд скользил по рядам окон больничного корпуса. Задержался на четвертом этаже. В одном из окон заметил жену Маркова. Он помахал рукой, хлопнул дверцей и уехал.

Они сидели молча, тесно прижавшись друг к другу.

Перечеркнув свои старые мечты, планы, они в смятении и робости соразмеряли все с тем, что обрушила на них жизнь.

И вдруг… Надежда! Надежда – где-то там, в ящике полированного стола профессора Михайлова.

Они сидели онемевшие, испуганные этой надеждой. Сидели молча, как в те далекие месяцы, когда ждали Сережку.

В боксе давно стемнело. За стеной, в маленьком холле, часы пробили шесть раз.

«Шесть часов, – подумал Марков. – Она скоро уедет. Как же я останусь тут без нее?»

– Поезжай, – сказал он тихо. – Сережка ждет. Устала ты сегодня. Столько всякого было. А я сейчас спать завалюсь…

Вера осторожно поднялась с краешка кровати.

– Да, да… Сейчас бутербродов тебе наделаю и поеду…

Она зажгла свет и посмотрела на мужа. Его красивый новый глаз смотрел так ясно, так беззаботно.

Вера знала, что сегодня, в новогоднюю ночь, дежурит доктор Карева, перед которой она робела. Властная и неприступная – как Ника Самафракийская носилась всегда Наталья Владимировна в развевающемся белом халате по отделению, и воздух за ней долго кружился нежными, тревожащими духами.

Вера приоткрыла дверь ординаторской. Карева сидела в глубоком низком кресле и… вязала.

– Можно?..

– Входите, входите, – Карева отбросила в сторону свое вязание и поднялась. – Милости просим.

– Наталья Владимировна…

– Слушаю.

– Простите меня… я все понимаю… что нельзя, но…

– Ну, ну… говорите.

– У меня нет сил оставить его сегодня одного… Вы могли бы разрешить… только сегодня…

– Могу.

– Я так вам…

– Только при одном условии: вы должны уйти совсем рано. Утром. Нам с вами ни к чему неприятности. – Карева чуть улыбнулась. – У вас такое лицо, что поневоле пойдешь на должностное преступление.

Вера наклонилась и поцеловала ее. И тут все горькое, что накопилось, вырвалось наружу безудержно хлынувшими слезами. Она плакала от любви к Вовке, к сыну, к Каревой, к Михайлову, к Мишке, в маме. Она плакала от обиды на жизнь и от чувства слитности с этой жизнью. Она плакала оттого, что сегодня, в новогодний вечер, пришла эта минута полноты, и оттого, что ей не дано было эту минуту остановить.

– Ну, ну вот… – засуетилась Кирова, – ну, что вы, право…

– Простите меня, – шептала Вера, – простите… Приходите к нам в Новый год. Вместе встретим.

– Спасибо, девочка. А кто у телефона будет? Позвонят из приемного… Скоро повезут экстренных… Может быть, и оперировать придется. Вот такая петрушка…

Вера подошла к ней и обняла,

– Вы очень хорошая.

Карева засмеялась.

– Идите к нему. – Она выдвинула ящик и протянула Вере ключ.

– Будьте счастливы! С Новым годом…

– Буду, – улыбнулась Карева. – Буду счастлива…

Вера вытерла глаза и вышла в коридор.

На елке в холле горели лампочки. Какой-то сухой высокий человек шел ей навстречу с чемоданчином в руке. Вот он все ближе… Да это Чижов! Профессор Чижов!

– Вера Александровна… – Чижов сдержанно поклонился, подошел. – С наступающим Новым годом!

Только сейчас она увидела, что в его руке – большой транзисторный приемник, искрящийся десятками ручек, кнопок, шкалой.

– К Володе? – переспросила Вера и почувствовала, как часто заколотилось сердце. – Подождите, пожалуйста.

Чижов пожал плечами.

