Текст книги "Старая проза (1969-1991 гг.)"
Автор книги: Феликс Ветров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Марков лежал в своем боксе, отвернувшись к стене. Кончался тридцатый день больничной жизни. Бывали минуты, особенно вечерами, когда никого не хотелось слышать. Он уже не мог различать ничего, кроме бесконечно далекого стеклянного абажура под потолком, и оттого, что знал – внутри этого тусклого багрового шара пылает мощная стоваттная лампа, – света не зажигал, лежал в темноте.
Ушла чернота смерти, снова сильными стали руки и ноги, но взамен на него надвигалась другая чернота, беспросветная, долгая, на всю жизнь.
Когда сгущались сумерки и ослабевала вера в обнадеживающие слова Михайлова, тогда, лежа в темноте, он нередко думал: какая чернота хуже – та или эта?..
Сегодня к нему приезжали ребята из института и его лучший друг Мишка. Все они долго не могли начать разговора, смущенно перебирали имена тех, кто слал ему приветы и обещал навестить.
Конечно, потом это прошло, они разговорились, и панихидная скованность первых минут разлетелась в дым. Но минутное оцепенение случалось с каждым из друзей, входивших в его «каютку». О том, что с ним произошло, все, будто сговорившись, деликатно помалкивали, и это было еще тяжелее. Марков понимал: друзья молчат не только из жалости к нему, из простого людского сострадания – конечно же, нет!
Этим проклятым взрывом он нанес удар им всем. И самый жестокий, самый тяжелый – тому человеку, которого вспоминал не реже, чем сына и жену, – своему учителю.
И хоть Марков отчетливо вспомнил, пока лежал с завязанными глазами, каждый свой шаг в то утро – как подвел к трансформаторам силовое напряжение, как разогнал насосы, как выставил на режим следящую автоматику и как спокойно загудели обмотки магнитов, короче, произвел пуск строго и четко по всем строгим правилам, – он так же отчетливо сознавал, что никогда уже не сможет оправдаться перед профессором Борисом Александровичем Чижовым.
Да, ему вовек не оправдаться перед учителем.
И не только потому, что «ЭР-7» взорвалась в его руках… Марков должен, обязан был сказать, но так и не сказал, что, к ужасу своему, всё больше сомневался в справедливости той основополагающей концепции, которая принесла славу Чижову и стала краеугольным камнем всех исследований лаборатории.
Побоялся обидеть учителя? Или свято верил о его правоту, многократно проверенную жизнью? Постеснялся?
А черт его знает, почему! Постеснялся идти к учителю со ссылками на интуицию. Когда дело касалось не идей, а расчетов, Чижов интуицию свирепо отметал…
А расчеты казались точными. И ЭВМ подтвердила.
Единственным доказательством того, что Марков прав, мог стать только взрыв. И он ударил.
И вот он здесь, на этой койке, без глаза, не сегодня-завтра слепой. А вина на профессоре, на человеке, который стал для Маркова… Да разве отыскать слово, объясняющее, кем стал профессор Чижов для Маркова?
Он навсегда запомнил тот день, когда впервые вошел в аудиторию новый профессор. Оглядел студентов, мгновенно останавливаясь глазами на каждом, и вместо того, чтобы, как было обещано в расписании, читать общую теорию газов, заговорил – о музыке.
Студенты поначалу переглядывались. Марков, никогда не любивший разговоров не по делу, тоже, как и все в начале лекции, недоумевал: что же записывать-то в толстую тетрадку, раскрытую на первой странице? Про Баха? Об основах гармонии?
А профессор говорил, все больше увлекаясь, о непрерывном, полном музыки, вечном движении материи, о сложных, как сплетения мелодических тем бетховенских симфоний, связях физического мира… Марков так ничего тогда и не записал в свою тетрадку и всю жизнь потом жалел об этом. Да и теперь жалеет.
Потом, конечно, были и газы, и формулы, и практические занятия, но профессор Чижов обо всем говорил совсем не так, как другие. И дело было даже не в том, что каждое его слово необыкновенно свежо и весомо очерчивало мысль, отчего она делалась рельефной и четкой. Дело было в богатстве понимания танственных связей в мире всего со всем, неразрывной соподчиненности явлений, веществ. стихий, энергий духовных и материальных, рождавших в единстве немыслимую цельность какого-то высшего смысла и назначения нерасчленимого бытия.
