Текст книги "Высота"
Автор книги: Евгений Воробьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Терновой, глянув им вслед, сказал:
– Одного поля ягода.
Терновой усадил Гинзбурга в свою машину. Они ехали по мокрому, в голубых лужах, шоссе. Над шоссе стлался легкий парок.
– Вот так все дни, – озабоченно сказал Терновой. – С утра дождь. К вечеру парит. Ночь работаем. А с рассвета опять калоши надевай. Монтажники сутками не уходят с домны, ждут погоды.
– Что же твои рационализаторы предлагают?
– Ты не шути. Есть очень серьезные предложения. Все сходятся на том, что надо укрупнять детали на земле. Есть смелое предложение Токмакова: загодя монтировать на земле «свечи» вместе с «подсвечниками».
– Но это уже сверхукрупнение! Полное отступление от проекта. Потребуется разрешение министерства.
– Это твоя забота – обосновать так, чтобы нас поддержали.
– Я еще не уверен, что удастся обосновать.
– А ты знаешь, не один Токмаков на этом настаивает. Как только начались дожди, об этом заговорили самые опытные монтажники. Шереметьев считает, что, если, мы решимся на такое укрупнение подъемов, сварщики смогут варить во время дождей под навесом.
– А разрезать швы, если подъем не удастся, тоже будет Шереметьев под своим зонтиком?
– Я думаю, Токмаков и Шереметьев не станут говорить зря. Тут из-за этих предложений Нежданов такую шумиху поднял в «Каменогорском рабочем»! У него там и красивых слов хватает насчет того, что коммунизм нужно строить при любой погоде. Надо как можно скорее утвердить новый план монтажа. Смелее рисковать! Сейчас это единственная возможность нагнать календарь.
Гинзбург слушал, опустив веки. Он ответил не торопясь, не повышая голоса:
– Ты представляешь себе, если мы всё укрупним на земле, сварим – а потом ветер? Не всегда же бригадир Пасечник будет спасать положение!
– Пасечник уже не будет спасать положение, – помрачнел Терновой. – Разбился.
– Погиб? – Гинзбург вырвал трубку изо рта.
– Лежит в больнице.
– Ну вот видишь, какая нужна осторожность.
– Об осторожности твердит и Дерябин. Он теперь такое раздул кадило! И Токмакова запугивает. В пору при малейшем ветерочке бросать работу. Не удивлюсь, если узнаю, что и спит он с монтажным поясом. Перестраховка у Дерябина – шестое чувство.
– В данном случае Дерябин прав. На этом этапе строительства мы не имеем права рисковать. Мы можем действовать только при полной уверенности в успехе. А осторожность – вовсе не то слово, которого в нашем деле следует бояться. Погонишься за четырьмя днями, а потеряешь все.
Терновой задвигался на сиденье, выбирая позу поудобнее.
– Пожалуй, ты прав, Григорий Наумович. Тебе прежде легче было рисковать, чем сейчас. Так иногда случается: молод – дерзает, а потом надерзался досыта – положение, имя, звание… Уже труднее пойти на риск. Эдакая появляется сверхосмотрительность! Боязнь потерять репутацию смелого человека.
– Что ты этим хочешь сказать?
– Я хочу этим сказать именно то, что говорю. Иногда смельчак становится трусом, потому что боится потерять репутацию смелого человека.
Гинзбург молча попыхивал трубкой. Лицо его было непроницаемо, и только дымки более стремительно слетали с напряженных губ.
– Не обижайся, Иван Иваныч, но ирония – это самый дешевый способ казаться умнее собеседника.
Терновой, довольный, усмехнулся.
– Кажется, Гегель сказал, что юмор есть высшее проявление человеческого духа. Это положение распространяется и на главных инженеров.
– Ну, знаешь! Когда человек, сойдя с небес на землю, не успел еще докурить трубки, а его уже бьют по голове, затащив к тому же для удобства в свою машину, – тут человеку не до юмора. Полагаю, что при подобных обстоятельствах и парторг потерял бы присутствие высшего духа…
Терновой охотно рассмеялся и подтолкнул Гинзбурга в бок.