Если бы кто-нибудь сказал профессору, что он рискует авторитетом, приехав к Маркову виниться, – Борис Александрович рассмеялся бы в глаза тому человеку. Сейчас они стояли с Марковым на одной доске и оба были равны перед стеной неведомого. Все мелкое и преходящее – было смешно и ничтожно перед этой стеной. Но работать… да что там работать?! – просто жить, будучи подлецом в глазах Маркова, было немыслимо. Чижов впервые задумался не об абстрактной «смене», а о конкретном продолжателе своей работы. Теперь он знал: им мог стать только Марков. И Борис Александрович приехал, чтоб все объяснить – предельно честно, просто, без пощады к себе. Он не подлец. Он… всего лишь ошибся, слишком круто повернул,

Вера вошла в палату и молча принялась возиться в тумбочке. Пусть думает Чижов, что она говорит сейчас с мужем о нем. В такой день – Чижов?! О нет, нет… То, что стало главным в их жизни, сразу будет омрачено его приходом! Чтобы зазвучали в их маленьком боксе такие неприятные, иронические интонации его глуховатого голоса? Разрешить ему войти сюда, после всего, что случилось, и снова, как тогда, увидеть незнакомое, умудренно-холодное лицо Вовки?

– Ты что, Вера?

– Порядок навожу… Она вышла в коридор.

– Простите, Борис Александрович, – Вера отвела глаза и, глядя в синее вечернее окно, быстро договорила: – Простите… мой муж не сможет вас принять.

Чижов не двигался.

– То есть как? – спросил он тихо.

Вера не ответила.

Но он понял. Он сразу всё понял. Он не был нужен здесь. Он вообще не был нужен. Ах да… Приемник!

– Вы могли бы…

Она твердо посмотрела в его измученные светлые глаза. В них стыло горе.

– Нет, не смогу.

Он не двигался. Они стояли молча.

– Да, да, – вдруг поспешно сказал профессор. – Конечно. Ну, что ж…

Вере стало страшно. Она никогда не видела такого страдающего лица.

– С Новым годом и… желаю здравствовать. – Чижов странно улыбнулся и, резко повернувшись на каблуках, быстро пошел от неё по коридору. Он шел, все ускоряя шаг, бессознательно повторяя про себя номера палат, бежавших, подпрыгивая навстречу. Сегодняшнего разговора не могло быть. Марков мог понять и простить всё, но не это.

Подлость. Она не могла исчезнуть просто так. Ей некуда было деваться. Он всегда учил их – в науке можно жить только с чистыми руками. Марков усвоил этот урок.

Лишь один Чижов знал и понимал до конца, что значили слова Маркова, занесенные в протокол следствия и закрывшие уголовное дело. Это была беспощадная, наотмашь пощечина ему, профессору Чижову. То, о чем он думал десять минут назад, то, на что надеялся, уже было невозможно.

Ничего хуже Марков не мог бы придумать, даже если бы захотел.

Всю жизнь, до того разговора с Марковым полтора месяца назад, он думал, что его судьба всё идет на подъем, то более круто, то более полого, но вверх. Теперь это уже был только излёт пули, инерция.

Он вновь и вновь спрашивал себя: «Как я, честный человек, мог в тот момент отдать на заклание невиновного? Как смел убеждать себя, что чья-то кровь, пусть даже кровь примитивного, невежественного Митрофанова, может стать „малой кровью“?».

Не скажи он тогда тех слов… Но он сказал. И не шевельнул пальцем, чтоб что-то исправить, отдался на волю потока. Теперь, после марковского заявления, уже ничего нельзя было изменить. Ни– че-го.

«А Марков? Для него наша маленькая делянка Большой Физики так же священна, как и для меня, – думал профессор. – Но даже во имя нее он не пойдет на подлость».

Даже во имя самого высшего – жертвовать можно только собой. Марков научил его этому.