«Блеск! – говорили студенты а перерывах. – Нет, парни, како-ой блеск!..»
А Марков – молчал. Эти лекции ломали его. После них он был противен, тошен самому себе – невежда, абсолютный невежда! После лекций Чижова хотелось сейчас же, без промедления, во весь опор мчаться в «Ленинку» и читать, читать. И слушать музыку. И созерцать картины Тициана и Ван Гога, постигать великие строения Древней Греции, пламенеющей готики Франции и живые текучие камни испанца Гауди… Чтоб ничто не осталось вне тебя, чтоб не прошло мимо, чтоб хоть немножко, ну вот настолечко приблизиться к тому огромному летящему миру, в котором жил их профессор.
Да разве это были… лекции? Это были уроки.
Так их и стал называть Марков, твердо решив заниматься в будущем теми же проблемами, что и Чижов. Он был уверен: все глубоко взаимосвязано и, только во всем следуя учителю, сможет он стать тем, кем мечтал.
Они подолгу говорили после занятий. Чижов запросто приводил его к себе, ставил на проигрыватель Моцарта, и снова шел разговор, то у маленькой грифельной доски в кабинете, то – на листках бумаги, то в кухне, за стаканом чая; часы общений, после которых студент МИФИ Марков брел по ночной Москве, счастливый и… влюбленный.
Жизнь Маркова была не из самых радостных и легких.
До двадцати трех лет он не знал многого из того, чем почти владел каждый… например, что такое семья, своя комната.
Но остались в памяти отдельные дни.
И одним из самых ярких навсегда остался день, когда заседала комиссия по распределению.
Чижов утром встретил его на лестнице и сказал, как бы между делом, мимоходом, как о давно решенном, исключающем возражения: «Пойдешь в мою шарагу!»
В «шараге», то есть в лаборатории номер шесть знаменитого научного института, он еще лучше узнал учителя.
– Потрудимся, други! – говорил Борис Александрович, входя утром в «мыслильню» – комнату сотрудников, где они получали «ЦУ», обсуждали опыты, эксперименты, прежде чем разойтись по этажу. – Спешите, братцы! Мода на физиков проходит! Скоро за вас никто замуж не пойдет!
Они любили своего профессора.
Любили, когда он шел в кабинет, переодевался и возвращался к ним уже не в модном, строгом костюме с лауреатским значком на лацкане и при галстуке, а в затрапезной пестрой рубашке и джинсах, в наброшенном на плечи белом халате, высокий, по-юношески подобранный. Любили, когда, поплевав на руки, он отгонял неумех и сам брался за паяльник и забирался в густые дебри электронных схем… Узкие глаза, блестевшие холодной голубизной на тонком, бледном лице в частой штриховке мелких морщин, утрачивали тогда всегдашнее ироническое выражение.
Они знали: для их руководителя, профессора Бориса Александровича Чижова, нет, не было и не будет ничего дороже работы. Он жил наукой, дышал ею. Ломать голову, ставить подряд десятки опытов, находить, отвергать, радоваться и страдать над установками и черной доской – без всего этого он не смог бы существовать.
Суховатый, деликатный, нередко ироничный и снисходительно насмешливый, он мгновенно «переходил в другое агрегатное состояние», как шутя говорил Мишка, когда речь заходила о физике, о том ее разделе, на котором они «пахали». Если есть на свете счастливый человек – так это учитель, думал Марков.
Но каким страстным, злым, язвительным становился Борис Александрович, когда спорил всерьёз и без шуток, отстаивая свое!
Тогда для него не было ни рангов, ни дистанций, ни субординаций. Плохо работать у Чижова было просто немыслимое – и они пыхтели. Отношение к науке – этим измерялось всё. Ведь на свете нет, не было и не могло быть ничего важнее.
А когда их институтский местком устраивал поездки за грибами, Чижов приходил к автобусу в старой куртке и сапогах, надвинув на лоб старую кепку – похожий на пожилого офицера-отставника, летчика или артиллериста. Но легкий на ногу, с выверенными, точными движениями бывалого человека, он всё равно чем-то отличался от остальных… Чем? Марков давно это понял. Профессор Чижов знал не только свою науку… Нечто гораздо большее и всеобъемлющее, о чём так трудно, а часто и попросту невозможно было говорить…
Марков приподнялся на кровати, перевернулся на спину и снова лег, заложив руки за голову.
Когда это было?..
В больнице время резко сбавило темп, исчезло ставшее таким привычным ощущение страшной нехватки часов, и последняя поездка с Чижовым в лес показалась Маркову почти неральной, бесконечно далекой.
Он принялся вспоминать тот день – и отчетливо увидел Чижова, ребят из лаборатории, желтые волны опавших листьев под ногами и стволы, стволы…
Он шел с плетеной деревенской корзинкой, цепко всматриваясь в землю, раздвигал листья, бросался к подосиновикам, срезал их крепкие, тугие, похожие на маленькие березки ножки, и осторожно, чтоб не сбить оранжевой замшевой шляпки, укладывал в корзину. Грибов было в то лето сказочно много, и он радовался им, смеясь в душе над вечными бабьими охами-ахами, что такое грибное время – к войне.
Вышел на поляну, светлевшую за тонкими стволами молодого осинника, и замер. Десятки грибов толпились перед ним, поднявшись на красных и желтых, уже начинающих чернеть листьях. А чуть в сторонке от них стоял такой грибина, что у Маркова сердце подпрыгнуло. Ай да гриб! Сережку бы сюда! Только бы не червивый!
Но красавец смазался девственно-чистеньким, а шляпка размером с большую тарелку еле уместилась в корзине.
«Э, нет, приятель, – подумал Марков, – так дело не пойдет. Все трофеи мои собою закрыл. Придется в руке нести».
Он уже представлял, как завоют от зависти ребята, когда он вдруг небрежно вытащит из-за спины руку с этой громадиной, и как завороженно будет смотреть на гриб Сережка, когда он повторит дома этот фокус.
И вдруг что-то случилось.
Марков почувствовал: эта минута уже была. И был такой же гриб. И та же радость. Все повторилось. Замкнулся какой-то круг жизни.
В мокрых листьях отражалось, отсвечивало небо. Было тихо. Чуть постукивали капли по земле и веткам.
Он стоял один в редком осиннике и, закрыв глаза, вслушивался в легкий перестук мелкого дождя. Он был рад этой минуте без мыслей в холодном воздухе облетающего леса.
«Да, – сказал он себе, – да, да! Жизнь идет как надо. Во всем найти закономерность – вот так же просто и сильно почувствовать её в каждой минуте каждого дня – не ради ли этого мы все лезем из кожи вон? Увидеть высшую, всесвязующую закономерность во всем, что вокруг, – разве не в этом смысл жизни?..»
И вдруг услышал позади себя задумчивый голос учителя:
Шумят верхи древесные
Высоко надо мной,
И птицы лишь небесные
Беседуют со мной.
Все пошлое и ложное
Ушло так далеко.
Все мило-невозможное
Так близко и легко…
Они сошлись и остановились, глядя друг на друга без улыбки.
– Тютчев… Разумееться, Тютчев, – негромко и очень серьезно сказал Чижов и пошел дальше березовой опушкой.
Взволнованный, сосредоточенный, с окрепшей вдруг верой в счастье, которое всегда было где-то в будущем, близкое, но вечно убегающее, Марков пришел к автобусу у шоссе. Уже все собрались, когда он вышел из-за деревьев.
– Ребяты-ы… смотрите, какой он грибок отхватил!
– Гигант!
– Большому кораблю большое плавание!
Он забрался на заднее сиденье, в уголок.
Всю дорогу до Москвы молчал, только слушал, как трепались и хохотали ребята, как звенела гитара. Чижов, улыбаясь глазами, почему-то все время оборачивался к нему и подпевал своим «резерфордам» визборовские песни…
Никогда!
Никогда больше не пойдет он в лес за грибами. Никогда!
Незадолго до взрыва он встретил в метро слепого. Молодой человек с сухим лицом стоял, прислонясь к дверям, и все время улыбался странной улыбкой. Марков смотрел на него и думал: жить и не видеть?.. Представил себя на минуту без зрения, закрыл глаза.
Но мощные прожектора тоннеля, проносясь мимо окон вагона, били сквозь опущенные веки красными вспышками… С шумом растворились двери, и слепой, будто оберегаясь от удара, откинув назад все тело, шагнул к выходу, стуча перед собой тонкой тростью.
«Ах дурак, дурак!»
Марков вскочил, нащупал ногами тапочки. Подошел, вытянув перед собой руку, к окну, коснулся холодного стекла. Какой же он дурак! Все ждал, когда счастье придет! Все думал: это еще не то, не то, не до конца. А то, оказывается, и было оно, самое что ни на есть полное, настоящее счастье. С суетой, с нервотрепками, с тоскливыми днями, но – со светом, с книгами и кино, с лицами Сережки и Веры, с работой.
Теперь он и формулы записать не сможет.
Не увидит улыбки своей Веры.
Неужели… придется теперь учиться читать по этим пупырышкам на коричневой бумаге?
И такую же тросточку заводить, как у того, в метро?!
Он представил, как они пойдут с Верой по улице. Крепко и надежно подхватив под руку, жена поведет его по тротуару, будет зорко и напряженно, как за маленьким Сережкой, следить, чтоб не оступился. Он будет тяжело, путаясь ногами, топать рядом, отбивая палкой беспорядочную дробь. Вся улица будет смотреть на них и жалеть. И оглядываться.
Бедная моя Верка! Зачем тебе эта горькая канитель?!
Марков не сомневался: ей будет куда труднее, чем ему. Он ничего не увидит и не узнает. А ей – видеть и знать. И скрывать от него. Вера будет водить его, будет говорить веселым беззаботным голосом, каким уже говорит теперь, приходя в больницу. А лицо её станет ожесточенным и непроницаемым…
К чему ей тащить на себе его беду? Зачем всю жизнь делать вид, будто ничего страшного не произошло, а самой день и ночь корчиться от страданий? В конце концов ей всего двадцать шесть. Так неужели оттого только, что у него никого, кроме Веры и сына, она должна быть несчастна?
Впервые за все годы их жизни Марков мысленно отделил жену от себя, от своего прошлого и будущего. Они существовали отныне не слитно, а сами по себе, два разных человека, Раньше, когда шли по улице и Вера отходила от него в сторону, стояла в очереди – на нее нахально глазели всякие типы. Но приближался Марков – широкогрудый, сутулый от силы, со своими ста девяносто тремя сантиметрами роста, и типчики моментально отводили глаза. Теперь не отведут.
«Ах, если б ты, Вера, была другой! – думал Марков. – Насколько проще бы все было!» Ее преданность обернулась неожиданно иной стороной, и ничего тут не поделаешь. Так они устроены. Он и она. Они бы не могли и дня прожить вместе, если бы не их главное – правда в каждом слове. Теперь ее не будет. Разве скажет она, что тягостно и безнадежно жить ей со слепым мужем? Просыпаться и засыпать под гнетом горя? И чем дальше, тем чаще она будет думать о разбитой своей судьбе. Но не скажет. А он всегда будет знать и помнить, о чем она не договорила, что осталось за смехом ее и ласковым словом. И не жизнь у них будет, а вечная игра.
Марков стоял у окна.
Во дворе больницы шумел дождь.
Наушники давно замолчали. Наверное, очень поздно. Но сна не было – каждую ночь одни и те же мысли обступали его и терзали до утра, медленно проворачиваясь тупым коловоротом в сердце,
Вера не будет нянькой. Этого Марков не допустит. Обузой не станет. Никому. А само так получится… Н получится. Есть выход: он останется один. Так легче. Страшнее, но легче. И честнее. Ему предстоит заново учиться жить, Марков увидел себя в какой-то пустой комнате с лиловыми стенами. Веры не было. Сережки тоже. В комнате стоял леденящий холод. Сережка! Как он испугается, когда посмотрит в лицо отца! Ведь «папа в командировке»…
Марков замотал головой. Он ощутил подле себя голову сына, запах его тела, мягкие волосы, теплое плечико под пушистой шерстяной кофточкой. Жить без него?! Марков придушил стон, но горячие слезы обожгли глаз. Он понял: не сможет.
Не сможет без сына и жены, слабый, жалкий человек. Как же быть? Чтоб без жалости к себе и чтоб не старело до времени Верино лицо…
Марков тяжело улегся на кровать, укрылся с головой и стал вспоминать лицо жены, ее каштановые волосы, голубые подкрашенные глаза, маленькую родинку у кончика носа, ее рот, улыбку, ее руки… Потом опять думал о сыне.
Увидит ли он их когда-нибудь?.. Уходя в то утро на работу, он не знал, что надо вглядеться так, чтоб впечатались навсегда эти два лица…
Завтра! Завтра все станет на свои места. Мишка сказал ему: «Завтра шефа жди». Приедет Чижов. И Марков повинится в своем молчании. Учитель все поймет. И они решат вдвоем, как быть Маркову.
В наушниках звенят куранты. Шесть раз.
«Доброе утро, товарищи!»
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
– Наконец-то вырвался к тебе…
Марков, уже потерявший надежду услышать сегодня голос учителя, торопливо поднялся с койки и, смущенно улыбаясь, шагнул к двери, ища своей рукой руку гостя.
– Куда вскочил? – Чижов, с портфелем в одной руке и с сеткой, набитой апельсинами, в другой, искал глазами, куда бы их деть, но тут большая ладонь Маркова нелепо ткнулась ему в живот. Борис Александрович крепко сжал его запястье.
Красный круг ноябрьского солнца давно ушел за длинные, похожие на дремлющих рыб облака, растянувшиеся над Москвой. Синий сумрак вечера заполнил маленький бокс. Чижов еще не видел лица своего младшего научного, черным силуэтом загородившего больничное окно.
– Ты позволишь, я свет зажгу?
– Конечно, конечно, Борис Александрович… Чижов нашел на стене выключатель, щелкнул и, взглянув на Маркова, содрогнулся, охватив разом пустую глазницу под ввалившимся веком, красные разводы ожогов, темные метины, обезобразившие такое знакомое, славное лицо.
– Ну, что ж, на ногах уже, молодцом. Холодильник есть? Тут тебе несколько миллиардов калорий… Изволь употреблять. Я к черту сегодня все послал – хоть до ночи сидеть могу…
Он вышел.
Марков не мог видеть, как сильно изменился профессор, будто и сам только поднявшийся после тяжелой болезни, не знал, что в его глазах появилась усталость, такая незнакомая для всех, кто знал Бориса Александровича.
Он не знал, что Чижов утратил сон, и это была не просто хворь нервного века-бессонница, а трудная работа ума, изнуряющее, многократное проигрывание наедине с собой того, что случилось в его лаборатории.
Какая-то сила поднимала его среди ночи, и он, отодвинув снотворное, положенное заботливой рукой на письменный стол, склонялся над листом бумаги.
Каждую ночь вычисления давали один и тот же ответ, и он сидел, не отрывая взгляда от этой, обведенной рамкой строчки римских, греческих и арабских знаков.
Это было крушение.
То, что казалось столь надежным, выверенным до конца – его формула газового состояния, ставшая после опубликования реферата докторской диссертации «формулой Чижова», физическая зависимость, позволявшая, как он думал, открыть новые свойства материи, – оказалось ошибкой.
Лишь этот взрыв, лишь поиск причин аварии натолкнули его на мысль пойти в расчетах с другого конца и построить новую математическую модель процессов, которая не только объяснила безумную реакцию газа в установке, но и вчистую опровергла «формулу Чижова».
Самым мучительным было понимать свою несостоятельность как ученого. Как, как могло случиться такое с ним?!
Он пытался утешить себя. Убедить в том, что вообще так задан ход бесконечного разгадывания загадок природы, что ошибались и великие, но это не успокаивало.
Теперь, после того, что произошло с «ЭР-7», после этих ночных математических бдений, ему уже могло просто не хватить дней жизни, чтобы она вновь обрела истинно весомый, ясный смысл.
Получалось так, что, сделав просчет однажды и взяв за основу ошибочную идею, он потом последовательно и методично громоздил ошибку на ошибке. А какой-то дьявол все прятал и скрывал от него истину, пока не завел туда, откуда не было выхода.
Теперь «формула Чижова» была… «дополнена и исправлена».
В ближайшую среду следовало сделать сообщение на ученом совете. И что тогда?
Тогда – конец.
Все, что воздвигалось с таким трудом, обратится в прах. Давняя мечта о том, чтоб его лаборатория стала самостоятельным, уникальным по профилю работ НИИ, неизбежно рухнет. А что если… не спешить с сообщением?
Взрыв? Да он мог произойти от тысяч причин! Несчастный случай!
От установки ничего не осталось. Сколько бы ни гадала на обломках глубокоуважаемая комиссия, по этим «черепкам» причины взрыва уже никто никогда не узнает.
В конце концов, он же не собирается подличать и хоронить истину. Он, он сам откроет ее! Но… погодя. Немного погодя… Когда придет время. Он никого не обманывает. Он лишь хочет сохранить лабораторию и осуществить свое, выношенное.
Марков стоял у окна и прижимал холодные руки к горячей батарее.
Вот, вот сейчас заскрипит дверь, и Борис Александрович вернется в его маленькую комнатку. И ему придется сказать профессору всё, что он понял. Но как сказать?..
Вошел Чижов, притворил за собой дверь, усадил Маркова на кровать и сел напротив него.
– Ну, – сказал он, – как нас с тобой вентиляция подкузьмила, а! Черный юмор! Такие дела ворочаем – и вентиляция!
«Как? – вздрогнул Марков. – О чем говорит профессор?..»
Вдруг радостная волна освобождения захватила его. Неужели правда, и он запутался в расчетах, намудрил, а все дело в какой-то дурацкой пустяковине?
– Вентиляция? – переспросил Марков.
– А ты что думал? Она самая. И заключение комиссии есть. Взрыв в результате слабой вытяжки и скопления газов в отводном канале с последующим воспламенением.
– Правда?
– Ну, конечно, чудак человек! Ладно, рассказывай, что врачи обещают.
– Пока не густо, – ответил Марков. Его минутная радость неожиданного облегчения пропала. Он вспомнил свои расчеты. Не может быть, чтоб он ошибался. Вентиляция… Значит, профессор ничего не знает. Нет. Молчать больше нельзя. Но пусть Чижов узнает все от него, от ученика своего, а не от кого-то еще.
– Борис Александрович. Понимаете… я тут, пока лежал, все думал, думал… отчего же рвануло…
– Тебе сейчас только об одном думать надо, как бы поскорее в строй вернуться. Других проблем на повестке дня нет!
– Я понимаю… вы правы.
Чижов поднял голову. На лице Маркова он увидел страдание. Слепой… Почти слепой. И в горе этого парня, которому он, доверяя, как себе, поручал самые тонкие, самые сложные опыты, – повинен он один.
«Да, Марков не отвлеченная „жертва во имя прогресса“. Он моя жертва».
Чижову стало невыносимо смотреть в лицо Маркова. Он встал и погасил свет. Снова стало темно в боксе, но Марков не заметил этого.
– Борис Александрович, мне кажется… вентиляция ни при чем.
– Вот те раз! С чего ты взял?
– Серьезно. У меня тут времени хватает, я, кажется, понял, в чем дело. Ошибка… в расчетах.
– Это ты как – «в порядке бреда»? Было вульгарное ЧП. Конденсация без оттока и замыкание. Элементарщина. Да пропади он пропадом, этот взрыв! Хватит! Довольно о нем! А расчеты пятьсот раз на «Минске» просчитывали. Ты же знаешь.
– Борис Александрович… – Марков напрягся и быстро, собравшись с духом, выговорил. – Я имею в виду не расчеты конструкции «ЭР-7». Я говорю о том, что мы проверяли на ней. Конструкция безупречная. И разговора нет. Я… об общем принципе.
– Так, – сказал Чижов и откинулся на спинку стула. – Интересно.
Перед ним маячило в темноте взволнованное лицо, по которому скользили пятна света от проезжавших по улице машин.
– Если я тебя верно понял, речь идет о моей формуле критических состояний? – Чижов засмеялся.
И сразу почувствовал: сухо и деревянно прозвучал а тишине бокса этот похожий на звук трещотки смех. Марков не засмеялся. Чижов оборвал смех и сказал веско:
– Володя! Я понимаю. Высший смысл, да? Конечно, боже мой, как это понятно: уж если жертва, так чтоб не напрасно. Хочется, чтоб как Гусев в «Девяти днях»… Еще бы! Протоптанная дорожка для людей. Ведь так?
Марков молчал.
– Но, увы, так бывает не всегда. Бывают дикие случаи, в которых смысла не отыщешь.
– Честное слово, Борис Александрович, никогда не хотелось мне ошибаться, а сегодня хочется.
– Ладно, – сказал профессор, – тащите ваш билет. Зачетку не забыли? Рассказывайте.
Чижов был спокоен. Он сидел и смотрел, как Марков потирает руки и морщит лоб, подыскивая слова.
– Значит, так… – Марков начал медленно водить указательным пальцем по шерстяному одеялу, – значит, так…
«Ну говори же, говори, наконец», – внутренне подгонял его Чижов, с раздражением глядя на невидимые узоры, которые вырисовывал пальцем Марков.
И будто услышав его, Марков быстро заговорил, сбиваясь, повторяясь, но с такой убежденностью, что Чижову стало не по себе.
Теперь, когда Марков, напрягая память, снова медленно, отчетливо и весомо произносил каждое слово, неторопливо разворачивая вслух сложнейшие формулы, добавляя после каждого завершенного уравнения: «Так, здесь железно… Вы чувствуете?»… – его палец все торопливей чертил по одеялу, и Чижов неожиданно понял, почему он, как загипнотизированный, следит за каждым движением этой большой руки.
В ходе своих рассуждений, в самом направлении мысли Марков шел тем же путем, который привел Чижова к тому страшному конечному уравнению.
– Ну вот… – тяжело вздохнул Марков, – до сих пор формула остается справедливой. Хоть я и считаю совсем по-другому, вы чувствуете?
– Так, – нагнул голову Чижов. – И что же?
– Да в том-то и дело, что уравнение, принятое нами здесь раньше за конечное, не конечное! Вот смотрите…,
– Смотрю, – сказал Чижов, – смотрю.
Дальше все было ясно.
За те ночи он слишком часто просчитывал всё это сам.
Чижов вгляделся в лицо Маркова. В темноте, против света уличного фонаря, оно казалось тем же, что и раньше, до взрыва, но было искажено невероятным напряжением, а незрячий единственный глаз его был закрыт.
В уме считает! И… в уме дошел до всего! Чижов уже почти не слушал, он пораженно смотрел на человека, которого ценил до сих пор лишь за добросовестность, верность и золотые руки. Как же не понял он раньше, он, проницательный Чижов, что за феноменальная башка у этого медлительного слона!
– Борис Александрович! – Марков вздохнул. – Теперь самое главное…
«Да… – оцепенело согласился в душе Чижов, – вот именно, теперь».
Палец Маркова снова задвигался.
«Да он, оказывается, просто пишет там символы и цифры, помогая работающей на пределе голове!» – понял профессор.
Марков растолковывал ему последнее уравнение… Вдруг безумная мысль стрельнула в голова Чижова: что если вывод Маркова будет совсем не тем, которого он ждет… Ну… ну только бы не произнес «сигма-эф»… все что угодно, кроме этого коэффициента суммы сил… Ну… что же он тянет?
– Альфа на пэ малое, – сказал Марков, – здесь… нам просто необходим добавочный коэффициент… мы не учли его раньше…
«Мы… – подумал, задыхаясь, Чижов, – какая деликатность!»
– В данном случае… – Марков остановился и, будто извиняясь, закончил упавшим голосом: – В данном случае это будет «сигма» с показателем «эф».
– Ис-клю-чается! – раздельно сказал Чижов.
– Да нет же! – воскликнул Марков. – Послушайте, Борис Александрович…
– Ну и нагородил ты… Без таблиц… Все в голове?
– В голове, – тяжело согласился Марков. – Но ошибки нет… мне кажется…
Сейчас, в первый раз рассуждая вслух, разворачивая, живо представляя сложные математические построения, Марков окончательно убедился, что прав. Никаких сомнений.
– Борис Александрович… хотите… я еще раз всё расскажу? А вы будете записывать. Вы увидите – всё верно… – Марков просительно вытянул руку туда, откуда слышал голос Чижова. – Я же ни с кем не мог поговорить об этом, обсудить… вы же понимаете… Я по-быстрому, пока не забылось…
– Да ты что? – Чижов взволнованно встал. – Брось, брось! Инсульт схлопотать хочешь?!
– Мне это важно, – сказал Марков. – Очень.
«Что за пытка! – чуть не застонал Чижов. – Как выколотить это из него? Нет… невозможно… Но он еще ни с кем не говорил. Он сказал: ни с кем…»
– На дворе мочало… Русским языком сказано: есть заключение комиссии. Авторитетнейшей комиссии! Что ты за человек, не понимаю?!
Чижов знал силу своего влияния на Маркова, знал, как жадно и с доверием тот всегда ловил каждое его слово.
– Ну, не сиди с таким видом, – тронул он его за плечо, – поправишься, окрепнешь, будешь видеть – обмозгуем вместе, а сейчас… ни к чему это всё.
Теперь, когда для жизни среди людей у него остался только слух, Марков с испугом и болью ощутил в голосе учителя, в поспешной, суетливой интонации его речи то, что было полной неожиданностью.
Откуда вдруг такая… беспечность? Нет, это не потому, что он, Марков, болен, а с больными принято так говорить. Здесь – другое… Другое!
Чижов говорил, но Марков не вдумывался в смысл его слов… впервые в жизни. Он просто ловил интонации… звуки голоса и удивлялся.
Вдруг какие-то слова резанули его. Опять «комиссия», опять «вентиляция»… Почему Чижов, всегда учивший их мыслить чётко, зреть в корень, так сжился с этой, как он сказал, «элементарщиной»? И при том – ни слова, ни намека на то, что он хотя бы на секунду допускает возможность ошибки. Ни тени волнения или тревоги… Простой обеспокоенности…
Ну, конечно же! Учитель просто не может поверить ему. Боится поверить – это так естественно. Чижов – боится? Их Чижов? А его слова: «Если нет мужества – уходите. Место под солнцем найдется, но пусть это будет другое место, не наука»?
– Подождите, – сказал Марков, – подождите, пожалуйста. – Он взволнованно встал, шагнул к окну, зацепился ногой за тумбочку, своротил ее в сторону. Задребезжала ложка в стакана.
Что же выходит? Если перечеркнуть и отбросить то, что он понял тогда, три месяца назад, и неопровержимо подтвердил взрывом, тогда действительно – «бессмысленная жертва». Он мрачно усмехнулся. А ему нужно что ли, чтоб его горе выглядело осмысленно?! Подумаешь, первооткрыватель!.. Сочтемся славою…
– Послушайте, – твердо сказал Марков и повернулся туда, где сидел Чижов. – Я повторю…
Он говорил уже одними формулами. Уже сжато и уверенно, без всякого сомнения и без помощи пальцев.
На его вдруг постаревшем лице Чижов читал недоумение.
«Удивляется, бедняга, – подумал Борис Александрович. – Хм, конечно! Чижов, который всегда ловил на лету любую мысль и тут же, на их глазах, как фокусник, развивал ее, – не видит очевидного… А Марков, кажется, снова собирается идти по новому кругу, снова в уме… До чего же силен, дьявольски одарен этот скромняга!»
– Стой! – резко сказал Чижов. – Погоди, как ты сказал?.. Добавочный коэффициент? А ну, погоди… сейчас запишу.
Марков смолк.
Чижов вытащил из портфеля блокнот, достал «паркер» из кармана. А что писать? К чему? Всё давно выведено. Он отложил блокнот на тумбочку, сунул ручку обратно в карман.
Пусть думает Марков, что он углубился в расчеты…
Лицо Чижова кривилось от презрения к себе, от этой гнусной игры перед незрячим человеком… «О, гнусно, мерзко… – думал он, – неужели это я, я… ломаю здесь комедию?»