Текст книги "Сад лжи. Книга первая"
Автор книги: Эйлин Гудж
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
– Ну, это его пациентка, – безразлично пожал он плечами.
„А я просто дура. Идиотка и дура", – подумала Рэйчел, изо всех сил стараясь не расплакаться.
Схватив щетку с бетадином, она принялась с таким остервенением тереть руки, что даже содрала кожу на суставах.
Прошла уже неделя, целых семь мучительных дней, а она стоит перед ним как последняя идиотка, ожидая от него, словно подачки, слова, знака, любого проявления обыкновенного человеческого чувства. За неделю он ни разу не соблаговолил обратить на нее ни малейшего внимания. Иногда она замечала, что он смотрит на нее даже с брезгливостью, с какой чистюли смотрят на случайную ниточку на своей одежде, кажущуюся чем-то отвратительным, нарушающим элегантность костюма.
Он что, наказывает ее? Или ему просто на все наплевать? Но и в том и другом случае вымаливать его расположение она не намерена. Пусть убирается ко всем чертям, если не в состоянии понять, чего он себя лишает.
Рэйчел изо всех сил замахала мокрыми руками, чтобы они поскорее высохли, – стекавшая с локтей вода капала на пол. Дэвид к этому времени закончил мытье у соседней раковины, и Рэйчел поспешно отвернулась, чтобы он не заметил слез на ее глазах.
Она быстро прошла впереди него в операционную. Зеленые кафельные стены, нержавейка, льющийся с потолка холодный белый свет. Полотенце, перчатки, и вот уже сестра завязывает на ней тесемки халата.
Рэйчел приветливо кивнула операционной сестре, тоненькой меднокожей девушке по имени Вики Санчес, которая выкладывала стерилизованные инструменты на специальный столик. Скальпели. Зажимы. Иглы. Лигатура.
Рядом с Вики громоздкая фигура седоголового человека. Доктор Петракис. Кажется, он слегка заваливается на одну сторону. Когда он медленно, с преувеличенной осторожностью поворачивается к ней лицом, Рэйчел вздрагивает: на нее смотрят два огненных шара. Живот сразу стягивает от ужаса.
„Господи Иисусе, да он же вдрызг пьян!" – проносится у нее в голове.
Срочно требуется кесарево из-за предлежания плаценты, а он в стельку. И что прикажете делать? На медицинском факультете такому не учат. Но, странное дело, при этом он умудряется держаться на ногах. Должно быть, сказываются годы практики. Губы ее сами собой, однако, начинают шептать слова молитвы.
– Где Хенсон? – рычит Петракис. – Что, нам стоять здесь и ждать, пока женщина окончательно истечет кровью, а этот так называемый анестезиолог будет болтаться где-то?
Из-за спины Рэйчел раздался голос Дэвида – холодный, сдержанный:
– Хенсона не могут найти. Я созвонился с Гилкристом – он должен быть с минуты на минуту. С педиатром я тоже договорился. Думаю, педиатр в данном случае не помешает. А как пациентка?
Петракис слегка отодвинулся от стола, и Рэйчел увидела ее – вздувшийся, как у выброшенной на берег рыбы, живот поднимается над скомканными зелеными хирургическими простынями, подобно горе. Кожа на животе из-за пятен бетадина отвратительного желто-коричневого оттенка. Совсем как объект какого-нибудь языческого ритуала в одном из романов Х. Райдера Хаггарда, невольно подумалось ей.
– Она еще может потерпеть. Только восемь сантиметров. Ребенок какое-то время не будет опускаться. Но что я могу сказать: она потеряла много крови. Поэтому особенно долго тянуть мне не хотелось.
Белое лицо на фоне зеленых простыней. И на этом белом лице два черных горящих глаза. Как черные дырки от сигареты на белой салфетке. Сердце Рэйчел пронзила жалость. Общей анестезии не применишь – иначе пострадает ребенок. Возможно, немного демерола. И все. А как она перепугана, эта молодая женщина! Разве не видно по глазам? Как может этот кретин Петракис говорить о ней, словно речь идет о „фольксвагене", которому необходимо заменить глушитель.
Рэйчел подошла поближе и постаралась взглядом внушить женщине уверенность.