В последнее время он часто думал о своей смерти. Не верилось, что она застигнет на полуслове или в беспамятстве. Он хотел принять ее осмысленно, как подобало естествоиспытателю. Он всегда мечтал прийти к ней без стыда за прожитое, бесстрастно, честно взвешенное наедине с собой. Теперь это исключалось.

Ведь он мог, мог все исправить! Марков отпустил ему «испытательный срок» – до прихода следователя.

А он трубил перед собой, как евангельский лицемер, кричал себе: «Это для науки, во имя науки!..» Но выходило так, что если кто и был для науки, так это – Марков.

– Что быстро, так? – удивился шофер. – Говорили – полчаса.

– В центр, – сказал Чижов.

Поднялся снегопад, снежинки летели и летели из небесной темноты. Машина взревела и круто рванула с места, вздыбив позади снежный вихрь.

Он смотрел вперед через ветровое стекло, по которому из стороны в сторону, оставляя два не засыпанных снежинками черных полукруга, старательно ходили «дворники».

Так неужели теперь всё для него со знаком минус? Неужели отныне – самый обычный, стариковский отсчет: «сколько осталось»? Дожить спокойно, лабораторию оставить, преподавать, от кафедры отказаться…

– Подождите… – вдруг сказал он, подавшись вперед.

Таксист поспешно съехал к тротуару, притормозил, удивленно глядя на пассажира.

«Да нет же, нет. Этого не может быть. Я на смогу так!» – очень ясно понял Борис Александрович.

Ему казалось, что вот сейчас, в этой стучащей мотором, подрагивающей машине, в писке работающих «дворников», он вернулся откуда-то к самому себе.

Он распахнул дверцу, вышел из машины и замер в сугробе, сняв шапку, глядя ввысь и подставив оживающее лицо этим летящим сцепленьям кристаллов, успевших в полете стать крохотными звездами. И бесценные, обожаемые строки сами собой понеслись в голове – как всегда в минуты счастья и вдохновения:

 
…Снег идет, и всё в смятеньи,
Всё пускается в полет,
Черной лестницы ступени,
Перекрестка поворот…
…Потому что жизнь не ждет.
Не оглянешься – и святки.
Только промежуток краткий,
Смотришь, там и новый год.
Снег идет, густой-густой.
В ногу с ним, стопами теми,
В том же темпе, с ленью той
Или с той же быстротой,
Может быть, проходит время?
 

И стихи эти, гениальные глаголы Пастернака, были не просто стихами, они были… его спасением!

И он ощутил жгучий уголь слезы на ресницах.

Марков. Они будут вместе. И он, профессор Чижов, снова поедет этой дорогой в больницу. И снова будет стоять у двери его бокса. И если понадобится, поедет еще раз. И еще. Но прежде… Да, только так! Он должен всё сказать. Всем. И он скажет. Послезавтра. Второго января. Иначе просто незачем жить.

Как много нужно сил, чтобы сказать несколько фраз.

«Есть ли они во мне, эти силы?» – спросил себя Чижов и вдруг, ощутив внезапную, давно забытую легкость молодости, смахнул нежданные слёзы и засмеялся, чувствуя, что на него с тревогой смотрит молодой паренек-шофер.

– Простите… – сказал, повернувшись к нему, Борис Александрович и улыбнулся. – Я… ошибся.

Машина снова тронулась, уходя в снегопад, и помчалась по заснеженной Москве.

…В боксе пахло елкой. Вера хлопотала, раскладывая на столе праздничные угощения.

– Вовка!

– Что? – откликнулся он тихо. – Уже едешь?

– Поеду.

– Передавай всем приветы…

– Передам, – улыбнулась Вера. Она подошли к нему, положила руку на его русую голову. – Завтра.

– Как? – Он поднял к ней лицо. – Что ты говоришь?

– Я остаюсь.

– Верка… Что ты выдумала… Разве можно?..

– Мне Наталья Владимировна разрешила. Марков встал и молча обнял жену.