– Ну, хватит нам спорить. А то я уже сегодня со всем начальством перессорился.
Машина тряслась по шоссе, обгоняя один за другим автобусы с каменщиками. Брызги из выбоин покрывали грязными пятнами ветровое стекло.
Терновой с недоверием косился на голубые разводы в облачном небе.
2
Проходная выходит прямо на берег пруда. Ею пользуются все, кто живет на правом берегу и ездит на завод через дамбу или переправляется через пруд на катере.
Маша подъехала к проходной на лодке.
Кончилась смена, и народ валил густо, так что калитка подолгу оставалась открытой. До Маши доносились обрывки разговоров, окрики и смех.
Перила проходной отполированы до блеска. Скользкие жерди перетроганы тысячами рук – юношеских, девичьих, стариковских, мозолистых, с узловатыми, плохо гнущимися пальцами, с неотмываемой металлической пылью, въевшейся во все поры кожи, во все заусеницы, морщины и трещинки.
У этой проходной Маша не раз встречала отца, встречала Андрея Карпухина, встречала мать, когда та во время войны работала на блюминге – убирала окалину из-под валков.
Чем дольше ждала Маша, тем у проходной становилось малолюднее.
Смена прошла. Теперь в калитке появлялись только одиночки.
Лодка покачивалась на неспокойной, слегка взъерошенной ветром воде, и на душе у Маши тоже было неспокойно.
Она смотрела на калитку, потемневшую после недавнего дождя.
Лодка стояла так близко, что Маша слышала ржавый скрип каждый раз, когда выходящий открывал калитку и когда пружина тянула распахнутую дверь обратно.
«Неужели Борис не передал записку?»
С тех пор как случилось несчастье с Пасечником, Маша жила в постоянной тревоге. Токмаков ни разу не позвонил, хотя до этого он звонил то по дороге домой, то прямо с домны. Маша расспрашивала о нем Бориса. Она узнала, что Токмаков осунулся, стал резок, не ходит в столовую обедать и ребята из бригады Пасечника носят ему в конторку еду. Рассказывая об этом, Борис жаловался, что Токмаков не переводит его в верхолазы. Борис уже хвастал отцу, что распрощался с лебедкой. «Завтра меня проведут приказом», – к ужасу матери, твердил он весь вечер.
Отец, искоса поглядывая на Машу, наказывал Борису передать Токмакову, что с пятнадцатого августа разрешена охота на водоплавающую дичь и что он зовет его в плавни, куда выезжает в субботу, с ночевой, если не будет дождя. Мать, вздохнув, сунула Борису узелок с пирогом для прораба и все причитала: «Берегись, сынок!» Маша понимала, что Токмаков понравился старикам, но ее это стесняло, и она боялась, что Токмаков стариковское внимание неправильно расценит.
А сегодня, когда она услышала от Бориса, что Токмаков не уходит с домны домой и даже ночует в какой-то трубе, она поспешила взять выходной, навестила в больнице Пасечника и вызвала Токмакова на свидание запиской: «Приходите. Я буду ждать».
Сваи набережной, у которой стояла лодка, отражались в неспокойной воде. Ветер рябил поверхность пруда, ворочал и гнул толстенные сваи, но это было безобидное самоуправство. Оно касалось не самой набережной, а лишь ее шаткого отражения.
Токмаков медленно вышел из калитки, и, опершись о перила проходной, показал вахтеру пропуск.
Усталой походкой он пересек мокрую набережную.
Маша протянула руку. Токмаков спрыгнул в лодку, ее сильно качнуло. Он уселся на корме. Маша оттолкнулась от берега, взялась за весла.
– Извините, заставил ждать. Только что сверху. Совсем по земле не хожу…
– Ну, куда вас везти? – спросила Маша. – Может быть, туда? – Она кивнула в сторону водной станции, где на трамплине, спиной к воде, стоял розовоплечий прыгун.