– Не бойтесь, сеньора, – успокоила она роженицу. – Вы и оглянуться не успеете, как ваш ребенок уже появится на свет.
Голос женщины, даже не голос, а тихий шепот, прозвучал так тихо, что Рэйчел пришлось склониться над столом, чтобы разобрать слова:
– Я чувствую, он уже на подходе. Мне надо только начать тужиться.
У Рэйчел зазвенело в ушах от ужаса. Когда плацента находится в подобном положении, потуги – самое худшее, что можно себе представить. От этого сразу же могло начаться кровоизлияние. И в результате погибнет или мать, или ребенок. Или они оба.
Но Петракис сказал, что шейка матки раскрыта на восемь сантиметров. Остается еще два. Как правило, это означает при первых родах, что должно пройти несколько часов. И все же…
Рэйчел взглянула на Петракиса:
– Она говорит, что ей надо тужиться.
На его лице, как ей показалось, появилось озадаченное выражение. Да, он понимает, в какое дерьмовое положение попал. Последние десять недель, проведенных Рэйчел в гинекологическом отделении, убедили ее, что когда роженица говорит, что намерена тужиться, то обычно не шутит.
– Не может быть! Я сам осматривал ее десять минут назад! – рявкнул Петракис.
Дэвид, казалось, тоже не слишком серьезно воспринял слова Рэйчел. Но, слава Богу, как будто не собирался с порога отвергать это.
– Давайте еще раз ее обследуем, – предложил он.
И тут Рэйчел увидела то, что заставило ее сердце сделать в груди двойное сальто. Задрав колени, молодая женщина начала тужиться! Лицо ее сжалось в красный кулак боли. Между ногами показалась головка ребенка. Кружочек блестящей темной кожи – размером с двадцатипятицентовую монету.
– Вот дерьмо! – прорычал Петракис.
На какую-то долю секунды все, казалось, замерло: чаши весов уравновесились, но одна из них должна была вот-вот качнуться. И тут Рэйчел как током ударило. Ничего не происходит! Господи Иисусе. А Петракис стоит с открытым ртом, широко расставив ноги, и вид у него как у алкоголика, которого привезли в больницу с белой горячкой. Перед глазами у него, должно быть, ползают пауки и змеи.
И вдруг все сразу завертелось. Петракис кричит сестрам что-то нечленораздельное. Дэвид бросается вперед, отодвигая его, и тут же его руки, словно два ковша, обхватывают темную сдавленную головку, помогая ей выйти. И вот уже в липком потоке крови и внутриматочной жидкости, на конце блестящей голубоватой пуповины повисает крошечное розовое тельце. Мальчик.
Рэйчел кинулась подхватить его, пока Дэвид ставил зажим на пуповину. Она держала его мокрое перепачканное кровью тельце в своих руках и обтирала, в то время как тонкие, словно спички, ручонки беспомощно болтались в воздухе, а обезьянье личико сморщилось от крика. Все вокруг, казалось, куда-то отошло. Она видела только чудо появления этой новой жизни и чувствовала, как горячим обручем сжалось ее сердце. Это же само совершенство. Есть ли в мире что-нибудь более драгоценное, чем ЭТО.
И мой ребенок тоже. Как я могла даже помыслить о том, чтобы от него избавиться?
Рэйчел как бы очнулась.
Произошло явно что-то ужасное. Мать истекает кровью. Из нее хлещет струя. Облит стол, стерильные инструменты на хирургическом столике. По полу растекается алая лужица.
– Сестра! – слышит Рэйчел громкий крик. – Готовьте кровь. Два пакета первой группы, резус положительный. Срочно!
Дэвид. Его кулак резко вдавливается между ногами молодой женщины – во всю эту кровь. Неожиданно. Страшно. Господи, что же он делает?
Неожиданно она поняла.
Подбежав к столу, она стала изо всех сил давить на рыхлый, словно пудинг, живот, помогая Дэвиду массировать матку. Во что бы то ни стало надо заставить ее сокращаться.
– Эргометрин! – бросает он Вики через плечо. – И ради Бога, сестра, больше крови, или мы ее потеряем. Давление дошло до восьмидесяти. Она почти в шоке.