…Из наушников звучало новогоднее поздравление. Вера торопливо открыла бутылку виноградного сока.

Марков стоял с наполненным стаканом. Лицо его было спокойно и строго.

Голос в больничных наушниках смолк, и в гулкой тишине раздался перезвон кремлевских курантов,

– С Новым годом, мой дорогой!

Могучие нежные руки обняли ее.

– А Сережка спит… – прошептала Вера.

Он молчал.

«Наверное, то же, что испытываю сейчас я, – думала Вера, – испытывали жены во время войны, когда их мужья приезжали на сутки с фронта, чтобы завтра утром снова уйти туда… в огонь. Наверное… то же чувствовала Вовкина мать, когда рядом с ней дышал и хотел жить человек по имени Петр Марков…»

Марков сидел неподвижно, боясь шевельнуться. Она поняла его робость.

– Глупый мой… – прошептала Вера. – Я люблю тебя. Я так истосковалась по тебе.

– Вера… и я устал без тебя.

– Не бойся ничего. Ты самый красивый, самый сильный…

– Могут войти…

– Нет… у меня ключ… – Она сжала его лицо, с пронзающей любовью ощутив под пальцами рубцы.

Они лежали обнявшись.

За окном свистел ветер. Вера смотрела в окно и улыбалась в темноте.

– Ты не спишь? – спросила она шепотом.

– Нет! – отозвался он тотчас, тоже шепотом. – Что ты! Разве можно сейчас спать?!

– Хочешь, я тебе скажу одну старую-престарую вещь?

– Скажи… – Он провел рукой по ее щеке.

– Если люди любят… вот так, как мы… им в самом деле ничего не страшно.

– Да, – прошептал Марков. – Правда.

– Я глубоко счастлива. Несмотря ни на что. Понимаешь?

– Понимаю… Я в больнице, не вижу, еще неизвестно, что и как обернется, и так счастлив, как, может быть, никогда не был.

– Вовка…

– Знаешь, я никогда столько не думал о людях, я многое понял о них.

– Что?

– Люди есть люди, только когда они живут для других. Вот как врачи… Работать хочется. Ты не представляешь, к а к я хочу работать. Я буду видеть – я чувствую. Я знаю.

– Будешь, – прошептала Вера и подумала: «Ну а если и не будешь, я стану твоими глазами».

– Что сейчас Сережке снится? – спросил он.

– Что-нибудь хорошее. Ты.

– Он меня уже подзабыл, наверное.

– Глупый… Вовка, ты чувствуешь? Мы плывем куда-то… Новый год…

– Да, – сказал он. – Плывем. Что бы я делал без тебя?

– А я?

– Знаешь, Вера, я чувствую в себе такие силы… ну, как физик, понимаешь? Как будто что-то прорвалось во мне… такие мысли приходят… дух захватывает.

– Я знаю, почему ты еще не кандидат какой-нибудь. Ты просто ученый…

– А Мишка – что, не ученый? А Вахтанг? А Коля Васин? А Мухин?

– Нет, я не о том. – Вера, прикрыв глаза, медленно поцеловала мужа. – Ты не понял, ну и ладно.

Новый год уже летел через Атлантику, неслышно пробегали через их маленький бокс радиоволны, кричавшие на все голоса сводками первых новостей года, звучавшие вальсами Штрауса, негритянскими диксилендами, однообразными «биг-битами»…

Марков спал и она смотрела на него в темноте.

…Вера проснулась от смявшей ее тревоги.

Муж ровно дышал во сне, лицо его было светло, брови не были сведены болезненным изломом, как все эти месяцы в больнице. Так откуда же эта мучительная тревога? Есть надежда… Они всё перетерпят, длинную череду операций, боль – все вынесут и, что бы ни случилось, не предадутся отчаянию: они вместе.

Откуда же эта тревога?

