Текст книги "Старая проза (1969-1991 гг.)"
Автор книги: Феликс Ветров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
Гузик плавно тянет штурвал на себя. Гигантская машина дыбится и ударяет основными колесами о бетон. Сразу затягивает в сторону. Удержать, удержать на оси бетонки! Реверс тяги… тормоза… закрылки на максимум…
– Броня, я борт 86015. Произвел посадку.
Воскресенье. Наташа проснулась рано. Первым делом позвонила в справочную. Сели в 23.08. Отлегло от сердца, и опять стало тяжело.
И вот она сидит у телефона. Ждет звонка. Мама гладит и молчит. Хоть бы завела свою обычную утреннюю песню, что ли.
Наташа перелистывает «Иностранку». Бегут строчки перед глазами. Что она скажет ему? Два дня она готовит этот сценарий, а слов нет, нет как не было. Ведь так им хорошо было с Лешкой. Почти два года счастья. Так откуда же боль, откуда? Неужели от всех этих разговоров, что она слышит вокруг себя, от вопросов, советов? А ты думала, Снегирева, что сумеешь не поддаться всему – и маминым горьким, жалким словам и всему остальному! Не вышло. И вот сидишь ты, ждешь звонка, будто это и не ты вовсе, а какая-то другая, несчастная, обиженная неудачница. А ведь сама недавно доказывала таким неудачницам, что «настоящая любовь не нуждается в формалистике». Вот и додоказывалась. Вот тебе и «дважды два».
Десять часов. Одиннадцать. Двенадцать. Пора бы ему уже и просыпаться, если он спит, конечно. Не звонит.
Так, может, и хорошо, что не звонит? Может, просто все тихо завершилось и продолжения не будет? Рука тянется к трубке, к диску. Нет! Ни за что.
И тут под ее рукой телефон взрывается пронзительным звонком. Она снимает трубку.
– Привет! – хрипит со сна Лешка. – Привет работникам эфира! Ну, как нефтяники твои?
– Как ты слетал? У нас два дня грозы и грозы…
– Все роскошно. Не брани меня, родная… Не мог позвонить. Дел было невпроворот.
– Да ладно, о чем ты говоришь, – улыбается Наташа, – какие пустяки!
– Ха! А я думал, ты волнуешься.
– Только мне и дел, что волноваться… Я должна тебя увидеть.
– Ну да? – хохочет Лешка. – Жду!
– Давай лучше встретимся где-нибудь
– Старших надо слушаться. Приезжай. У меня для тебя сюрприз.
– Знаешь, и у меня для тебя.
– В общем, так, – заканчивает Гузик, – через час жду.
И она едет через всю Москву на автобусах, на метро.
Он встречает ее на площадке. Стоит, скрестив руки на груди. В свободной белой рубашке он кажется еще огромнее, шире в плечах, смуглее. Обнимает так, что нечем дышать.
– Задушишь! – улыбается Наташа, а внутри холод и страх.
Он такой счастливый сегодня после полета. Значит, нелегким был полет. Но он разве расскажет?!
– Ну, ну, – говорит Гузик, – а где сюрприз?
Она садится на краешек тахты. Закуривает.
– Сколько мы знакомы, Леша?
– Скоро два года.
– Да. Два года. И мы ни разу с тобой не поговорили серьезно. Может, он и вправду не нужен, этот разговор. Может, и вправду лучше не углубляться. Мы люди свободные. Современные. Но, прости… Мне все-таки хочется знать, любишь ли ты меня. Я все хотела понять: почему ты молчишь? Неужели не понимаешь, как нужны мне эти самые твои слова? Нет. Ты все понимаешь. Просто ты честный…
Она говорит, сама ужасаясь тому, что делает. Она видит, как поднимается стена между ней и человеком, сидящим напротив в кресле. Он молчит. Опять молчит. Теперь остается только встать с тахты, выйти из квартиры и никогда больше сюда не возвращаться.
Скорее, скорее к маме, от беспощадной этой жизни, от горькой этой любви! Встать. Подняться и уйти… А самолетик на леске все кружится, кружится. Как кружился и будет кружиться.
– Все? – спрашивает Лешка.
– Все, – говорит она таким беззаботным голосом, что самой делается страшно.
– И весь сюрприз? – Он часто моргает, улыбается. – Теперь моя очередь.
Встает, крепко берет ее за руку.
– Пойди, глянь в ванную.
– Что? – Ей кажется, это сон. О чем он говорит? Или она с ума сходит? В ванне немного воды. По белой эмали скребет длинными клешнями большущий буро-зеленый краб. Он шевелит лапками, упрямо карабкается вверх и сползает с тяжелым всплеском назад, в воду. И снова начинает взбираться по гладкой мокрой эмали. Наташа изумленно смотрит на него. Это ей. Краб.
Он вез ей краба с Тихого океана.
– Хорош бродяга, а? – говорит Гузик и крепко прижимает ее к себе. – Двести первый пассажир. Между прочим, он тоже решил жениться.
1971
Этот второй в жизни опубликованный рассказ был напечатан в журнале «Смена» осенью 1972 года.
Сигма-Эф. Повесть
Автор счел необходимым восстановить здесь в первоначальном виде некоторые места – добавления и изъятия, произведенные только из лучших побуждений в редакции журнала перед публикацией.
Так, например, уже после тиража, из напечатанного текста, автор с удивлением узнал, что его главный герой был, оказывается, коммунистом. В данном тексте я его вернул в изначально беспартийное состояние.
Кроме того выяснилось, что герой литературного произведения (а уж тем более – инженер-физик) в массовом молодежном советском журнале никак не может носить предосудительную фамилию «Коган». Здесь ему возвращается вымаранная фамилия.
Случилось так, что Бориса Леонидовича Пастернака угораздило приписать собственные (и опрометчиво цитируемые в повести) стихи своему любимому герою доктору Живаго Ю.А. и даже включить их в одноименный запрещенный «антисоветский» роман. На всякий случай, дабы избежать превратных толкований, перед засылкой в типографию их решили убрать.
В остальном при публикации текст не претерпел никаких мало-мальски существенных изменений.
Вообще у этой вещи оказалась довольно любопытная история, со своим занятным, а подчас и драматичным сюжетом, она принесла мне много радостей и много горестей, о чем я надеюсь в недалеком будущем рассказать.
Посвящаю профессору Михаилу Михайловичу КРАСНОВУ[1]1
Михаил Михайлович Краснов (1929–2006) – выдающийся советский и российский офтальмохирург, директор Всесоюзного научно-исследовательского института глазных болезней Академии медицинских наук СССР, действительный член академии Медицинских наук, основоположник микрохирургии глаза в СССР и России, лауреат всех высших государственных и профессиональных отечественных и международных премий, обладатель «Золотого скальпеля» – высшей награды глазных хирургов, им были награждены во всем мире только 30 человек. На протяжении многих лет автору пришлось быть пациентом профессора М.М.Краснова, и радость общения с этим во всех отношениях блестящим человеком навсегда останется во мне чувством огромной любви, огромной благодарности и восхищения. Эта повесть была напечатана в первом январском номере журнала «Юность» за 1974 год.
[Закрыть]
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Установка взорвалась в десять тридцать две.
Воздушная волна тугой подушкой вдавила толстое стекло электрических часов и остановила механизм.
Так что когда в институт явился следователь, он смог сразу же ответить на один, но такой важный в криминалистике вопроса: когда?
Все остальное было неясно.
Заместитель директора НИИ по пожарной безопасности Митрофанов и следователь ходили по длинному коридору и вели нелегкий разговор. Со стороны могло показаться, что два пожилых человека вспоминают что-то общее. На самом деле Митрофанов, крепкий располневший седой мужчина, во время войны – танкист, а потом – пожарник, командир отделения, начальник целой районной пожарной части, подполковник запаса, объяснял следователю, что за собачья у него должность в этом НИИ, куда его перевели на повышение.
В институте, где все десять лабораторий могли в любую минуту устроить трам-та-ра-рам вроде сегодняшнего, оказалось работать куда тяжелее, чем, завернувшись в брезент с пропиткой, шуровать в огне. В части все было ясно: огонь, выезд, ликвидация.
Здесь же стояла тишь да гладь, но тому, кто знал – а уж он-то знал огромное институтское хозяйство, – не давало покоя сознание, что он отвечает за безопасность таких отделов и корпусов. И хотя взрыв в шестой лаборатории сегодня утром был первым большим ЧП за все годы его работы здесь, Митрофанов думал о том, что недаром он все ждал, ждал того, что случилось.
Кому доверили все эти мудреные пульты, кабели, насосы, ударные трубы? Мальчишкам! Физики! Им… голубей гонять впору. Даром, что бороды поотпускали…
«Так им всем и надо, – думал старый пожарник, – не институт, а… шуры-муры одни».
Он, отдавший всю жизнь армии, привыкший к ее четким, строгим законам отношений и поступков, не мог одобрять этих шалопаистых мальчиков, очкастых девочек в брючках, куривших в коридорах, провожавших его насмешливыми взглядами. Они без конца нарушали порядок, толпились и всё говорили, говорили, вроде бы по-русски, а как прислушаешься – черт-те знает по-какому, и Митрофанов не был уверен, что они в рабочее время говорят, о чем надо, ну, об опытах там своих, об… экспериментах. Он шкурой чувствовал, что все это та-ак… проволочка времени от зарплаты к зарплате. Потому и ходил всегда по институту мрачный и недоверчивый и, если мечтал, так о том, чтоб их институт перевели в особую спецкатегорию. Тогда бы… данной ему властью…
Он знал свое дело: энергоснабжение, водо-пароцентраль, газовую магистраль, вентиляцию, бойлерную, где хранились сотни баллонов, сосудов Дьюара и емкостей со сжиженными и сжатыми газами, склады кислот, радиоактивных веществ и реактивов… В любую минуту всё это могло загореться, отравить, просочиться, рвануть. Он чувствовал, как оно давит на него, давит в будни, по выходным, в отпуске. И когда навстречу ему катилось сверху по лестнице непонятное существо – то ли девка, то ли парень, – он вздрагивал в ужасе, думая о том, что может накуролесить этот молодой «кадр».
«Безответственные – вот что страшно», – думал он.
Однако институт считался одним из лучших в стране, дело, как ни странно, двигалось, а эти вихрастые «гении» шумной ватагой выстраивались в очередь за премиальными.
Для Митрофанова было загадкой – когда? Когда успели наработать?! Он подозревал какой-то великий всеобщий сговор, круговую поруку, на профсоюзных собраниях молил о дисциплине, порой тяжко страдал оттого, что остался без толкового образования. Тогда б он их вывел на чистую воду… А так – на него махали рукой, и вот… допрыгались «физики». Домахались.
Митрофанов был в другом корпусе, когда гулко ухнуло, задребезжали стекла. Рядом на территории на стройке нового корпуса какой уже день бабахал, заколачивая сваи, копер, и потому Митрофанов не бросился к шестой лаборатории, в первый миг приняв взрыв за тупой удар железа по бетону. И в то время, как по этажу, где была шестая, носились оглохшие, перепуганные сотрудники, растекался густой желтый дым и шипела пена уже пущенного в дело огнетушителя, – он спокойно водил двух новеньких инженеров, проводил инструктаж, сурово наставляя, что и как делать, если, упаси Бог, загорится.
А у него в кабинете верещали, подпрыгивали, надрываясь, телефоны, и, лишь когда по громкой связи зазвучал резкий голос директора по режиму: «Товарищ Митрофанов, товарищ Митрофанов!» – он понял: случилось.
Подскочил к телефону, сорвал трубку.
– Взрыв в шестой!
Он кинулся к лифту, не стал его дожидаться, часто застучал каблуками по ступенькам, побежал, задыхаясь, по территории, чувствуя, что сердце бьется не в груди, а в горле.
До корпуса «2-Э», второго экспериментального, было с полкилометра, он высился за деревьями, и там не было видно ни дыма, ни огня – ничего.
Когда на задубевших от бега ногах он приблизился, наконец, к его стеклянному входу, соединился с толпой бледных, растерянных сотрудников, – отвалила и помчалась, быстро уменьшаясь на глазах, их институтская «Скорая». Истошно затянула сирена, и от этого знакомого звука Митрофанов побелел. Протолкался через толпу сотрудников, смотревших вслед удалявшейся белой машине, и с тягостным чувством свершившегося несчастья пошел к шестой.
Он уже слышал в толпе, что ранен какой-то младший научный… эмэнэс Марков, что ему сильно обожгло лицо. Митрофанов Маркова не знал. Попробуй узнай всех, когда такая уйма народу…
Он не знал Маркова, но… уже испытывал к нему странное чувство: не было ни сострадания, ни жалости, была глухая неприязнь, тоскливое понимание зависимости от этого Маркова его, Николая Андреевича Митрофанова, дальнейшей судьбы.
Конечно, сегодня к вечеру соберутся у директора на оперативку, выйдет приказ о создании аварийной комиссии… Но все равно, как бы там ни повернулось дело, непременно станут смотреть косо на него. То, что к нему будут хуже относиться, было Митрофанову безразлично. Пугало другое: вдруг скажут, что он плохо работал, не за свое дело взялся, допустил небрежность?
Он твердо знал главное: совесть его чиста. И вместе с тем ясно понимал, что коли слова те будут сказаны – неверные, несправедливые слова, – он ничем не сможет оправдаться, не сумеет и рта раскрыть, чтоб что-то доказать.
Да, раньше… в привычном пожарном деле, всё выходило по-другому. Стихия! С нее и взятки гладки. А тут – та же стихия, только куда хуже – несерьезные люди. Главное, здесь есть кому отвечать, есть кому голову сечь. А взгреть ответственного всегда охотники найдутся.
А вдруг… и правда недосмотрел?
Митрофанов, отдуваясь на лестнице, даже приостановился. Но нет: он знал – у него всё чисто, в лучшем, как говорится, виде. Сосала, как зверь, вентиляция, нигде не искрила проводка – всё было проверено и перепроверено сто раз. Даром, что ли, он гонял и «ветродуя» – начальника компрессорной, и слесарей, и монтеров… Разве не сам он каждый вечер обходил, опечатывая на ночь отделы, осматривая каждый вентиль… вновь и вновь… проверяя и перепроверяя?.. Да нет, чего там. Он был на месте, сделал всё, что был обязан сделать, предусмотрел всё, что должен был предусмотреть.
Добрался наконец до пятого этажа, и тут сработало чутье старого пожарника, повидавшего, как горели громадные цеха, ангары, целые секции и этажи. «Ерунда, ничего страшного», – сказал он себе.
Дым уже почти весь уплыл через пустые проемы высаженных длинных окон, кисло пахло какой-то химией, на полу под ногами хрустела стеклянная крошка. Взрывом снесло перегородки двух смежных залов, опрокинуло шкафы, разметало приборы. Но тяжелые, обшитые металлом двери держались незыблемо в своих стальных рамах-косяках.
«Работнички! – подумал Митрофанов о строителях. – Стен нету, а двери торчат!»
– Ну, что вы тут натворили?! – с ходу накинулся на Дробыша, замначальника лаборатории.
– Взорвалась установка «ЭР-7», газовая, высокого давления. Чижов сейчас приедет.
«Чижов… – подумал Митрофанов. – Чижов, Чижов… Профессор, величина. Да и язык подвешен не в пример моему. Теперь ему одну задачу решать: чтоб его „наука“ ни при чем оказалась. Директор его ценит, Чижова. А я что? Был и сплыл. Авария? Халатность. Человек пострадал? А где был, куда смотрел замдиректора по пожарной безопасности? И закончишь ты, фронтовик и спасатель, трудовую биографию – хуже не придумаешь. С тихим срамом уйдут тебя по сорок седьмой статье…»
– Что там с сотрудником вашим? Марков, что ли? – спросил он, хмуро переступая через плоские обломки асбоцементных плит, – Взрыв-то… не так чтоб очень.
– Да, да, Марков, – закружился вокруг Митрофанова Дробыш, – он, вероятно, находился далеко от установки, иначе вряд ли отделался бы одними глазами…
– Глаза?… Плохо дело…
Он не хотел входить в заваленную обломками и кафелем лабораторию: с минуты на минуту мог подойти директор. Заглянул через пролом в стене. В тамбуре научного зала, у отброшенной и сломанной взрывом вешалки валялось обсыпанное известкой пальто, в стороне лежала кепка. Пол запудрило белой пылью, кое-где еще вспухала и опадала, пузырясь, пена огнетушителя. Там, где проглядывали дощечки паркета, угадывалось место, где лежал Марков.
Митрофанов смотрел на это пальто и кепку, чувствуя, как в нем самом что-то тяжело заворочалось. В забытой, оставшейся без хозяина одежде незнакомого Маркова увидел он вдруг лица тех людей, что тянули к нему руки, когда он пробивался к ним через серую дымную муть. Марков, конечно же, был одним из них.
Николай Андреевич качнул головой в угрюмой усмешке. «Ну, и дошел я с этой канительной жизнью! Раньше головой мог рисковать, обгорал, ходил с волдырями – и ничего. Все было как надо. А теперь – гляди-ка: за чин свой испугался!»
Ему тошно сделалось оттого, что каких-то десять минут назад он чернил и клял Маркова. И хоть по-прежнему тупо гнул к земле страх за себя, за то, что будет вечером на оперативке, все же не таким уж страшным казалось это Митрофанову. Так ли, сяк – все едино. Отыграются на нем. За то и деньги получает, чтоб отдуваться за всякое шибко ученое дурачье,
– Молодой парень-то? – спросил, глядя в пол.
– Двадцать восемь лет. Да вы его должны знать, Николай Андреич… – засуетился зам Чижова, – может, обращали внимание, здоровенный такой парень, под потолок, круглолицый?
Митрофанов угрюмо кивнул и пошел встречать директора.
Он сразу понял, кто этот Марков. Как же, конечно, обращал внимание. Не обрати, попробуй – махина этакая. Ему нравился этот серьезный, всегда чем-то озабоченный парень с обручальным колечком на толстом пальце. Встречая его иногда в институте, Митрофанов думал: «Вот ведь человек как человек. Не строит из себя ничего, видно, правда, работает». Ему нравилось, что был тот всегда просто и скромно одет, не щеголял, как некоторые, в заморских штанах, ходил, сутулясь, со стареньким, небось, со студенческих лет, портфелем. Надо же было, чтоб у него-то и взорвалось!
Пришел директор, молча кивнул всем. Посмотрел на разрушенную лабораторию. Глазами, сверкнувшими из-под черного велюра, приказал следовать за ним неизвестно откуда взявшемуся Чижову, старому зубру-кадровику Зотову и Митрофанову. Уходя, Митрофанов снова взглянул на дешевенькое пальто Маркова, на кепчонку. В этой брошенной на полу одежде не было ничего, кроме неожиданного, нелепо свалившегося горя.
И снова подумал Митрофанов, что зависит от Маркова его жизнь, но теперь все изменилось, все было иным. Митрофанов надеялся теперь, что все кончится в худшем случае строгачом без занесения. И единственным человеком, который мог его спасти, был Марков. От того требовалось лишь выжить и остаться в твердой памяти.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Установка взорвалась в десять тридцать две. Но Марков узнал это много позже. Теперь он лежал на койке в палате, лежал, боясь шевельнуться, а койку несло на волнах, она то круто проваливалась, то начинала подпирать снизу, в ушах стоял и не проходил мощный гулкий звон.
Над ним шептались врачи. Они знали то, чего еще не знал он сам, и уже обновили чистенький титул истории болезни. «Проникающие ранения осколками и ожоги обоих глаз», – было написано против графы «Диагноз при поступлении».
В одиннадцать двадцать его вывели из шока. Он застонал от налетевшей боли, от звона в голове. Вспомнились желтые брызги, хлынувшие из установки, гром, чернота. Ничего никогда не было страшнее этой глубокой черноты.
«Ах да… – сказал кто-то в нем внутри, – так ведь это – смерть!»
В черноте этой было что-то очень знакомое, естественное, и он понял: если не рассеется это чувство беспредельного спокойствия, обычности и простоты, он перестанет быть.
Но вдруг отчаянно залился в плаче Сережка, он наклонялся куда-то, что-то показывал ему – Марков никак не мог рассмотреть – что. Сын был таким маленьким, измученным, не по-детски исстрадавшимся, что тот же голос приказал Маркову: гони, гони, отталкивай эту черноту, отрывайся от нее!
Сережка все ревел, но отчаянные всхлипы его начали удаляться, теряться в звонком гуле. Чернота медленно отошла, будто кто-то плавно перевел на реостате ползунок, и замерла вдали полоской непроницаемо темного заката.
После осмотра в приемном покое, посовещавшись, куда класть – в «травму» или к окулистами – поступившего больного Маркова В. П. отвезли в глазное отделение.
Койка оказалась мала – ноги высовывались между стальными прутьями. Несколько раз пыталась медсестра укутать их одеялом, но оно съезжало, открывая его большие ступни в теплых серых носках. Ему впрыскивали обезболивающее, но он даже не ощущал уколов иглы – что была эта боль! Она тонула в другой, неправдоподобной, сжигающей. Голова его была туго забинтована, и, когда стемнело за окнами, он не увидел, что уже вечер. Потом пришла ночь, и боль вдруг разом затихла. Он полежал, прислушиваясь к себе, потом поднял руки, они были совсем легкими, нащупал повязку на голове, бинты, и тут его руки оказались в других рунах, тонких и горячих.
– Ну-ну-ну-ну!.. – услышал он над собой. – Лежи смирно! Трогать нельзя.
Марков хотел что-то ответить, но не было сил, он только махнул рукой. «Вера, – понял он. – Вера моя. Значит, ей уже сказали». Он снова протянул руку к ней. Жена поймала ее, прижала к своим губам, потом к горячей мокрой щеке.
– Не плачь, – прошептал он. Слезы сильнее побежали по ее лицу. Он погладил ее по волосам, дрожащим пальцем нажал на кончик носа.
– Я не плачу, – едва могла она проговорить сдавленным в беззвучном рыдании голосом.
Он осторожно поглаживал ее лицо, она крепко сжимала его большую сильную ладонь, и редко-редко меж его пальцев вдруг скатывалась слеза.
На рассвете у него снова начался приступ боли, снова забегали сестры, ввели остро пахнущее лекарство, и Марков уснул. Но даже во сне знал: стоит протянуть руку – и рядом окажется Вера. А темнота ушла, и, как бы там ни было, – он жив.
Вера сидела рядом, не отрываясь смотрела на белый шар его забинтованной головы с просветом для дыхания, на все его большое тело, укрытое одеялом. На ноги, высунувшиеся за спинку кровати, она старалась не смотреть – столько в них было беспомощности и несказанной боли.
Он проснулся утром от громких голосов.
– Ну, где он тут, пиротехник ваш? – весело звучал молодой мужской голос. – Доброе утро, товарищ физик!
– Здравствуйте… – чувствуя, что он невольно с ходу принимает тот же тон бесшабашной уверенности, проговорил Марков.
– Давай смотреть, что у тебя там приключилось. Катя, развязывай.
Ловко и быстро, в темпе легкой скороговорки командовавшего врача, с него сбросили бинты. Лицо защипало, стало жгуче больно.
– Терпи, – звучал все тот же голос. – Наука тоже требует жертв. Терпи.
Марков почувствовал прикосновение чьих-то рук, от глаз осторожно отделили ватные подушечки.
– Открывай глазик… – приказал врач, – не бойся, открывай!
Марков открыл глаза. Все в тумане. В лиловом тумана. Засияло яркое пятно лампы. В глаз ударил лучик света… Постепенно стало видно немного по-отчетливее. Перед ним на краешке кровати сидел молодой врач в очках. В его руках вспыхивал зайчик зеркальца. Прямо изо лба врача бил свет.
– Красиво тебя разделало, – усмехнулся врач, – ну ничего. Правый глаз мы тебе постараемся заштопать. Что взорвалось? Мы, конечно, кусочек щеки твоей на анализ послали. Да ждать долго. Химия… Уж лучше информация из первых рук… Что там было? Стекло? Металл?
– Все там было, – сказал Марков, а сам подумал: «Что же с левым-то глазом?» И он спросил, боясь ответа.
– С левым? – переспросил врач. – С ним дело похуже. Металл был магнитный?
У изголовья стояло несколько врачей. Кто-то что – то записывал. Мужчины и женщины. Все – лиловые. И небо лиловое, И свет.
– Металлов много у нас. И стали, и медь, и вольфрам…
– Понимаешь, почему я металлургией интересуюсь?
– Догадываюсь.
– Что ж, интеллект сохранен, как находите, коллеги? – Сверкнув стеклами очков, врач поднял голову к своим. – Ну, товарищ Марков, давай знакомиться. Я тут начальником числюсь, профессор Михайлов Сергей Сергеевич… Как сердчишко, не пошаливает?
– Да нет, – вдруг смутился Марков, – не беспокойтесь!
– Какое воспитание! – улыбнулся профессор. – Предлагает не беспокоиться! А за что нам тогда деньги платить прикажешь? Болит здорово?
– Да есть немного…
– Давай условимся: не морочить друг друга. Сказал бы прямо: боль адская. Мне ведь надо картину иметь полную… – Он еще раз посветил в правый глаз, легким, каким-то воздушным движением раздвинул пошире веки. – Ладно. Лежи пока. – Поднялся и пошел к выходу.
За ним двинулись другие доктора. Подошла сестра.
– Ну, давайте снова повязочку наложим… – Она закрыла его правый глаз ватным шариком, и тут Марков вдруг понял, почему он решил, что профессор светит своим зеркальцем только в правый глаз. Левым он ничего не видел. Совсем ничего.
День прошел в тупой неподвижности. Временами он забывался, всякий раз вздрагивая от прикосновения сестер. Они подходили сразу с тремя шприцами на лотке. Подходили каждый час. Ощущая их твердые, умелые руки с удивительной хозяйской сноровкой, Марков никак не мог взять в толк, что это действительно он лежит здесь, на этой койке. Порой он старался думать, что все это ему кажется, но вновь разыгрывалась боль, теперь мучительно ныл затылок – и все сразу становилось на свои места.
Он принадлежал к тем людям, которые накрепко сжились с мыслью о надежности своего здоровья. И как все несуеверные, далекие от мнительности люди, Марков был уверен, что уж оно-то во всех случаях останется при нем, не подкачает. То, что вчера утром в одно мгновение кончилась его жизнь здорового человека, было так жестоко и неожиданно, так резко и грубо отделило прошлое от настоящего, что увериться в этом оказалось труднее, чем свыкнуться с болью.
Он лежал почти без мыслей – мир вдруг сжался, съежился, не осталось ничего, кроме подушки, бинтов, иголок и горечи во рту.
Там, где-то в пустоте, были, должны были быть его сын и жена, люди, с которыми он был единым целым. Марков знал: все трое они неотделимы друг от друга, но как далеко его отбросило от тех двоих!
Было непривычно и тоскливо, иногда, когда затекала рука или нога, он осторожно менял их положение, шепча: «Вот же… Свалилась… зар-ра-за… мур-ра!..»
Под вечер его переложили на каталку и увезли в отдельный маленький бокс. К переселению из палаты он отнесся равнодушно. Лишь отметил про себя: неспроста.
На следующее утро его снова смотрел профессор, но уже почти ничего не говорил, только приказывал:
– На палец смотри. Пониже, еще, еще пониже. Во-от так. Стоп-стоп! Налево… Так, теперь вверх…
Марков старался уследить взглядом за зайчиком зеркальца и тоже не лез с вопросами: он видел гораздо хуже, чем накануне. Уходя, Михайлов хлопнул его по плечу и вышел, не попрощавшись.
Казалось, сам воздух вокруг Маркова становился все тревожнее. Он чувствовал: что-то надвигается.
Снова вошел профессор, один, без свиты. Сам снял повязку. Долго осматривал глаз. Марков видел через лиловое марево его искривленные от напряжения, прикушенные губы.
– Да! – сказал Михайлов.
– Ну как, Сергей Сергеевич?
– Могучий у тебя организм, – помолчав, ответил профессор, – бурно реагирует. Только бурлит не туда, куда надо. Помнишь уговор: все начистоту?
– Говорите.
– Говорим, как мужчины. Так?
– Только так.
– Плохая у тебя штука на левом начинается. Если бы не она, может, и стоило б еще за него побороться. Надеялся я, что обойдется… Времени нам с тобой отпущено двадцать часов. Было бы больше – мы б еще посмотрели. В общем, пока нет сюрпризов – надо от левого глаза избавляться. Повреждения суровые, глаз полон крови, металлолома – шансов на спасение больше нет. А ждать уже нельзя. Давай вместе решать, как быть.
– А правый?
– Сейчас сражаемся уже только за него. Левый надо удалять, пока не перешло на второй. Нужна, конечно, формальность – твое согласие. Но случай не тот, когда можно выбирать.
– Значит, быть мне адмиралом Нельсоном? – попробовал пошутить Марков, но голос подвел, задрожал.
«Эва куда махнул! – подумал Михайлов. – Милый ты мой, не остаться бы тебе вовсе без глаз, не образовались бы перемычки в стекловидном теле, не отвалилась бы сетчатка…»
«До чего ж с ним все просто, с этим профессором, – думал Марков. – Профессор! На сколько он меня старше? Лет на пять – не больше. Режет правду-матку, не темнит, все в открытую. Изложено четко, и никаких проблем. Надо что-то иметь… что-то особое, чтоб вот так рубануть, коротко и ясно. И ты – почти спокоен, никаких трагедий. Хочется лишь просить об одном: делай, что считаешь нужным, делай скорее, но… только сам…»
Операция прошла тяжело. Когда Маркова, серого, залитого холодным потом, привезли назад в бокс, его мертвый глаз – маленький, изрезанный осколками голубоватый шарик, еще два дня назад жадно вбиравший в себя свет солнца, символы формул, лица и деревья, – опустили в спирт, чтобы потом разрезать на тончайшие дольки препаратов и ради спасения другого глаза рассмотреть под микроскопом.
А Михайлов, сбросив стерильный операционный халат, сидел за столом в своем кабинете. Ни одна из операций не уносила у него столько душевных сил, как эта. В сравнении с тем высшим пилотажем глазной хирургии, которым он владел, это была черная, грубая, тупая работа.
Как горек ты подчас, хлеб хирурга!
Михайлов очень редко сам удалял глаза, поручая это дело кому-нибудь из ассистентов. Так когда-то поступали и с ним самим: именитые светила деликатно сплавляли ему, начинающему, удаление глаза – энуклеацию, под тем предлогом, что бессмысленно им, виртуозам, тратить на нее свои уникальные руки.
Теперь он знает, что побуждало их к этому: тяжкое сознание своего бессилия перед неумолимой болезнью. Когда знаешь много и много, очень много можешь сделать, это сознание становится во сто крат мучительнее. Хирургам тоже приходится себя оберегать… А ассистенты пусть практикуются!
Рассуждая так по традиции, профессор Михайлов знал; его ждет с физиком Марковым выматывающий круг операций на единственном правом глазу, и начало этой многомесячной, а может, и многолетней цепи страданий и ожиданий – в предельно точном удалении погибшего левого, без малейшего риска перенесения инфекции. Заглядывая в будущее, Михайлов уже никому ничего не мог передоверять. Он принял решение. Он взялся. Сейчас его заботило одно: не опоздали ли они?