– Куда хотите, – безразлично ответил Токмаков.
– Может быть, к Кандыбиной балке? Где вы будете строить поселок?
– Можно и туда.
Он сидел сгорбившись и сосредоточенно смотрел, как Маша гребет.
Маша делала гребок за гребком и всматривалась в лицо Токмакова: небрит, воспаленные глаза запали, скулы заострились, волосы спутаны.
– Вы уже с работы?
– Я сегодня взяла выходной.
– Да? Хорошо, – сказал он рассеянно.
– Я недавно из больницы. Проведала Пасечника.
Токмаков так резко вскинул голову и выпрямился, что слегка качнулась лодка. Он с нетерпением глядел Маше в лицо.
– Сегодня Пасечнику лучше. – Токмаков глядел недоверчиво. Вечером после несчастья он ездил в больницу, но в палату его не пустили. Пасечник был в беспамятстве. – Ему намного лучше, – повторила Маша.
Маша рассказала, что всю прошлую ночь Пасечник бредил. Показывал на портрет Пирогова, висящий в коридоре за стеклянной дверью палаты, и кричал: «Прогоните этого человека! Он включает радио и мешает мне спать!» Рано утром Пасечник очнулся. Он отказывался от еды, твердя, что государство не обязано кормить дармоедов. Потом потребовал у няни водки и скандалил, когда водки ему не дали.
– Скандалил? – обрадовался Токмаков. – Это хорошо!
Токмакову трудно было представить себе Пасечника тихим, послушным, покорно лежащим на больничной койке. Поэтому его так обрадовало, когда Пасечник, в оживленном рассказе Маши, вновь предстал таким, каким его все знали.
А Маша подробно рассказывала о больнице, как она вошла в палату и Пасечник ей улыбнулся белыми губами, произнеся вместо приветствия: «Симуляция – залог здоровья»; как он беспокоился, что все еще идут дожди; как он жалел о том, что добрые люди будут без него «свечу» с «подсвечниками» поднимать, а он, мол, валяется, «тяжелоздоровый»; как он подмигнул Маше, и, сославшись на какого-то ученого, заявил, что вообще жить вредно, ибо от этого умирают.
Маша вспомнила: Пасечник просил передать Токмакову, чтобы тот не расстраивался.
Токмаков, услышав это, опустил голову.
Маша прервала свой рассказ на полуслове:
– Вот вы и расстроились, Константин Максимович. А он поправится. Он так бодр, так шутит, возле него дежурит Катя, она ему газеты читает. Я уверена, что он скоро выздоровеет.
– Такие люди, как Пасечник, не перестанут шутить даже перед смертью. А верхолазом ему уже не быть.
– Мало ли интересного дела на земле! Пойдет к нам в лесопитомник садовником. Он сегодня грозился, что поступит на лодочную станцию – встречать и провожать влюбленных…
– Пасечник?! Да он же презирает все земные профессии. Он – верхолаз, поймите, Маша. Войну провоевал в разведке – цел остался. А тут… И все по моей вине.
– При чем тут вы? Вы же приказали прекратить работы? Он же нарушил ваш приказ?
– Я запоздал с другим приказом, Маша. Раньше надо было приказывать.
Токмаков достал из кармана куртки измятый листок и протянул его Маше.
Лодка покачивалась сейчас далеко от берега, почти на середине пруда.
Где-то за крышами правобережного города, за Чапаевским поселком, тлел закат, а с приближением вечера, как всегда, стало видно бессонное зарево над заводом.
Закат на западе отгорел, но на смену ему вставал еще более яркий закат на востоке. Небо на востоке дышало огнем, огонь охватывал облака своим жаром и перекрашивал их в розовый цвет. Два заката соперничали один с другим. Алые отсветы ложились на воду. То было отражение оранжево-рыжих и розовых облаков, а облака отражали зарево цеховых пожаров.
Вечер коснулся уже и неба и воды. На дне лодки сгущались тени.
– И вы колебались? – подняла голову Маша; белый воротничок, охватывающий ее шею, стал розовым; выгоревшая прядка волос, лоб, щеки, руки, держащие листок, тоже порозовели.
Отблески доменного пожара легли румянцем и на небритые щеки Токмакова. Он сидел, поставив локти на колени, подперев подбородок кулаками.
Маша нехотя взялась за весла, не бросая смятого листка.
Лодка медленно, виляя, тронулась с места. Токмаков слегка перегнулся за борт и увидел в воде ее перевернутое отражение, будто там плыла вторая лодка, огненно-пунцовая под водой и тоже без днища, и второй, невидимый гребец лениво греб искривленными веслами в такт с Машей.
– Помните то утро, когда мы столкнулись с вами у гидранта? – спросил Токмаков. – Мне было муторно, какая-то странная пустота в душе. Вытащили из меня этот осколок, пошел домой – тошно, одиноко. Не выдержал, побежал на домну. По дороге к вам пристал, вы меня отчитали. Потом мне досталось от Дымова: поставил меня на одну доску с этим Дерябиным, который всю войну прожил в бомбоубежище. Я со злости полез наверх, а там совершил непростительный поступок – при Пасечнике прошел по такой же узкой балочке, с какой он сорвался после дождя. Потому я и заколебался с этим приказом. А потом его подвиг. Опять у меня строгости не хватило.
– В чем же ваша вина? Вы же не могли одной рукой награждать, другой – наказывать?
– Мог. Обязан был. Струсил. Конечно, струсил. И если меня переведут сейчас в мастера – да что в мастера! – в бригадиры, на место Пасечника… Правильно сделают!.. Били уже меня за ухарство. На фронте. Вздумал собирать на минном поле землянику… – Токмаков запнулся. – Ну, в общем, для одной девушки из медсанбата. Тоже гусар нашелся! Не подумал, какими глазами смотрят на меня солдаты. Вот и всыпала мне парткомиссия. До сих пор выговор таскаю.
– Я не узнаю вас сегодня, Константин Максимович, даже не верится, что вы сразу так сдали. Опустили руки. Вы ли командовали ротой на фронте?
– Батальоном…
– Тем более. – Маша бросила весла, и лодку закачало. – Для меня в те годы все вы казались самыми сильными людьми на свете. Когда погиб Андрей, я так страдала и так завидовала мальчишкам! Почему я тоже не могу вступить добровольцем в Уральский танковый корпус? Я сама принесла Карпухиным письмо от танкистов про Андрея! Служба показалась мне такой маленькой! Захотелось мужского дела. Пошла на завод, в шоферы. Бетоновоз… А тут такие морозы ударили! Руки примерзали к рулю, к рычагам. Возила бетон на домну – тогда шестую печь строили. Хотелось работать так, чтобы… Каждый человек оттуда, с фронта, с ленточками ранений, с медалью, был для меня воплощением мужества… Когда мне потом, впервые в жизни, по-девичьи стало трудно… Я верю, вам можно сказать… Это было уже после войны. Шла демобилизация. Возвратились чужие мужья, чужие женихи. И такая тоска меня взяла… От всех подруг отбилась. Поверите? В кино перестала ходить… Кто я была Андрею? – Маша задумалась так, словно сейчас вот, впервые, задала себе этот вопрос. – Тетка Василиса считала меня невестой. Я вдруг попала во вдовы, хотя не была ничьей женой… Потом подумала: а веселье, танцы, гулянья – разве все это в обиду памяти Андрея? Может, мне так удобнее и легче рассуждать. Я стала пропадать на танцах, сразу завелось много знакомых… Но лучше бы у меня одним знакомым было меньше… – Маша покраснела, словно отблески далекого зарева приобрели внезапно новую силу. – Я стараюсь об этом не вспоминать… Я глупо увлеклась, нелепо, как это случается у девчонок в двадцать лет. Я скоро поняла, что все это – не настоящее. Я избегала смотреть в зеркало… Ненавидела себя за то, что похорошела… Отдала подруге свое единственное праздничное платье. Я стеснялась, брезговала носить то платье… Я бежала от людей, чуралась обще-ства… Я вымаливала прощения у Андрея… Кто знает, может, он и простил бы меня, если бы был жив. Но ведь если бы Андрея не убили, наверно, и не пришлось бы перед ним виниться… Вы поверите? Мне стало тошно жить, жалко себя, пустота вокруг… К счастью, все это быстро прошло. И знаете, кто мне помог? Вы мне помогли, фронтовики! Я думала о людях, которые сохраняли присутствие духа в самые трудные минуты жизни. Что значила моя маленькая катастрофа, когда люди пережили в годы войны такое? Сейчас Борис повторяет каждое ваше слово. Он тянется за вами, подра-жает. И походка у него теперь чуть вразвалочку, наподобие вашей. А как он кепку надевает, как вверх смотрит, как сплевывает, как рукава рубашки стал закатывать – ну все-все! А вы хотите Бориса бросить. Хотите: бросить людей, которые в вас верят, у вас учатся, для: которых вы не только прораб. Вы для них – фронтовик, командир. А вы спешите разжаловать себя в рядовые.
Токмаков не спускал с Маши глаз.
– Я чувствую себя перед вами штрафником.
– Так исправляйтесь! В прошлый раз вы только и твердили: проект, «свечи», Дерябин…
– Но вам же это надоело?
– По-моему, это вам надоело. Вы сегодня ни слова не сказали о своих делах. Взгляните на себя – заросший, рычите на людей, спите в какой-то трубе. Со мной сегодня не поздоровались. Отцу моему – не ответили, А он вас на охоту звал. Еще удивительно, что вы отозвались на мою записку.
– Не ругайте меня. Я вам первой…
– И не рассказывайте больше никому. А это бросим!
Маша скомкала листок, швырнула его за борт, схватилась за весла и неловко зашлепала ими по воде, так что брызги ударили Токмакову в лицо.
Токмаков отряхнулся, с веселым изумлением глядя на Машу.
– А у вас характерец! Человек месяц мучился, носил этот приказ в кармане, а вы раз – и выкинули!
– Жалеете? Я могу вернуться. – Маша начала разворачивать лодку.
– Не стоит, не стоит. – Токмаков встал и сделал шаг, протягивая вперед руки. – Дайте-ка мне весла. А то я сижу тут дураком, болтаю.
Он отобрал у нее весла, помог перейти на корму, снял с себя и протянул ей куртку.
Маша с удовольствием вдела руки в рукава; куртка еще хранила тепло его тела.
Токмаков начал яростно грести, словно хотел кого-то обогнать.
За кормой розовела взбаламученная веслами вода.
На северном отвале вылили шлак из ковшей, и это далекое огненное озерцо причудливо перекрасило и воду, и небо, и дымы, и облака.
– В детстве я думала, что там ночует солнце. – Маша кивнула в ту сторону, где догорало быстротечное зарево.
Облака, гонимые ветром, смешивались с розовыми заводскими дымами. Месяц, ранний, багровый, просвечивал сквозь набегающие на него рваные облачка, и, как всегда, казалось, что облачка в этом светлом круге – тонкие-тонкие.
Токмаков запел низким голосом:
Окрасился месяц багрянцем,
И волны плескались у скал,
Поедем, красотка, кататься,
Давно я тебя поджидал.
– Вот он, кстати! – сказал Токмаков, показывая подбородком на багровый месяц. – И вода плещется.
– Не вы меня, а я вас поджидала. И притом – довольно долго.
Он взглянул на Машу, голос его зазвучал увереннее, звонче:
Ты правишь в открытое море,
Но с бурей не справиться нам,
В такую шальную погоду
Нельзя доверяться волнам!..
– Нельзя доверяться волнам, а также девушкам, которые грести не умеют, а умеют только окатывать с головы до ног холодной водой. А мне и так холодные души надоели.
– Я вам однажды уже сказала: с вами невозможно ни о чем серьезно разговаривать.
– А вы меня вызвали для серьезного разговора?
– Неужели же только для того, чтобы покатать вас на лодке?
– Знал бы, что вместо отдыха меня ждет головомойка, – остался бы в своей трубе…
– Так я вам и поверила!
Он взглянул на Машу и неожиданно сказал:
– Знаете, чем дольше я вас не вижу, тем больше вы хорошеете.
– Что же, по-вашему, лучше? Видеться чаще с такой, как я есть, или вздыхать по мне заочно?
Маша и Токмаков помолчали, но этого счастливого, легкого молчания им хватило ненадолго.
Маша рассказывала о Борисе, о лесопитомнике, о какой-то стелющейся яблоне. Токмаков редко перебивал ее, он только сказал, что Борис и по земле ходит, не снимая монтажного пояса, носит теперь пояс, как портупею, с перекрещенными на спине стальными цепями, гордится, когда надевает новые брезентовые рукавицы с вшитыми кожаными ладонями.
И они посмеялись над Борисом, повздыхали.
– Сколько остается дней до пуска? – внезапно спросила Маша.
– Сорок шесть. Мало.
– Мало? – Голос Маши дрогнул. – На днях вы считали, что очень много!
– Мало для той работы, которую осталось сделать, – смутился Токмаков и поспешно объяснил: – Я ведь не случайно ночую на домне. Эти дожди нас очень подвели. Приходится многое наверстывать. Вы знаете, Машенька, как трудно найти замену Пасечнику?
– Знаю.
– Все сейчас так стараются. И ваш Борис. И Вадим – его из кандидатов в члены партии перевели. Настоящий рабочий! Люблю парней, которые гордятся принадлежностью к рабочему классу. Хорошее воспитание у Вадима.
– Карпухинское. Отец утверждает, что Берестовы да Карпухины построили Каменогорск. Бедная Василиса! Мама ее жалеет. Захар Захарыч к ней только в гости наезжает. Вечная она вдова.
– Такая уж судьба у жен строителей. – Токмаков с хитрецой заглянул Маше в глаза. – И вам, Машенька, не советую выходить замуж за бродягу.
– Конечно! Если уж выйду замуж – только за оседлого человека…
– С нормированным рабочим днем. Чтобы домой вовремя приходил.
– Во всяком случае, чтобы брился вовремя. И не валялся в какой-то трубе. Вы сегодня опять в трубе ночуете?
– Нет, ночью буду работать.
– Вернетесь на домну?
– Мне уже давно пора.
– Мы доедем до проходной на лодке. Хорошо?
– А как же вы обратно? Одна? Не спорьте, Я подвезу вас поближе к дому.
Токмаков повернул к правому берегу.
Там уже зажгли фонарь на шесте. На дамбе тоже зажглись лампы, их отражения буравили неспокойную воду.
Токмаков причалил к лодочной станции у самой дамбы, спрыгнул на мостки и подал руку Маше. Она сняла с себя куртку, но Токмаков не торопился ее надевать.
– Простынете, Машенька…
– Мне близко. Добегу. А вам ночь работать. Вдруг опять дождь?
– Не накликайте, Машенька.
Токмаков зашагал по дамбе на левый берег. Прежде чем пройти на завод, он постоял на набережной. Далеко на правом берегу, там, где он оставил Машу, мигал фонарь на шесте лодочной станции. Слева горели огни города. За городом, в седловине между двумя холмами, в зеленой Кандыбиной балке, Токмаков будет строить поселок. Оттуда рукой подать до лесопитомника, где работает Маша, особенно если идти напрямик по крутой тропе, не огибая горы. А на катере можно быстро добраться и до ее дома. Как все-таки хочется стать постоянным жителем этого города!
Сегодня он почувствовал, что Маша ему очень нужна. Если бы он не был влюблен в нее раньше, он полюбил бы ее сегодня.