Вера осторожно поднялась и подошла к окну. За черными ветвями деревьев тускло и мертво зеленело рассветное зимнее небо. Во дворе больницы, у приемного покоя намело высокие сугробы. Сугробы там, где еще вчера стояли машины.

Вчера! Это было вчера!

Серая «Волга»! Серая «Волга» Михайлова! Ее резкий поворот, скрежет тормозов. С места – азартная, пугающая скорость.

Она видела, как машина Сергея Сергеевича выехала из переулка. Вильнув перед капотом самосвала, влетела на широкий проспект и помчалась вперед, обгоняя другие машины. Лавируя между автобусами, самосвалами, тягачами, лихо начала обходить легковые.

Как… как мог он так?.. Вере хотелось крикнуть водителям тех машин, чтоб они были поосторожней, чтоб сторонились, чтоб давали дорогу серой «Волге».

Тревога… Нет, она не улеглась, не ушла. Чем точнее воссоздавала память то, что Вера видела вчера из окна больницы, тем недопустимое, тем преступнее казалась ей эта гонка. Почему ему разрешено садиться за руль?.. Таким, как он, нельзя разрешать…

Вера поняла, что тревога о Сергее Сергеевиче вошла в нее, как неизбывная, каждосекундная ее тревога о сыне и муже.

– С Новым годом! – сразу вдруг проснувшись, проговорил с улыбкой Марков. – Где ты?

Ее маленькая рука легла на его руку, крепко, надежно сжала ее.

– Я с тобой. С Новым годом, хороший мой! С Новым годом!

1972

Стена. Рассказ

На окраине Москвы, скрываясь летом в густой зелени старых лип и тополей, а зимой проглядывая за черными стволами и ветками, стоят несколько желтых трехэтажных зданий. За ними – как океанские лайнеры среди неказистой портовой мелочи – высятся новые белые корпуса. А вокруг забор. Высокий, неприступный, несокрушимо-бетонный, с «гусями» кронштейнов через каждые двадцать метров.

По вечерам над забором вспыхивают прожектора, и тогда уже ничего не различишь в их ровном, немигающем свете. Но и в желтой таинственности старинных зданий и в непроницаемости забора каждый видит одно – посторонним вход сюда строго-настрого закрыт…

…Утро. Часы-компостер. Талон пропуска в дырочках цифр: 08:17…

Это я прохожу через хромированную вертушку и, миновав заглушенные комнаты переговоров и телефонные будки, оказываюсь на территории Института.

В третьем корпусе, на одиннадцатом этаже – ОНТИ, моя юдоль – отдел научно-технической информации.

Скоростной лифт возносит к небесам. По длинному коридору, окрашенному какой-то бесцветной мутной краской, под сонно жужжащими люминесцентными трубками иду в свой отдел мимо обитых дверей. Наша дверь уже распахнута, на пороге – Генка Творожников, его рыжая бородёнка так и полыхает в луче солнца.

– Привет!

– Привет!

Раньше на нашей двери висела скромная и лаконичная, каллиграфически вырисованная табличка – «ГО». И все знали, что это значит – «графическое оформление», здесь обитают художники.

Но замдиректора по общим вопросам Буркин, лысый приземистый старикан с быстрыми глазами, посверкивающими из-под лохматых темных бровей, прозванный кем-то «Чернобуркиным», разорался: «Вы что вообще – шутки шутить? У вас тут что – штаб гражданской обороны?! Как дети малые! „Гэ-О“, понимаешь! Забываете, где работаете!..»

Ну и так далее, в том же духе.

Пообещали все исправить. На следующий день на двери красовалась новая табличка, еще более скромная: «Г».

Провисела она с неделю, вызывая всеобщее веселье, кривотолки и предположения. Но пришел Буркин и, сколько мы ни убеждали его, что так даже лучше – для секретности, все опошлил. И остались мы вовсе без таблички, но не сломленные морально.

– Порядок, – говорит Генка. – Дядьки до обеда не будет. Звонил – в Комитете стандартов.