Рэйчел услышала свой крик:
– Она не сокращается!
– Черт побери! Я ее не отдам.
Зеленые глаза Дэвида над маской сверкнули на нее с такой яростью, что она на минуту как бы ослепла. Сердце ее рванулось к нему в ответном порыве. Руки стали месить живот с новой силой.
– Сокращайся, черт! Сокращайся, – бормотала она.
И вот она что-то почувствовала. Легкая, едва ощутимая рябь. Господи Иисусе, – да, да!
– Ну вот! Ну вот! – задыхаясь, произнесла она. – Умница! Давай, давай…
Маска Рэйчел стала мокрой от пота. И слез. Она вдруг поняла, что плачет.
Кровотечение утихало. И наконец совсем прекратилось. Подняв голову, Дэвид встретился глазами с Рэйчел. В них она увидела торжество. Торжество победителя. И темно-красный след на лбу от врезавшейся хирургической шапочки, как серпик луны на небосводе. Он вытащил кулак; рука была по локоть в крови.
Окровавленными пальцами Дэвид сбросил маску с лица. И широко улыбнулся. Рэйчел показалось, что ее приподняли над полом, а потом отпустили. Комната закружилась у нее перед глазами, живот подпрыгнул туда, где было сердце.
– Ох, твою мать… – и Дэвид крепко прижал ее к себе.
Рэйчел проследила глазами, как Дэвид стащил окровавленные резиновые перчатки и швырнул их в корзину. В голове роилось множество слов, но ни одно из них не способно было передать глубину ее чувств.
„Я только что видела тебя, – хотелось ей сказать. – Видела, как ты сражался. И помню, как ты выглядел, победив. Человек, который может так бороться за жизнь, никогда не захочет ее уничтожить".
– Я просто не могла этому поверить, – произнесла она неуверенным тоном.
– Чему?
– Петракис. Он же стоял – и ничего не делал!
Рэйчел подошла к Дэвиду, чтобы помочь ему развязать тесемки халата с коричневыми пятнами запекшейся крови на груди. Она не видела сейчас его лица и чувствовала только, как бугрятся от напряжения его плечи.
– Он сам подписал себе смертный приговор. Слишком много людей видели. Даже Дональдсон теперь не сможет это проигнорировать.
Рэйчел, однако, не хотелось слышать сейчас ни о Петракисе, ни о Дональдсоне, этом безголовом администраторе.
– Дэвид, – произнесла она еле слышно. – Мне так тебя недоставало.
Он сразу же обернулся. Впервые за все это время он посмотрел не через, а на нее. Посмотрел так, словно она была единственным, что существовало в мире. В его глазах горел яркий свет. Свет облегчения.
– Не здесь, – сказал он, понизив голос и твердо сжимая ее запястье своей рукой. – Тут люди. Можно я угощу тебя чашечкой кофе?
Два этажа в лифте вниз, потом кафетерий, море лиц, запахи кухни. Пока Дэвид стоял в очереди, она заняла места за столиком.
– Я взял тебе сандвич, – улыбнулся он, возвратившись с нагруженным подносом. – Судя по твоему виду, ты целую неделю голодала.
„А знаешь, Дэвид, так оно и было. Говорят, беременных по утрам всегда тошнит. Но меня почему-то тошнило не только утром, но и днем, и вечером".
Подумала она, но ответила совсем другое.
– Да так получалось, – пожала плечами Рэйчел. – Все время крутилась. Дела, сам понимаешь.
– Да, обычное дерьмо. Дорого бы я дал за хороший обед и чтоб одну ночь можно было спокойно поспать.
– Как же здорово ты сейчас поработал.
– Хотел бы я, чтоб Петракис был достаточно трезв, чтобы тоже это увидеть, – произнес Дэвид с горьким смешком.
К черту Петракиса. Ты был великолепен! Никакой паники! Если бы я была на месте той женщины, то благодарила бы Бога… – Рэйчел заставила себя остановиться. Ее бросило в жар, на глазах выступили жгучие слезы. „Нет, черт возьми, ты не заплачешь, – приказала она себе. – Никто тебя жалеть не собирается".
Она потянулась за чаем, который попросила принести вместо кофе, – он же вреден для ребенка. Но Дэвид перехватил ее руку и сжал в своих ладонях. Господи, подумала ока, такая простая вещь, но как же это чудесно, как трогательно. И тут уже сдержать слезы было нельзя.
– Рэйчел. Господи. Мне тоже так тебя не хватало. Просто невероятно, как это мы могли быть такими идиотами, чтобы ссориться. Я чувствую себя последним дерьмом.
„Тогдапочему ты не звонил? Почему избегал меня? Заставлял чувствовать прокаженной, проклятой Богом и людьми?"
Нет, нет. Она должна заглушить в себе этот сердитый голос.
– Я тоже виновата, – ответила она. – Я не должна была сразу обрушивать на тебя этот груз. Вместо этого я взяла и сказала, что хочу сохранить ребенка, когда мы еще ничего не обсудили. Но давай забудем все это. Мы можем начать сначала? Прямо сейчас? Прямо здесь?
„Скажи мне, что любишь меня. Пожалуйста. Что готов по крайней мере выслушать мои доводы и дать мне возможность объяснить, как я предлагаю все уладить".
Дэвид еще крепче сжал ее руку, сделав ей почти больно. Сейчас он улыбался – той же улыбкой победителя, что и в операционной.
– Я знал, что ты все поймешь. Господи, Рэйчел, да мне ничего больше и не надо. У нас снова все будет по-прежнему. Как только мы покончим с этим делом…
– Что ты имеешь в виду, Дэвид?
Он посмотрел на нее так, словно не верил, что она могла задать ему этот вопрос.
– Как что? Аборт.
Рэйчел показалось: она погружается в бездонный колодец. Черная толща воды сомкнулась над ее головой, и ей уже нечем дышать. Вода была холодной. Такой холодной, что ее тело начало постепенно неметь. В мозгу между тем крутилась одна мысль – как она пройдет через то, что он предлагает? То есть через аборт. С одной стороны, правда, это не будет трудно. В конце концов речь идет всего лишь о малюсеньком кусочке ее плоти. Она может сказать себе: „Ну вот, видишь? Ничего ужасного!" А когда в другой раз кто-нибудь попросит у нее кусочек ее души, ей будет совсем нетрудно уступить этой просьбе. Ведь она уже не будет прежней – ее станет меньше. На ту самую частицу, которую она готова сейчас от себя отторгнуть. И так частица за частицей… пока от нее в конце концов ничего не останется. Ничего, о чем стоило бы говорить.
Нет, решила она, не выйдет. Она не уступит. Не может уступить.
Усилием воли Рэйчел пробилась из черной толщи, встала на ноги, резко отодвинув стул. При ярком свете дня она взглянула на Дэвида и увидела его истинное лицо.
– В чем дело? Почему ты так на меня смотришь? – Дэвид нервно рассмеялся.
Она продолжала смотреть на него. Высокий красивый мужчина в желтом пуловере двойной вязки с маленьким крокодильчиком, вышитом на правой стороне груди. На левом запястье свободно болтается серебряный именной браслет. Красивый мужчина? Да, но на лице его выражение, какое бывает у предателя.
– Я просто думала, что могу на тебя полагаться, – заметила она. – Наверное, я ошиблась.
И вот она уже идет, почти бежит к выходу. Натыкаясь на столы, стулья. С глазами, ничего не видящими из-за слез. Она ничего не слышит, кроме страшного шума в голове. И ничего не чувствует, кроме страшной боли в сердце.
5
Дэвид Слоан быстро прошел через вращающиеся зеркальные двери больницы. На улице лил дождь, и косые струи больно хлестали его по лицу. Быстро подняв воротник, он втянул голову в плечи и, проклиная свое невезение, зашагал по направлению к Флэтбуш авеню, где находилась станция подземки.
„Дьявол", – выругался он. Такой дождь, а он без зонта, не догадался надеть плащ и вот теперь промокнет в своем пальто из верблюжьей шерсти. О такси в такую ночь, как эта, да еще в таком районе Бруклина, можно не мечтать. Теперь придется тащиться домой, промокнув до нитки, в переполненном вагоне подземки.
Дэвид ощутил отвратительное подташнивание. В голове вертелось одно. А что, если его удача – стипендии, хорошие отметки, журнальные публикации, членство в студенческих советах и почетное председательство и так шло всегда, включая Принстон, не говоря уже о Колумбии, где он входил в первую десятку своего выпуска, а потом интернатура и вот сейчас добился уже места главного ординатора – потихоньку начинает ему изменять то с одного боку, то с другого и грозит окунуть его в полное дерьмо?
И не то чтобы произошло что-нибудь ужасное. Но уже целую вечность не посещали его столь пугающе мрачные мысли. Надо же, чтоб это случилось именно сейчас, после долгих лет каторжной работы, когда перед ним, казалось, открывается возможность достичь хорошего положения и больших денег! Нет. Он не может допустить, чтобы в такой момент все рухнуло. „Господи, только не сейчас!" – взмолился он.
Дэвид задумался: когда же это началось? Похоже, что на прошлой неделе. Из-за нее, этой еврейской принцессы с Риверсайд-драйв, мисс поцелуй-меня-в-задницу.
Сука!
„Надо же, прошествовала из кафетерия с таким видом, как будто это я во всем виноват. Идиотская баба. Ведь я бы все уладил. Так нет, ей надо бросаться в омут очертя голову. Ребенка, видите ли, хочется!"
А ему-то казалось раньше, что она не такая, как все. Оказывается, нет. Ничем не лучше всех этих студенточек, с которыми он учился и которых трахал, сестер, лаборанток… Разве хоть одна из них думала о нем, когда раздвигала ноги? Да ничего похожего. Единственное, что их всех заботило, так это колечко с бриллиантом на среднем пальце левой руки. До остального им не было дела.
Он думал, Рэйчел поумнее. Башковитая баба, которая к тому же знает, как надо трахаться. Редкое и манящее существо – ледяная принцесса с ногами, которые так и просят, чтоб их поскорее раздвинули. Он сразу же распознал в ней этот контраст, о котором она сама в то время и не подозревала. Да, на женщин у него была настоящая интуиция. Как будто он чуял запах – и в ее случае запах этот рассказал ему все, обнажив весь ее сексуальный опыт, представший перед ним словно на ладони. Юные Ромео в школе, шептавшие ей на ухо пошлые любовные словечки, пока их пальцы неумело возились с крючками на ее бюстгальтере. Приготовишки в Хаверфорде, чей лексикон, отражавший их понимание секса, вполне мог уместиться в одном презервативе. Какой-нибудь дальний родственник, гостивший у ее родителей, ходок по женской части, полагая, что никто не видит, воровски пытался залезть ей под юбку, чтобы ущипнуть за ляжку. Она не была, конечно, девственницей ко времени их знакомства, но почти ничем от нее не отличалась: словом, понятия не имела о том, как употребить то, что имелось у нее между ногами, потому что никто ей этого ни разу не показал. Он почувствовал в ней женщину столь замороженную, что, если знать, как до нее дотронуться, можно вызвать целое наводнение (так растаявший горный ледник изливается весной бурным потоком). Плод, созревший для того, чтобы сорвать его.
Однако было в ней и кое-что еще, чего он не мог бы точно определить. При всей ее невинности, при всей изнеженности, где-то в душе, в самой сердцевине, находился твердый самородок, своего рода необработанный алмаз. С холодной расчетливостью оценив, чего он на самом деле стоит, она внутренне презирала его. Как те девицы с длинными загорелыми ногами, в коротеньких теннисных шортах, попивающие чай со льдом на веранде рядом с кортом где-нибудь в Спринг Лейк, Си Герт или Диле, одном из тех дорогих курортов, где он подрабатывал летом, вертясь как белка в колесе. То были дочки богатых папенек, не жалевших денег на уроки тенниса для своих чад, – они могли себе это позволить, как и трахнуть при случае тренершу, если та оказывалась вдобавок еще и симпатичной. Девицы оценивающе глазели на него, пока он собирал пустые стаканы со следами губной помады на краях, словно от розовых поцелуев, а затем равнодушно проплывали мимо, так что в конце концов он оставался всего лишь пятнышком в зеркальных стеклах их солнечных очков, а они продолжали болтать между собой, словно его вообще не существовало, о своих делах, жалуясь на ресторанную еду, на неклеившуюся игру и отсутствие интересных молодых людей.
Нырнув из-под дождя в подвернувшуюся по дороге захудалую кондитерскую, чтобы купить там свежую газету (он был где-то на полпути к метро), Дэвид почему-то вдруг вспомнил Аманду Беринг. Одну из тех загорелых блондинистых сук, болтавшихся на веранде в Спринг Лейк. После того как он долгое время наблюдал за ней – она беспрестанно, в явном беспокойстве, клала ногу на ногу, стоило только появиться поблизости какому-нибудь симпатичному молодому парню, а на корте гоняла мяч с бешеной энергией, не знающей на что себя израсходовать, – у Дэвида появилась решимость заставить ее обратить на него внимание. И удержать его! Девица явно хочет, чтобы ее кто-то трахнул.
К тому лету, имея за плечами год Принстона, Дэвид научился кое-чему, чего не знал раньше. Например, как надо одеваться, чтобы никто не догадался, что ты всего-навсего бедный поляк из Джерси, старающийся произвести впечатление на богатых. Он взял с собой только выцветшие „ливайсы" – джинсы, которые обтягивали его, словно вторая кожа; пару замызганных спортивных туфель; две простые белые рубашки и кашемировый джемпер, оставленный за ненадобностью одним из богатых парней прошлым летом на таком же курорте, как этот. Так что когда он снимал униформу и появлялся в своей одежде, его вполне можно было принять за одного из отдыхающих.
Аманда, должно быть, именно так и думала… по крайней мере вначале.
Дэвид вспомнил об этом со сладким щемящим чувством, беря сдачу и пробегая глазами первополосные заголовки. В глаза ему бросился один из них: „АСТРОНАВТЫ БЛАГОПОЛУЧНО ПРИЗЕМЛИЛИСЬ ПОСЛЕ ОБЛЕТА ЛУНЫ". Читать дальше ему, однако, не захотелось.
Он вспомнил бельведер с видом на газон за главным зданием. Здесь обычно собиралась по вечерам молодежь: ребята курили и быстро пьянели от полпинты „Джек Дениэлс" и „Сазерн камфорт". Дэвид несколько раз бывал там, и однажды Аманда пригласила его сесть рядом. Когда бутылка по кругу перешла к нему, он только сделал вид, что пьет, – Господи Иисусе, с него было достаточно этой отравы дома, у папаши. И держаться он старался как можно незаметнее. Пусть уж лучше считают его скромнягой, чем перепить и оказаться в их глазах дураком.
А потом кто-то предложил поиграть в „да-нет". И тут вдруг он видит хихикающую пьяную Аманду – извиваясь, она сбрасывает с себя джинсы и блузку и в трусиках и лифчике бежит по мокрому от росы газону к бассейну. Остальные, то ли пьяные, то ли разленившиеся, не тронулись с места. Один только Дэвид бросился за ней, опасаясь, что Аманда, чего доброго, выкинет какую-нибудь глупость – бросится в бассейн и утонет.
Он догнал ее, когда она перебегала полосу тени от огромной шелковицы, освещенной луной, метрах в ста от бассейна. Запыхавшаяся, мокрая от пота, она, хохоча, упала ему на руки.
Он взял ее на мокрой траве, не удивившись тому, что она девственница. Не удивился он, и когда, обвив его ногами и покусывая ему плечо, она сдавленно застонала от удовольствия.
На следующий день он подошел к ней, увидев ее на дорожке, ведущей к теннисным кортам. Ракетка в чехле небрежно переброшена через плечо. Густые светлые волосы завязаны в „конский" хвост. Плиссированная белая теннисная юбочка при ходьбе задирается сзади, обнажая сдвоенные полукружья восхитительной белой попки, – там, где врезаются трусики.
Когда Дэвид провел ладонью по ее гладкой загорелой руке и наклонился, чтобы поцеловать, она оттолкнула его с отвращением.
– Послушай, давай твердо договоримся, – прошипела Аманда, сперва убедившись, что поблизости никого нет. – Что бы ни случилось прошлой ночью, этого не было, ясно? И если ты выдохнешь кому-нибудь хоть слово, я стану орать, что ты меня изнасиловал. Мой отец адвокат и, кроме того, порядочная сволочь. Он сделает так, что тебя отовсюду вышвырнут и, возможно, арестуют. Ты ведь не хочешь таких неприятностей, правда?
Он их, естественно, не хотел. Еще бы, без своего приработка он сразу бы лишился средств, которые будут ему необходимы осенью, – на книги, одежду, модную стрижку. Не говоря уж об угрозе лишиться стипендии, если Аманда решится на скандал. Не для того же он, черт побери, корячился тут перед этими суками, чтобы теперь все полетело кувырком из-за какой-то богатой засранки, которая сперва сама ложится под него, а потом тут же о нем забывает. Да чтоб он из-за такой расстраивался? Никогда в жизни!
Конечно, самым мучительным было сознание того, что эта сука с самого начала поняла, кто он есть на самом деле, и решила, что он ей не пара. Он доставил ей минутное удовольствие, как доставляет удовольствие сидящей на диете красотке съеденная тайком конфета. А теперь его вышвыривали, как скомканный фантик.
Он в последний раз взглянул на Аманду, стремясь запечатлеть этот момент унижения в своей памяти, чтобы уже никогда не забыть. Он и не забывал. Никогда. Даже сейчас, когда, выйдя из кондитерской, бежал под проливным дождем, чтобы успеть пересечь улицу, пока горит зеленый свет. До сих пор у него перед глазами стоит то место на освещенной солнцем дорожке, посыпанной гравием, где она тогда остановилась. Самшитовая живая изгородь, поросшая жимолостью. Ленивое жужжание пчел. Доносящееся издалека монотонное гудение газонокосилки… Он помнил все до мельчайших подробностей. Все, кроме ее лица. Вместо него в памяти сохранилось лишь двойное отражение в ее солнечных очках его самого – малюсенького, ничтожного.
Впрочем, „его самого" уже давно больше не существовало. За месяц до возвращения в Принстон Дэйви Слоновиц из Джерси Сити официально стал Дэвидом Слоаном.
И уж этот-то Дэвид Слоан не был простачком. Кем угодно, только не простачком. Отныне не женщины выбирали его, а он их. И не они, а он был хозяином положения. Так что когда наставало время для окончания очередного романа, то, черт побери, кончал его он.
„И пусть, – думал он сейчас, – эта Рэйчел Розенталь убирается куда подальше!" Подумать только, он чуть-чуть не попался в расставленные ею сети… Черт бы ее побрал, но эта тварь каким-то образом сумела залезть ему в душу. Еще немного – и он стал бы всеобщим посмешищем. До чего в самом деле дошло! Когда он трахался с санитаркой Шарлин, этой негритяночкой с роскошными грудями и на редкость извращенным вкусом – она признавала только анальный секс, – то думал в этот момент о Рэйчел. Тьфу! Никогда раньше с ним такогоне бывало. Неудивительно, что теперь, после их ссоры, у него все плывет перед глазами.
„Провались все в задницу", – выругался Дэвид, когда на последнем перекрестке, прямо перед входом в подземку, на светофоре зажегся красный сигнал. Будь что будет – и он стал пересекать улицу на красный свет, чего никогда раньше себе не позволял. Плевать на автомобильные гудки, скрежет тормозов и визг шин на мокрой мостовой! В два прыжка, преодолев при этом полосу бурлившей вокруг засорившегося стока воды, он очутился на противоположной стороне улицы.
Спешить. Всегда спешить, куда-то лететь. Таков, Дэвид чувствовал это, его удел. Сперва ему надо было успеть удрать от отца. Ясно, что если твой отец алкоголик, то тебе с детства приходится становиться чемпионом по бегу. Чтобы успеть улизнуть от его кулаков, которые могли обрушиться на тебя за любое „преступление" – будь то незавязанный шнурок на кроссовке, включенный на слишком большую громкость телевизор или просто потому, что ты подвернулся ему под руку, когда он не в том расположении духа. Любимая телереклама отца – пиво „Миллер". Время „Миллера" у них в доме регулярно наступало по уик-эндам, после тяжелой недели, – отец работал сварщиком. Ящик пива всегда стоял наготове в холодильнике, а запасной – во встроенном шкафу в коридоре возле входной двери.
После шести или семи бутылок – Дэвид помнит, что научился считать их, как считает оставшиеся ему минуты узник в камере смертников, – папочка переходил от пьяненькой веселости до злобности цепного пса.
– Эй, Дэйви, ты что, сбрендил? Сидишь целый день, нос в книжку уткнул. Для тебя твой старик, значит, нехорош? Так? Сейчас я тебе покажу парочку таких вещей, которые ты в своих дерьмовых книжках навряд ли найдешь…
Так что ему пришлось научиться бегать: перед окончанием школы он стал чемпионом своего штата в беге по пересеченной местности. При этом почти круглый отличник. Около восьмисот баллов по шкале успеваемости. Больше не набрал никто. Право на стипендию в Принстоне. Сперва в колледже он чувствовал себя одиноко, как чужак, но затем обзавелся друзьями. С тех пор Джерси Сити стал для него далеким воспоминанием. И теперь уже не отец ему, а он отцу мысленно говорил: „Сейчас я тебе покажу парочку таких вещей, которые ты в своих дерьмовых книжках навряд ли найдешь".
Скоро, думал Дэвид, он уйдет из этой тухлой больницы. Переедет в Моррис-таун или Монтклер. А может, даже в Шорт Хиллс. Откроет собственную практику. У них там есть деньги, и все, что им надо, – это пара детей и чтоб, конечно же, жена наблюдалась у хорошего гинеколога. Хороший – это, по их понятиям, такой врач, который всегда приятно улыбается, сует леденцы их детям, не раздражается, когда они звонят в любое время дня и ночи насчет изжоги или газов: им-то кажется, что уже начались родовые схватки.
Наконец он станет принадлежать самому себе. Сделается свободным человеком. И тогда уже черта с два удастся какой-нибудь вертихвостке, пусть даже из богатых и понимающих толк в траханье, связать его по рукам и ногам. Может, лет через пять – десять он и созреет для дома с белым глухим забором, но не сейчас.
Спускаясь по ступенькам в подземное чрево Нью-Йорка, Дэвид вдруг подумал о возможности и другого поворота событий. Возможности, от которой его тут же бросило в жар. Что, если она действительно оставит ребенка? Ведь тогда, хочется ему этого или нет, он сталбы отцом! Где-то там будет жить ребенок с чертами его лица, с той же, что и у него, кровью в жилах. Он может хотеть чего-то, чего отец окажется не в состоянии ему дать. И настанет день, когда этот ребенок даже возненавидит его – так же, как он возненавидел своего старика.
Он так разволновался, что даже уронил свой последний жетон, пытаясь опустить его в турникет. Рэйчел представлялась ему теперь таким же страшилищем, каким в свое время был отец. Во рту у Дэвида все, казалось, пересохло, живот сжали судороги.
Да будь она проклята! Какое право имеет эта сука ломать всю его жизнь? Ему вспомнилось, как однажды утром Рэйчел обнаружила у него под кроватью пару черных кружевных трусиков, скорей всего принадлежащих Шарлин. Она ничего тогда не сказала, просто очаровательно улыбнулась и отправилась на кухню готовить завтрак. Когда Дэвид вышел из ванной, ее уже не было. На столе был сервирован его завтрак – высокий бокал с только что выжатым апельсиновым соком, салфетка в кольце и все остальное. На тарелке лежали, прикрывая хрустящую английскую булочку, те самые трусики. Прислоненная к тарелке записка желала ему „приятного аппетита".
Конечно, она могла иногда распускать нюни, как и все остальные. Но в то же время Рэйчел была жесткой и холодной, как столовое серебро. Неужели ей удастся его заарканить, несмотря на его сопротивление? Как удалось папочке! Ведь начиная с тринадцати лет Дэвид неустанно мечтал о том, чтобы сбежать из дому. Он копил деньги, подрабатывая после школы мытьем посуды в закусочной. Но всякий раз, когда он уже готов был упаковать в рюкзак свои пожитки и смыться, что-то его удерживало. У папочки имелось тайное оружие, больше всего пугавшее Дэвида. Старый негодяй нуждался в нем – и он не решался предать его.