Текст книги "Том 4. Письма 1820-1849"
Автор книги: Федор Тютчев
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 51 страниц)
Нессельроде К. В., 22 октября/3 ноября 1835*
27. К. В. НЕССЕЛЬРОДЕ 22 октября/3 ноября 1835 г. Мюнхен
Munich. Ce 3 novembre 1835
Monsieur le Comte,
Après avoir longtemps hésité, je prends le parti de m’adresser directement à Votre Excellence. Je ne me dissimule pas ce que cette démarche peut avoir de hasardé. Mais je me trompe fort, ou c’est précisément cela qui servira à l’excuser à ses yeux. Votre Excellence comprendra aisément que pour m’y déterminer, il ne fallait pas moins qu’une absolue nécessité d’une part et de l’autre une confiance absolue dans l’équité bienveillante de son caractère. C’est cette équité que j’invoque maintenant comme le meilleur et le plus sûr intercesseur que je puisse avoir auprès d’elle.
Je tâcherai d’être aussi concis que possible.
Monsieur le Comte, j’ai à peine l’honneur d’être connu de vous, et c’est ma propre cause que j’ai à plaider. Deux circonstances bien décourageantes, si je devais la plaider devant tout autre que Votre Excellence.
Dans l’entrevue que vous m’avez fait l’honneur de m’accorder, Monsieur le Comte, lors de votre dernier séjour à Carlsbad et dont je conserve un si reconnaissant souvenir Votre Excellence a daigné m’assurer* qu’elle ne manquerait pas de songer à moi, à la première vacance qui viendrait à se présenter. Or, j’ai été informé, à la suite du retour du Prince Gagarine que Mr de Krüdener serait incessamment appelé à une nouvelle destination*. La place de 1er secrétaire de légation à Munich va donc devenir vacante. J’ose la demander à Votre Excellence.
Voici à peu près ce que j’ai à dire en faveur de cette demande. Et d’abord, je me garderai bien de rappeler ici qu’il y a 13 ans que je sers à cette mission. Je sais que la durée du temps et la succession des années ne sauraient constituer un titre valable.
Je ne me réclamerai pas même des témoignages favorables* que l’obligeance des chefs de la mission, où je sers, a bien voulu, à plusieurs reprises, m’accorder auprès de Votre Excellence. Ces témoignages peuvent être l’expression d’une bienveillance toute personnelle.
Mais il y a d’autres circonstances que j’invoquerai plus volontiers à l’appui de ma demande.
Ainsi, p ex
Et maintenant, Monsieur le Comte, me serait-il permis de vous expliquer pourquoi je sollicite la vacance du poste de Mr Krüdener de préférence à toute autre? Oserai-je avouer à Votre Excellence que je ne puis mettre à profit les bienveillantes dispositions qu’elle a daigné me témoigner qu’à la condition d’obtenir précisément la faveur que je réclame.
Il y a des aveux auxquels la rigueur même des circonstances ne saurait nous contraindre, si la noblesse d’âme de celui qui les reçoit ne venait à notre secours. C’est de cette nature que sont les considérations que j’ai à faire valoir en ce moment.
Bien que destiné à avoir, un jour, une fortune indépendante, je me trouve, depuis des années, réduit à la triste nécessité de vivre du service. La modicité de cette ressource, hors de toute proposition avec la dépense à laquelle me condamne la position sociale où je me trouve placé, m’a forcément imposé des engagements que le temps seul peut me mettre à même de remplir. C’est déjà là un premier lien qui me retient à Munich. Un déplacement, même avantageux sous le rapport du service, même accompagné d’un avancement, m’obligerait nécessairement à des dépenses nouvelles, qui, s’ajoutant aux anciennes, pourraient à tel point accroître les embarras de cette position, que la faveur que Votre Excellence croirait m’avoir accordée, en deviendrait illusoire par l’impossibilité matérielle où je me trouverais d’en profiter.
Or j’ai eu l’honneur de vous dire, Monsieur le Comte, que j’avais besoin du service pour vivre. J’insisterais beaucoup moins sur cette considération, je vous assure, si j’étais seul… mais j’ai une femme et deux enfants*. Certes, personne ne saurait être plus persuadé que je ne le suis que dans une position précaire et subalterne, comme la mienne, le mariage est la plus impardonnable des imprudences. Je le sais, puisqu’il y a 7 ans que je l’expie*. Mais je serais profondément malheureux, je l’avoue, si l’expiation de ce tort s’étendait à trois êtres qui en sont parfaitement innocents.
D’ailleurs, s’il y a un pays où je puisse me flatter d’être de quelque utilité pour le service, c’est assurément celui-ci. La connaissance très particulière des hommes et des choses que le long séjour que j’y ai fait, m’a mis à même d’acquérir, des études suivies et sérieuses faites plus encore par goût que par devoir, sur l’état social et politique de l’Allemagne, et surtout de cette partie de l’Allemagne, sur sa langue, son histoire, sa littérature, toutes ces raisons réunies me donnent quelque droit d’espérer, qu’ici du moins, je pourrai justifier, jusqu’à un certain degré, la faveur que je sollicite… Et qu’il me soit permis d’ajouter, en finissant, que si cette faveur n’était qu’une question de service et d’avancement, je ne pourrais pas m’empêcher d’éprouver de l’inquiétude. Mais c’est une question d’existence. C’est vous, Monsieur le Comte, qui êtes appelé à en décider*, et cette considération me rassure…
J’ai l’honneur d’être avec respect, Monsieur le Comte, de Votre Excellence, le très humble et très obéissant serviteur
T. Tutchef
Перевод
Мюнхен. 3 ноября 1835
Милостивый государь граф,
После долгих колебаний я решился обратиться прямо к вашему сиятельству. Признаю, что мой поступок может показаться дерзким. Но я полагаю, что именно это обстоятельство может послужить к моему оправданию в ваших глазах. Ваше сиятельство легко поймете, что решиться на подобный шаг меня вынуждают, с одной стороны, крайняя необходимость, а с другой – полное доверие к вашему великодушию и справедливости. К сей справедливости я теперь взываю как к лучшей и самой верной заступнице, какую я мог бы иметь перед вашим сиятельством.
Постараюсь быть насколько возможно кратким.
Милостивый государь граф, я едва имею честь быть знакомым с вами и обращаюсь к вам с частной просьбой. Два обескураживающих обстоятельства, ежели бы речь шла о ком угодно, но не о вашем сиятельстве.
При нашем свидании, коим вы меня удостоили, граф, во время вашего последнего пребывания в Карлсбаде* и о коем я по сей день храню благодарную память, вашему сиятельству угодно было заверить меня, что вы не преминете вспомнить обо мне при первой же возможной вакансии. И вот, по возвращении князя Гагарина я известился, что г-н Крюденер скоро получит новое назначение*. Таким образом, место 1-го секретаря Мюнхенской миссии станет вакантным. Осмеливаюсь просить у вашего сиятельства сие место для себя.
Вот что в общих чертах я могу сказать в свою пользу. Прежде всего, не стоит, наверное, напоминать, что я служу в означенной миссии уже 13 лет. Я знаю, что длительность службы и череда прожитых лет еще не составляют сколько-нибудь уважительной причины.
Не стану ссылаться на благосклонные отзывы о себе*, кои начальство миссии имело любезность неоднократно сообщать вашему сиятельству. Свидетельства сии могли быть лишь выражением личного расположения ко мне.
Но имеются иные обстоятельства, кои бы я желал привести в поддержку своей просьбы.
Так, например, позвольте заметить вашему сиятельству, что в течение 7 лет, то есть после отъезда графа Воронцова, именно мне в основном поручалось вести политическую переписку, коей начальство миссии, с того самого времени постоянно менявшееся, имело честь сноситься с вашим сиятельством*. Осмелюсь даже добавить, не опасаясь быть уличенным во лжи, что из докладов, остановивших на себе особое внимание и заслуживших одобрение вашего сиятельства, редкий был составлен не мною: мне принадлежит полное освещение греческого вопроса*, а также дел сей страны. Г-н Потемкин с присущей ему честностью всегда охотно признавал сей факт и, разумеется, его не откажется подтвердить князь Гагарин, отличающийся не меньшим великодушием и прямотой. Ежели я позволяю себе остановиться на этом обстоятельстве, то единственно потому, что оно доказывает выше всяких похвал благосклонное мнение обо мне сих двух начальников, а также их постоянное доверие ко мне.
А теперь, милостивый государь граф, позвольте объяснить, почему я желал бы получить место г-на Крюденера предпочтительнее всякому иному. Осмелюсь признаться вашему сиятельству, что могу воспользоваться великодушным расположением, коим вы изволили меня удостоить, только при условии получения именно сей милости, к коей я стремлюсь.
Бывают признания, к коим даже суровость обстоятельств не могла бы нас принудить, ежели бы не благородство души того, кто нас выслушивает. Сими соображениями я и руководствуюсь теперь.
Несмотря на то, что в будущем меня ожидает получение независимого состояния, уже в течение многих лет я приведен к печальной необходимости жить службой. Незначительность средств, отнюдь не отвечающая расходам, к коим меня вынуждает мое положение в обществе, против моей воли наложила на меня обязательства, исполнению коих может помочь только время. Такова первая причина, удерживающая меня в Мюнхене. Даже выгодное перемещение по службе, пусть с повышением в чине, непременно принудило бы меня к новым расходам, кои вкупе с прежними столь значительно бы усугубили мое затруднительное положение, что покровительство вашего сиятельства оказалось бы призрачным из-за материальной невозможности для меня им воспользоваться.
Как я уже говорил, милостивый государь граф, служба доставляет мне средства к жизни. Уверяю вас, я бы не стал останавливаться на этом обстоятельстве, ежели бы я был один… но у меня жена и двое детей*. Конечно, никто лучше меня не понимает, что женитьба в столь непрочном, зависимом состоянии, как мое, есть самая непростительная ошибка. Я сознаю это, поскольку уже 7 лет расплачиваюсь за нее*. Но я был бы глубоко несчастлив, ежели бы за мою ошибку расплачивались три совершенно невинных существа.
Впрочем, ежели и существует страна, где бы я льстил себя надеждой приносить некоторую пользу службой, так это решительно та, в коей я ныне нахожусь. Длительное пребывание здесь, благодаря последовательному и серьезному изучению страны, продолжающемуся поныне, как по внутреннему влечению, так и по чувству долга, позволило мне приобрести совершенно особое знание людей и предметов, ее языка, истории, литературы, общественного и политического положения, – в особенности той ее части, где я служу. Все эти причины купно дают мне некоторое право надеяться, что, по крайней мере, здесь я смогу должным образом оправдать милость, о коей прошу… И позвольте добавить в заключение, что ежели бы речь шла единственно о продвижении по службе, я бы не стал так беспокоиться. Но это есть вопрос жизни: и вам, милостивый государь граф, решать его*, это обстоятельство ободряет меня…
Честь имею пребывать с совершенным уважением, милостивый государь граф, вашего сиятельства
нижайший и покорнейший слуга
Ф. Тютчев
Гагарину И. С., 20–21 апреля/2-3 мая 1836*
28. И. С. ГАГАРИНУ 20–21 апреля/2-3 мая 1836 г. Мюнхен
Munich. Ce 2 mai 1836
Mon bien cher ami. J’ose à peine espérer qu’en revoyant mon écriture vous n’éprouviez plutôt une impression pénible qu’agréable. Ma conduite à votre égard est inqualifiable dans toute la vague énergie de ce mot. Et quelle que soit ou quelle qu’ait été votre amitié pour moi, quelle que soit l’aptitude de votre esprit à comprendre les excentricités les plus extravagantes du caractère ou de l’esprit d’autrui, je désespère en vérité de vous expliquer mon silence. Sachez que depuis des mois ce maudit silence me pèse comme un cauchemar, qu’il m’étouffe, qu’il m’étrangle… et bien que pour le dissiper il eût suffi d’un très léger mouvement des doigts… jusqu’à l’heure d’aujourd’hui je ne suis pas parvenu à effectuer ce mouvement sauveur, à rompre ce sortilège.
Je suis un exemple vivant de cette fatalité, si morale et si logique, qui fait de chaque vice sortir le châtiment qui lui est dû. Je suis un apologue, une parabole, destinée à prouver les détestables conséquences de la paresse… Car enfin c’est cette maudite paresse qui est le mot de l’énigme. C’est elle qui, en grossissant de plus en plus mon silence, a fini par m’en accabler comme sous une avalanche. C’est elle qui a dû me donner à vos yeux toutes les apparences de l’indifférence la plus brutale, de la plus stupide insensibilité. Et Dieu sait pourtant, mon ami, qu’il n’en est rien. En écartant les phrases, je ne vous dirai que ceci: depuis l’instant de notre séparation, il ne s’est pas passé un jour que vous ne m’ayez manqué. Croyez, mon cher Gagarine, qu’il y a peu d’amoureux qui pourrait en conscience en dire autant à sa maîtresse.
Toutes vos lettres m’ont fait grand plaisir, toutes ont été lues et relues… A chacune d’entr’elles j’ai fait au moins vingt réponses. Est-ce ma faute si elles ne vous sont pas parvenues, faute d’avoir été écrites. Ah, l’écriture est un terrible mal, c’est comme une seconde chute pour la pauvre intelligence, comme un redoublement de matière… Je sens que si je me laissais aller, je vous écrirais une bien longue, longue lettre, tendante uniquement à vous prouver l’insuffisance, l’inutilité, l’absurdité des lettres… Mon Dieu, comment peut-on écrire? Tenez, voilà une chaise vide auprès de moi, voilà des cigares, voilà du thé… Venez, asseyez-vous et causons. – Ah oui… causons comme nous l’avons si souvent fait, comme je ne le fais plus.
Mon cher Gagarine, vous vous tromperiez beaucoup si vous jugiez par ce commencement de lettre (que je ne suis pas sûr d’achever) de l’état habituel et réel de mon humeur… Et, pour ne parler que du moment présent, les Krüdener, qui nous quittent demain*, vous diront si j’ai lieu de me réjouir beaucoup. Après un hiver passé dans les tiraillements continuels, dont nul que moi n’a eu le secret, un événement aussi imprévu qu’il aurait pu devenir affreux a failli bouleverser mon existence… Je n’ai pas le courage de vous en parler… Mais sachez qu’à peine revenu à moi-même, j’ai pensé à vous et ai compté sur votre sympathie…
Par lettres on ne devrait parler que de généralités, car il n’y a que les généralités qui puissent être comprises à distance… Mais c’est qu’il y a des moments où la vie interrompt tout à coup cette discussion philosophique et vous cherche querelle comme un mauvais bretteur… C’est même là le côté vraiment tragique de la condition humaine. Dans les temps ordinaires la terrible réalité de la vie laisse la pensée se jouer librement autour d’elle, et lorsque celle-ci est pleine de sécurité et de foi dans sa force, tout à coup elle s’éveille et d’un seul coup de patte lui brise les reins… Mais ceci encore n’est qu’une généralité… Revenons à vos lettres…
Ce que vous me dites de vos premières impressions à votre retour en Russie m’a intéressé. Je regrette de n’y avoir pas fait de réponse dans le premier moment, maintenant c’est trop tard. Car que sais-je où vous en êtes maintenant? A coup sûr ce ne sont plus les mêmes nuages au ciel qu’il y a six mois. A l’heure qu’il est vous devez avoir quitté le bord. Vous devez être entré dans le courant… S’il y avait de la convenance à parler des choses qu’on ignore complètement, je vous dirais en gros que le mouvement intellectuel, tel qu’il s’accomplit maintenant en Russie, rappelle à certains égards, et en tenant compte de l’immense diversité de temps et de position, la tentative catholique, essayée par les Jésuites… C’est la même tendance, le même effort de s’approprier la culture moderne moins son principe, moins la liberté de la pensée… et il est plus que probable que le résultat en sera le même… Ne serait-ce que par la simple raison que dans le pouvoir absolu, tel qu’il est constitué chez nous, il entre un élément protestant, ipso facto la tutelle de Mr Ouvaroff et conf
Ce 3 mai
Hier soir, en vous écrivant, je n’ai pas pu prendre sur moi de m’expliquer avec vous sur le triste événement dont j’ai été affligé. Cependant tout bien considéré, j’aime mieux vous dire le fait tel qu’il est, que de vous laisser à la merci des versions ou fausses ou exagérées. Voici ce que c’est.
Ma femme, depuis qu’elle avait sevré son dernier enfant*, paraissait complètement remise. Cependant le médecin attendait non sans inquiétude le premier retour de la période. En effet, le matin même du jour de l’événement, elle s’annonça par des crampes d’une violence extrême. On lui fit prendre un bain qui la soulagea. Vers les 4 heures, comme elle paraissait parfaitement calme, je la quittai, pour aller dîner en ville. Je rentrai plein de sécurité, lorsque j’appris en entrant qu’un malheur venait d’arriver. Je me précipitai dans sa chambre et la trouvai gisante à terre et baignée de son sang… Une heure après mon départ, comme elle me l’a raconté elle-même depuis, elle s’est sentie tout à coup le cerveau comme envahi par le sang, toutes ses idées se brouillèrent, et il ne lui reste qu’un sentiment d’inexprimable angoisse avec l’irrésistible besoin de s’en délivrer à tout prix. Par une fatalité inouïe, sa tante* venait de la quitter et sa sœur* n’était pas dans la chambre lorsque l’accès se déclara… S’étant mise à fouiller dans ses tiroirs, elle découvre tout à coup un petit poignard qui était resté là depuis la masquerade de l’année dernière. La vue de ce fer fixe ses idées, et dans un accès de complète frénésie elle s’en donne plusieurs coups au sein. Aucun heureusement n’était grave. Perdant du sang et toujours en proie à cette angoisse dont elle ne peut se délivrer, elle descend l’escalier, court dans la rue, et là, à 300 pas de la maison, tombe évanouie. Les gens de Hollenstein, qui l’avaient vu sortir et qui la suivirent, la rapportèrent chez elle. Sa vie pendant vingt-quatre h
Tel est le fait dans sa vérité vraie, sa cause est toute physique. C’est un transport au cerveau. Vous qui la connaissez et qui connaissez tout l’ensemble de la position, vous n’en douterez pas un instant. Et j’attends de votre amitié, mon cher Gagarine, que s’il arrivait qu’en votre présence on cherchât à représenter la chose sous un jour plus romanesque peut-être, mais complètement faux, vous démentiez hautement les absurdes versions*. Le roman est devenu si lieu commun, que même sous le rapport de l’intérêt tous les bons esprits doivent préférer un fait physiologique à une aventure romanesque…
Ayant appris que je vous écrivais, elle me charge de mille amitiés pour vous… Dans le paquet, qu’elle vous envoie, le portefeuille est pour vous et le portrait pour son fils Charles*, auquel vous aurez la complaisance de le faire remettre, en l’instruisant prudemment et avec discrétion de l’accident arrivé à sa mère…
Je ne vous parle pas de mes affaires de service par la même raison qui fait que ne lis jamais dans les journaux les articles concernant la Suisse. C’est trop plat et trop ennuyeux. Mr le Vice-Chancelier est pis que le beau-père de Jacob. Au moins celui-là n’a fait travailler son gendre que 7 ans pour obtenir Lia, pour moi la mesure a été doublée*. Ils ont raison après tout. N’ayant jamais pris le service au sérieux, il est juste que le service aussi se moque de moi. En attendant, ma position se fausse de plus en plus… Je ne puis songer à retourner en Russie par la simple et excellente raison que je ne saurai comment faire pour y exister, et d’autre part, je n’ai pas le moindre petit motif raisonnable, pour persévérer dans une carrière qui ne m’offre aucune chance d’avenir. Le malheureux événement qui vient d’avoir lieu pourra, je le crains, contribuer à empirer encore ma position. On s’imaginera peut-être à Pétersbourg que ce serait me rendre un très grand service que de me déplacer à tout prix de Munich et rien n’est plus faux. Je ne demande pas mieux que de le quitter, mais au prix d’un avancement réel, autrement… Brisons là. Il est honteux de tant parler de soi, et surtout parfaitement ennuyeux.
Bien des remerciements pour le volume de poésies* que vous m’avez envoyé. Il y a là de l’inspiration, et ce qui est d’un bon augure pour l’avenir, il y a à côté d’un élément idéal très développé le goût du réel et du sensible, voire même du sensuel… Ce n’est pas un mal… La poésie, pour fleurir, doit avoir ses racines en terre… C’est une chose remarquable que ce torrent de lyrisme qui inonde l’Europe, et cela tient pourtant, en grande partie, à une circonstance très simple, au mécanisme perfectionné des langues et de la versification. Tout homme à un certain âge de la vie est poète lyrique. Il ne s’agit que de lui dénouer la langue.
Vous m’avez demandé de vous envoyer mes paperasses*. Je vous ai pris au mot. J’ai saisi cette occasion pour m’en débarrasser. Faites-en ce que vous voudrez. J’ai en horreur le vieux papier écrit, surtout écrit par moi. Cela sent le rance à soulever le cœur…
Adieu, mon bien cher ami. Et si vous êtes toujours le même, si vous êtes toujours indulgent et compréhensif, amnistiez-moi et écrivez-moi. Je vous promets de vous répondre. Quant à cette lettre-ci, ce n’est rien. Considérez-la comme non avenue. C’est le geste d’un homme qui tousse et se mouche avant de commencer à parler. Rien de plus.
Mes hommages à vos parents*. T. Tutchef
Перевод
Мюнхен. 2 мая 1836
Любезнейший друг. Едва смею надеяться, что, вновь увидав мое писание, вы не испытаете чувства скорее тягостного, нежели приятного. Мое поведение по отношению к вам неслыханно во всей туманной выразительности этого слова. И каким бы ни было, в настоящем или прошедшем, ваше дружеское ко мне расположение, как бы ни умели вы понимать самые невероятные странности в характере и уме ближнего, я поистине отчаиваюсь объяснить вам мое молчание. А надобно вам знать, что долгие месяцы это проклятое молчание гнетет меня как кошмар, что оно меня душит, давит… и хотя для того, чтобы нарушить его, достаточно было бы лишь слегка пошевелить пальцами… до сей минуты мне не удавалось сделать это спасительное усилие, прогнать это наваждение.
Я живое доказательство того правила, столь нравственного и столь логичного, согласно которому всякий порок влечет за собой равное ему наказание. Я аполог, притча, призванная продемонстрировать отвратительные последствия лени… Ибо именно в этой проклятой лени и состоит вся загвоздка. Это она, накапливая и накапливая мое молчание, в конце концов погребла меня под ним, как под лавиной. Это она должна была выставить меня в ваших глазах примером самого грубого безразличия, самой тупой бесчувственности. Однако ж, видит Бог, мой друг, это отнюдь не так. Излишне не распространяясь, скажу вам одно: с момента нашей разлуки дня не проходило, чтобы я не ощущал вашего отсутствия. Поверьте, любезный Гагарин, что редкий любовник может по совести сказать то же своей даме.
Все ваши письма доставляли мне огромное удовольствие, все читались и перечитывались… На каждое у меня было по меньшей мере двадцать ответов. Моя ли вина, если они не дошли до вас из-за того, что не были написаны. Ах, писание – страшное зло, это как второе грехопадение для бедного разума, как удвоение материи… Чувствую, что, дай я себе волю, я написал бы вам длинное-предлинное письмо с единственной целью доказать неудовлетворительность, бесполезность, нелепость писем… Боже мой, да как же можно писать? Взгляните, вот подле меня свободный стул, вот сигары, вот чай… Приходите, усаживайтесь и станем беседовать. – О да… станем беседовать, как мы беседовали столь часто и как я больше не беседую.
Любезный Гагарин, вы очень ошибетесь, если по началу этого письма (которое, не уверен еще, закончу ли) будете судить об обычном и истинном моем настроении… Что касается настоящего момента, Крюденеры, покидающие нас завтра*, доложат вам, есть ли у меня основания для особой радости. После зимы, прошедшей в постоянных треволнениях, тайна которых известна мне одному, непредвиденный случай, грозивший ужасными последствиями, едва не перевернул всего моего существования… У меня духу не хватает вам о нем поведать… Но знайте, что, чуть опомнившись, я сразу подумал о вас с надеждой на ваше сочувствие…
В письмах следовало бы высказывать лишь общие соображения, ибо только они могут быть восприняты на расстоянии… Но выпадают минуты, когда жизнь внезапно прерывает эти философские рассуждения и начинает вас задирать, как скверный бретер… В этом-то и состоит истинная трагичность человеческого бытия. В обычные времена ужасная жизненная реальность дозволяет мысли свободно порхать вокруг нее, но едва та проникнется чувством безопасности и верой в свою силу, эта реальность внезапно оживает и одним ударом своей лапы ломает ей хребет… Но и это тоже всего лишь общее соображение… Вернемся к вашим письмам…
То, что вы говорите о ваших первых впечатлениях по возвращении в Россию, меня заинтересовало. Сожалею, что не ответил вам тотчас же, теперь слишком поздно. Ибо откуда мне знать, каковы они сейчас? За полгода, наверно, много воды утекло. Теперь вы, должно быть, покинули берег. Вы, вероятно, вступили уже в поток… Если уместно судить о том, о чем имеешь самое смутное представление, я бы сказал обобщенно, что умственное движение, происходящее сейчас в России, напоминает в некоторых отношениях, принимая в расчет огромное различие в эпохе и ситуации, католическую кампанию, предпринятую иезуитами… Это та же тенденция, та же попытка присвоить себе современную культуру без ее основы, без свободы мысли… и более чем вероятно, что результат будет тот же… Хотя бы по той простой причине, что самодержавная власть, сложившаяся у нас в России, включает в себя протестантский элемент, ipso facto[7]7
в силу самого этого факта (лат.)
[Закрыть] опека г-на Уварова с братией может быть хорошей или плохой, спасительной или вредной, но в любом случае она преходяща…*
3 мая
Когда я писал вам вчера вечером, мне не хватило решимости объясниться с вами по поводу печального события, которое мне пришлось пережить. Однако по зрелом размышлении я предпочитаю сам изложить все как было, нежели позволить вам питаться слухами, либо извращающими, либо раздувающими происшедшее. Вот что стряслось.
Моя жена казалась совсем оправившейся после того, как она отняла от груди своего последнего ребенка*. Однако доктор не без тревоги ожидал возобновления известного физиологического периода. Действительно, утром того злополучного дня этот период заявил о себе сильнейшими спазмами. Ей сделали ванну, которая ее облегчила. Около 4 часов, поскольку она выглядела совершенно спокойной, я покинул ее, чтобы пообедать в городе. Я вернулся домой в полной уверенности, что все благополучно, и в дверях узнал о случившемся несчастии. Я бросился в ее комнату и нашел ее распростертой на полу и обливающейся кровью… Через час после моего ухода, как она сама мне потом рассказывала, ей в голову вдруг словно бы кинулась кровь, все мысли ее смешались, и у нее осталось только одно ощущение неизъяснимой тоски и непреодолимое желание избавиться от нее любою ценой. По какой-то роковой случайности припадок начался тогда, когда ее тетка* только что ушла, а ее сестры* не было в комнате… Принявшись невесть зачем рыться в своих ящиках, она натыкается вдруг на маленький кинжал, завалявшийся там с прошлогоднего маскарада. Вид этого клинка указывает ей выход, и в приступе совершенного исступления она наносит себе множество ударов в грудь. К счастью, все раны оказались не глубокими. Истекая кровью и терзаясь все той же неотвязной тоской, она спускается с лестницы, выбегает на улицу и там, в 300 шагах от дома, падает без чувств. Люди Голленштейна, видевшие, как она выбежала, последовали за ней и принесли ее домой. В течение суток жизнь ее находилась под угрозой, и лишь после того, как ей отворили кровь и поставили 40 пиявок, удалось привести ее в сознание… Теперь главная опасность миновала, но нервное потрясение еще долго будет давать себя знать.
Такова истинная правда, причина происшедшего чисто физическая. Это прилив к голове. Вы, знакомый с ней и знающий общее положение вещей, ни на минуту не усомнитесь в этом. И наша с вами дружба позволяет мне надеяться, любезный Гагарин, что если кто-нибудь в вашем присутствии вздумает представлять дело в более романическом, может быть, но совершенно ложном освещении, вы во всеуслышание опровергнете нелепые россказни*. Роман уже до того приелся, что даже в смысле занимательности все остряки должны предпочитать физиологическое явление романическому приключению…
Узнав, что я вам пишу, она поручила мне передать вам самый сердечный привет… В свертке, который она вам посылает, находится бумажник, предназначенный для вас, и портрет для ее сына Карла*, окажите любезность, передайте его ему, осторожно и деликатно сообщив о том, что случилось с его матерью…
Не говорю вам про свои служебные дела по той же причине, по какой никогда не читаю в газетах статей про Швейцарию. Это слишком банально и слишком нудно. Г-н вице-канцлер хуже тестя Иакова. Тот, по крайней мере, заставил своего зятя работать только семь лет, прежде чем отдал ему Лию, для меня же срок был удвоен*. В конце концов они правы. Поскольку я никогда не воспринимал службу всерьез, службе тоже не грех посмеяться надо мной. Между тем положение мое становится все более и более ложным… Я не могу мечтать о возвращении в Россию по той простой и восхитительной причине, что мне не на что там будет существовать, с другой стороны, у меня нет ни малейшего разумного повода упорно подвизаться на поприще, которое ничего не обещает мне в будущем. Недавнее злосчастное событие, боюсь, еще поспособствует ухудшению моего положения. В Петербурге, чего доброго, вообразят, что они окажут мне великую услугу, если только переведут меня куда-нибудь из Мюнхена, однако это отнюдь не так. Я с радостью покинул бы этот город, но при условии действительного повышения, иначе… Впрочем, довольно об этом. Стыдно столько говорить о себе, а главное смертельно скучно.