– Ясно. Ты один пока?..

– Как видишь.

Значит, ее еще нет, и можно не заглядывать в комнату.

А «Дядька» – это наш руководитель группы Сева Сеславин – интеллигентнейший, утонченнейший Сева – изящный, гибкий, с узкой спиной и прической под Алена Делона. Сева – классный промграфик, работает он весело и лихо, но время от времени из-за его стола доносится тихое постанывание. Это Дядька Сеславин снова «комплексует», сокрушаясь о своем засыхающем на корню таланте.

– Эхе-хе… – бормочет он тогда. – Эхе-хе… Сидишь на этой… «даче» – не жизнь, а тоска-тошная.

Но Дядька безбожно врет. Попробовал бы день прожить без этого одиннадцатого этажа, с которого видна вдали вся Москва, без своего широкого стола и без нас!.. В конце концов нашему Дядьке всего тридцать один, и Дядькой он стал совсем недавно – с тех пор, как отпустил свои ротмистрские усы.

– Кстати, старик, – он велел тебе передать, чтоб не тянул с проспектом, – говорит своим мальчишеским голоском Геннадий и щурится.

– Успеется…

Вот наша комната. Огромные окна кое-где задернуты полупрозрачными белыми шторами, но комната переполнена светом июньского солнца. Им залиты кульманы, стеллажи с проспектами, столы, цветы на стенах. Если есть на грешной земле место, где и правда «чисто и светло», так это наша комната. А как здесь пахнет! Запах свежего ватмана мешается с бензиновой ехидцей резинового клея, сургучно пахнет лаком новенькой мебели, но все ничто в сравнении с едким бодрящим духом роскошной дрезденской гуаши: ее пузатенькие увесистые баночки пестрят всеми красками спектра на всех полках и столах.

Но дышится у нас легко. То ли от мокрого ветра, дующего с близкой реки, то ли от света, от торжественной стерильности белоснежных планшетов, от звонкого плаката, зовущего летать в Токио исключительно через Москву, – эта всегдашняя радость утренней встречи с нашей комнатой.

А может, виной тому лозунг, висящий как раз над столом начальника. тов. Сеславина В.В. Лозунг, знаменитый во всех отношениях:

Делу ВРЕМЯ – ПОТЕХЕ час

Увидев его впервые, Буркин только заклекотал от негодования, пропел тоненько: «О-о-ох!», махнул рукой и ушел.

«Государство в государстве» – так иногда называют наш этаж.

Нет-нет… мы работаем, конечно, а не играем в… бирюльки, в го, в шахматы и не вяжем шарфиков детям и знакомым. Дисциплина и бдительность «на объекте» для нас так же обязательны, как и для всех остальных… но… Но восемь часов «от звонка до звонка» в ОНТИ – совсем не то, что в каком-нибудь другом – серьезном и скучном отделе.

Ну – деваться некуда! За работу! Все шестеро мы усаживаемся за свои столы.

Напротив меня – Катенька Бойчук, легконогая, длинненькая, светловолосая, с нежным личиком мадонны кисти какого-нибудь мастера Возрождения.

Отвернувшись к окну, она меланхолически болтает кисточкой в банке с водой. На тоненьком голубоватом пальчике – еще совсем новое граненое золотое колечко.

Теперь, после замужества, на ее столе – неизменная пачка «Явы», взгляд стал решительным, без следа былой туманности, а анекдоты она выпаливает, чеканя каждое слово, такие, что мы только хрюкаем и стыдливо склоняемся к своим рейсфедерам – так мило все это выговаривает детский ротик, брезгливо и целомудренно кривившийся в недавнем прошлом.

Лиля сидит позади меня, через три стола, и мне досадно, что передо мной не она, а Катенька, но тут уж ничего нельзя изменить, как нельзя все время оглядываться, чтоб увидеть ее за ухмылкой наглого циника Петрова, за мудро опущенными ресницами Натки Шумской.

– Саня, ты скоро станешь совсем квадратным, – слышится за моей спиной голос Натки.

– Бедный-бедный Саня, – изрекает в пространство вызывающе бритый наголо Петров, – у него скоро и мозги зарастут мускулами.

Так. Доброе утро.

Каждый день для разминки принимаются за мой культуризм.

Я улыбаюсь и молчу, раскладываю перед собой карандаши и рейсфедеры.

– Сколько, Санечка, живого веса на текущий момент? – деловито осведомляется Петров.

Это вроде традиционного ритуального заклинания. Все как всегда. Ну что ж. И ответ мой тоже всем давно известен.

– Полтора Петрова, – говорю я и скромно кланяюсь.

– Учелло, говорят, обручился с перспективой, – размышляет вслух Натка, – туда-сюда, ну да ладно, это еще как-то можно понять. Но чтобы человек обручился с пудовой гирей…

– Двухпудовой… – Я оборачиваюсь, и Лиля улыбается и слегка кивает мне.

– Учелло – какой это у нас век?.. – спрашивает Творожников.

Петров трет виски. Катенька всё что-то высматривает за окном. Молчание.

– Пятнадцатый, – говорю я и не без превосходства смотрю на Петрова. Тишина. С культуризмом на сегодня, кажется, покончено.

Лиля улыбается…

А солнце вкатывается все выше и выше на свою невидимую гору…

Я достаю из стола кассы шрифтов – отпечатанные контактом на фотобумаге ряды букв: три строчки «а», три строчки «б», весь алфавит гарнитуры «Таймс». Полный набор: и точки, и запятые, и восклицательные знаки. Тщательно вырезаю ножницами нужные буквы, раскладываю на эскизе обложки. Надо сказать, со шрифтом «от руки» у меня туго. Не дано – значит, не дано. Кто-то иной родился каллиграфом, другой, а не я. Видно, никогда не заиграют мои строчки тем огнем стреляющей, до боли в глазах четкой вязи, что небрежно выдает любым инструментом – хоть перышком, хоть кистью умелец-Творожников. От любой его надписи веет «мировым стандартом». Какие у него буквы! Элегантные, упругие, приставленные одна к другой с такой чертовской восхитительной грацией, что мне стыдно смотреть на свои грустные, чуть-чуть хромые буковки, которые В. Сеславин раз и навсегда определил двумя словами: «Тяжелый случай».

Но теперь у меня есть кассы, спасительницы-кассы, и я могу «быть спокоен за свою будущность». Мои обложки будут не хуже, чем у других.

Слова, которые я выклеиваю буковка за буковкой, – для меня полная абракадабра. Хемосорбция, эпитаксия, диспергирование пигментов. когерентные поля… Они приходят и уходят – лишь сочетаниями букв, но они невольно заставляют уважать тех, кто понимает их значение и может произнести на едином дыхании.

И, как всегда, от этих мыслей, от этого невольного уважения к чьей-то чужой жизни мне сразу делается пусто и неловко, вдруг улетучивается утренняя легкость и уходит сознание, что и я вот к чему-то причастен, работая в этом небоскребе.

Ну ладно… еще одна обложка… еще один проспект…

И каждый день под вечер я будто спохватываюсь: как так?!

Неужели уже кончается, уже скользнул меж пальцев еще один день? И завтра, как по шаблону, повторится то же самое? Опять так же пролетят часы в уютной атмосфере симпатичного трепа и уйдет, станет ничем целый день моей жизни?

Надо срочно… немедленно… вот сейчас нужно… что-то…

Но я ничего не меняю.

И бегут дни.

И почему-то я никому не могу рассказать о том, что на душе. Никому. Даже ей. Ведь, в сущности, все так живут… И вполне довольны, кажется… Да и о чем говорить-то? И разве это – не жизнь?

Я оглядываюсь и смотрю на Лилю.

А она на обрывке бумаги разводит рыжую акварель, размешивает, подмешивает, добавляет изумрудки, охры… черной… Цветные разводы превращаются в жухло-бурую грязь. Так… спокойно, Лиля. Спокойно. Всё сначала: сиена золотистая… изумрудка… охра…

А она глядит в окно, и как ни стараюсь – я не вижу её глаз.

В три часа приезжает Сеславин. Дядька, весел. Его добрые глаза за дымчатыми очками, похожими на летучую мышь, присевшую, раскинув крылья, на лицо, доверчиво моргают.

– Ну как вы тут, аспиды, ироды? – Он быстро обходит наши столы, смотрит, кто что наработал.

Задерживается у моего стола. Оценивает очередную обложку.

– Ну что ж, дед, нормальный ход. Бери на кальку и малюй раскладки. На три краски.

Раскладки так раскладки. Встаю и подхожу к окну.

Далеко внизу – алюминиевые после дождя асфальтовые дорожки. Доска почета. Озабоченно шагают, размахивая руками, две маленькие фигурки. Пробежала девчонка в белом халате. Вон катит оранжевый электрокар…

Громадная территория Института пустынна, Все заняты. Все на своих местах. И как всегда, когда я смотрю из окна нашей комнаты на темные валы лесов у горизонта, на это безлюдье внизу, я думаю об одном и том же.

Там, за этим окном, другая жизнь, куда суровей и жестче, чем кажется нам здесь. Почему я так часто забываю об этом? Вероятно, всё просто: кто-то тащится в жизни с моей долей тревоги. А я в это время сто тридцать восемь раз отжимаюсь от пола, клею буковки и кручу телефонный диск.

– Тшш-ш… – слышится за моей спиной, – обратите внимание… Саня опять задумался…

– С чего бы это? – жеманно тянет Катенька.

Я смотрю в окно. А день уж кончается… От корпусов к проходным скоро пойдет народ. Так однажды, подойдя к окну, я скажу себе:

– Ну вот и зима!

…Ноябрь, Сижу и сочиняю обложку. Все, как всегда.

Влетает Дядька:

– Сидите?! Очень хорошо! Побольше энтузиазма! Героики будней! Натка! У тебя опять кавардак на столе! Сколько раз…

– А кто пожалует-то? – лениво потягивается, Петров.

– Все! С Бодуновым во главе.

– В белом венчике из роз… – Катенька прикрывает в улыбке глаза.

– Обходит владенья свои… – продолжает Петров,

Мы встречаемся глазами с Лилей и отворачиваемся.

– Не богохульствовать! – поднимает палец Сеславин, – Наш директор – великий ученый!

– Спокойно, дружище, спокойно, – говорит Петров. – Ха! Вы слышали последнюю анекдот Бодунова?

Каждые две недели директор Института, он же Академик, выдает новый анекдот на местные темы.

– Не томи, – вытягивает шею Дядька, – уволю…

– Значит, так. Стоят они с Эн Эн у проходной. И тут со страшной силой…

Что именно «со страшной силой», мы так и не узнаём. Распахивается дверь. И как всегда стремительно входит сам Бодунов.

– Тут художники у нас, – услужливо напоминает Гаспарянц, начальник ОНТИ. – Оформление изданий… графика…

– Кого только у нас нет! – усмехается Академик, загорелый, седоватый, синеглазый. – Работайте, товарищи, работайте… – На его пиджаке отсвечивает красным депутатский флажок. – Художники! Слово-то какое! И как много вас! Это хорошо… Так, так… Художники… Запишите! – кивает наутюженному парню-референту, с подчеркнутой услыжливой деловитостью носящему за директором блокнот. Услышав приказ, он вскидывается и начинает быстро-быстро водить шариковой ручкой по страничке блокнота. «Сопровождающие их лица» благосклонно улыбаются нам. Даже Буркин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю