Текст книги "Час двуликого"
Автор книги: Евгений Чебалин
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)
Аврамов поднялся к Софье, умащиваясь, лег на бок, ощущая ребрами ледяную, стылую твердь гранита. Рывком надвинул фуражку на глаза. Софья затаилась рядом, ждала.
– Все, – глухо сказал Аврамов, – прошляпили мы его, Сонюшка, и не будет мне прощения от самого себя. Знаешь, что его сиятельство надумал? Бросает камень с веревкой в щель. Веревку заклинит, князь упорхнет на нижний карниз и сделает нам ручкой по темноте.
– Подожди, Гриша... он мелькнет в полете над ущельем. Там я его и сниму.
– А зачем он мне снятый? – жестко выцедил Аврамов. – Внизу, на дне, мы будем иметь от него бренные останки вместо пароля и прочих данных.
– Что это вы сегодня такой нервный, Григорий Василич? – холодно удивилась Софья. – Вы посмотрите на себя: такой представительный, породистый мужчина и так некрасиво нервничает. Поразительное несоответствие.
– Ну спасибо, Софья Ивановна, костерит свое начальство прямо в глаза и хоть бы хны. Может, подскажешь, что? Выход ведь должен быть!
– Есть выход, – сказала Рутова. – Ты «качели» помнишь?
– Ну? – подобрался Аврамов. – Ну, ну, Сонюшка, дальше что?
– Князю достанется. Я перебью веревку, когда он будет над карнизом. До карниза падать метра три, я прикинула. Его сиятельство упадет и скорее всего отключится, если нам повезет. И мы успеем спуститься к нему.
– Ах ты моя умница! – изумился Аврамов. – Только как же отсюда по веревке бить? Пуля-то по касательной уйдет. Неладно выходит.
– Значит, нужно спуститься, – гнула свое Софья.
Внизу снова стукнул камень и повисла тишина.
– Попал в щель! – выдохнула Рутова. – Снимай ремень!
Аврамов одним махом расстегнул и снял свой. Они связали ремни. Софья намотала два витка на ладонь, сползла с уступа, Аврамов, упираясь ногами в корни сосны, приготовился. Его дернуло, потянуло вниз, ремень врезался в руку, зажал ее намертво широким жгутом. Он уперся плечом в ствол сосенки, напрягся и застыл. Ремень тисками сплющивал ладонь, выворачивал плечо. Аврамов сцепил зубы, терпел. Так он ждал, казалось, целую вечность. Наконец внизу треснул выстрел. Аврамов судорожно передохнул: неужели все кончилось?
– Есть! – крикнула снизу Софья. – Поднимай!
Он напрягся – и почувствовал, что силы на исходе. Прихватил ремень левой рукой и, постанывая от дикой, растущей рези в плече, потянул ремень вверх. Когда пришел в себя, увидел перед собой испуганные глаза Софьи. Она шершавыми, холодными ладошками растирала ему щеки.
Они спустились к Челокаеву в обход, сползли сначала по щебнистому, осыпающемуся склону, затем обогнули ребро скалы по узкому карнизу. Его пронизывал ветер, разбойно посвистывал в трещинах. Дальше карниз расширялся. На нем, неловко подогнув руку с обрывком веревки, лежал Челокаев. Из рваной царапины на бедре сочилась кровь. Рутова перевязала ее. Челокаев застонал, к нему возвращалось сознание, он открыл глаза. По тому, как вспыхнула в них, плеснула на Аврамова ненависть, он понял, что князь ожил.
– С приземлением, ваше сиятельство, – сказал Аврамов. – Уж извиняйте нас, что так неловко, вышло, удивительно резвый вы оказались мужчина. Не перебей мы веревку – и свидеться не пришлось бы. А теперь к делу. Во сколько встречаете? Где? Пароль?
Челокаев смотрел на Аврамова. Исчезала, таяла в его глазах ненависть. Отодвинулось и стало бесконечно далеким все, что составляло суть его жизни: княгиня Софико и разгромленная усадьба, беспощадный, не знающий убыли зов мести, сложный, засевший в памяти клубок из паролей, явок, фамилий нужных людей по обеим сторонам хребта. Все это вдруг отпустило князя, оставило его наедине с бугристой, исчерканной трещинами скалой, что вздымалась от его плеча и уходила в бездонную, темную пропасть неба, на которой проклюнулись первые звезды. Единственно, что мешало раствориться в накатывающемся забытье, – чужое властное и нетерпеливое лицо. Оно маячило над ним, отвлекало от приготовлений к последнему, грозному, что надвигалось на князя, требуя от него напряжения последних сил.
Челокаев вгляделся в это лицо. Что-то похожее на любопытство пробудилось в князе, ему не приходилось еще вглядываться в лицо хама с такого расстояния, он смотрел в эти лица всегда издалека, в живые и мертвые – только издалека.
– Как вас зовут? – спросил он Аврамова, слабо, но четко выговаривая слова.
– Аврамов моя фамилия.
– Скажите, Аврамов, – продолжал князь, бесконечно далекий уже от своего бренного, пронизанного болью, изломанного падением тела, – вы знаете, чем отличается Рубенс от Тициана?
– Нет, ваше сиятельство, как-то не приходилось этим заниматься.
– Быть может, вы выводили сорта растений? Изобретали велосипед? Проектировали храмы?
– И этому не научен, князь.
– Тогда как же вы... – князь хотел и не смог приподняться на локте, вонзил исступленный, страшный взгляд в Аврамова, – как же вы берете на себя смелость управлять людьми, которые постигли все это? Как же вы все, едва переступив грань, которая отделяет животное от человека, как вы собираетесь управлять нами? Как же вы намерены руководить творцами, создающими храмы, симфонии, Сикстинскую мадонну? Вы же ничего не умеете, кроме как нажимать на курок и орать дурацкие, бессмысленные в ваших устах лозунги!
– А когда мне было учиться, князь? – удивился Аврамов. – С малолетства коров пас, потом в окопах вшей кормил, а теперь за вами гоняюсь, козлом по горам скачу. Вот с челокаевыми управимся, а потом и за премудрости возьмемся, доберемся до симфоний. Я не успею – мой сын изучит, будьте спокойны. Теперь о деле, князь. Время нас поджимает. Во сколько встреча? Где? Пароль?
– Поди... поди, дурак, – устало, с передышкой сказал Челокаев, чувствуя, как все больше немеют губы и меркнут, размазываются в ужасающей пустоте звезды, – дай хоть умереть спокойно.
– Что же это вы лаетесь, ваше сиятельство? – укоризненно сказал Аврамов. – Мы с вами по-людски, перевязочку сделали. Вы бы с нами не церемонились.
– Молчание бессмысленно, князь, – звенящим голосом сказала Рутова. – Вы не скажете, ваши спутники поделятся.
– Он прав, – внезапно оживился Челокаев, – ты прав, Аврамов, – попадись ты мне в руки вместе со своей стервой, я бы с вами не церемонился, без перевязок обошелся бы.
Он внезапно рванулся, крикнул пронзительно, тонко и сорвался с карниза. Далеко внизу слабо шумела река. Рутова, прижавшись к стене, дрожала, уставившись в плотную темень пропасти.
...Ушахов запалил костер. В небе одна за другой зажигались крупные звезды, а Аврамовых все не было. Сулаквелидзе уже не пел. Он дразнил Ушахова.
– Чечен... эй, чечен! Есть хочу. Сходи в избу, принеси сало. Мы недавно чушку резали у одного активиста. Сначала его, потом чушку. Сало отменное вышло. Ах, яишницу теперь бы изжарить. Ты слышал когда-нибудь, как шипит на сковородке свиное сало?
Сулаквелидзе поерзал, устраиваясь поудобнее. Перекатился на живот, освобождая от нагрузки нестерпимо ноющие связанные руки. Он весь передергивался от бессильной неуемной ярости.
– Чего молчишь, чечен? Ты еще не понял, что князь их ухлопал?
– Скажи, грузин, – медленно повернулся к нему Шамиль, – когда мать тебя родила, первый раз грудь дала, разве думала она, что ее сын будет когда-нибудь у костра, как связанный баран, лежать? Нет, не так она про тебя думала. И моя мать не знает, что я тебя сейчас сторожу, а потом в расход пущу. Не такой жизни хотели они для нас.
– А зачем меня в расход пускать? – вкрадчиво спросил Сулаквелидзе.
– А ты подумай. Ты, грузин, гордый, говорить со мной про того, кто из Тифлиса идет, не захочешь. Так я рассуждаю?
– Правильно рассуждаешь, молодец, – похвалил Сулаквелидзе.
– Ну вот. Оставлять тебя одного я не имею права, вдруг удерешь. А нам к своим наверх топать надо. Видать, у них неувязка с князем получилась. А куда тебя девать? Одно остается – в расход, – задумчиво подытожил Шамиль.
В темноте зашуршали, осыпаясь, камни на склоне, раздались торопливые шаги. К костру подошел Аврамов. Позади, чуть поотстав, показалась Рутова.
– Где место встречи? Пароль?
Сулаквелидзе позвал:
– Подойди ближе. – И, глядя в бешеные, мерцающие глаза Аврамова, сказал: – Наклонись, генацвале, дай плюну. Ты такой раскаленный – плевок зашипит! – И мстительно захохотал, разевая черный провал рта.
– Ты смотри, какой нам веселый грузин попался! – тихо изумился Аврамов. – А ты? Ты тоже шутки с нами будешь шутить? – обратился он к Шалве. – Пароль, место встречи?! Будешь говорить? Ну дело твое. Нам с тобой недосуг, господин хороший.
И, глядя прямо в глаза охваченного ужасом Шалвы, сказал:
– В расход!
Нагнулся, разрезал веревку на его ногах.
– Встать! – Вынул наган.
– Я не знаю! Я ничего не знаю! – крикнул Шалва. – Знал все князь! Мы четверо должны в полночь встретить кого-то на перевале! Остальное мне неизвестно, клянусь вам!
– Что еще? – Аврамов поигрывал наганом. – Вспоминай, ваше благородие. Сам понимаешь, нам тебя, бесполезного, с собой тащить накладно будет. Так что поднатужься, принеси пользу.
– Перед уходом сюда мне показалось, что князь что-то зашил...
– Замолчи! – крикнул Сулаквелидзе.
– Говори! – приказал Аврамов.
– ...Показалось, что князь что-то зашил в бешмет.
– Показалось или зашил?
– Он взял иголку с ниткой, потом вышел.
Аврамов кинулся в темень, Шамиль вскочил, побежал за ним.
Они нашли в бешмете Челокаева картонный треугольник с зубчатой гранью. Вернулись к костру. Аврамов сказал Шалве:
– Идем. Ты будешь четвертым. Предъявишь эту штуку сам. Если есть пароль, кроме этого, и ты мне не сказал, – первая пуля твоя, ваше благородие.
. . . . . . . . .
На перевале мела поземка. Невидимая в ночи снежная крупа нещадно секла лица. Зябко, угрюмо маялись четыре фигуры среди каменного черного хаоса. Самого молодого оставили внизу сторожить связанного Сулаквелидзе и присматривать за стадом, которое нужно было вернуть хозяину.
Шалву давно неудержимо трясло.
– Что, цыганская дрожь пробирает, ваше благородие? – осведомился Аврамов. – Потерпи, работа у нас такая.
Осекся, прислушался. Сквозь посвист поземки слабо донеслись шаги. Трое появились из темноты внезапно, бесплотными духами, остановились поодаль. Аврамов вгляделся до рези в глазах. Гости сгрудились в пяти шагах – молчаливые, неразличимые в ночи, едва улавливалось движение в той стороне. Аврамов подтолкнул Шалву, выцедил в самое ухо:
– С богом, ваше благородие. Под тремя дулами вы, не советую забывать. И по-русски, по-русски все, господин хороший, чтобы мы в курсе были.
Шалва сделал шаг, другой, чувствуя затылком, спиной нацеленные стволы, сказал:
– Гамарджоба...
– Где князь? – отрывисто спросили из темноты.
– Внизу, ждет в избушке. Днем шатались там двое подозрительных, князь решил на всякий случай сам проследить, нас послал наверх.
«Молодец, жить хочешь», – похвалил про себя Аврамов. Шалва достал из кармана треугольник с зубчатой гранью, протянул прибывшим. Гости сгрудились. Вынули вторую половину треугольника, приложили к поданной Шалвой. Зубцы вошли друг в друга, слились плотно, без зазора.
– Слава богу! – выдохнул один из прибывших. – Гамарджоба, дорогой! – Обнялись.
Спускались в желтоватой полутьме. Тучи на миг выпускали луну, снова заглатывали ее холодной утробой, неслись плотной завесой вдоль хребта, цепляясь за острозубые пики.
Гостя вели Шамиль и Софья, молчаливо и плотно зажав с боков. Неловкий, худой, он то и дело оступался, сдавленно мычал, истерзанный дорогой.
«Не ходок, – молчаливо определил Аврамов с первых шагов, – намытаримся при спуске». Сам он опекал Шалву. Чувствовал – испереживался грузин за трусость свою, не наделал бы беды.
Ночная тропа ныряла под скалы, выкручивала камнями ступни, жутко щерилась невидимыми трещинами. Гость сунулся было с вопросами к Шамилю, Софье. Натолкнулся на молчание. Что-то спросил по-грузински Шалву. Тот ощутил ствол аврамовского нагана под ребрами, буркнул что-то односложное, поскольку не спуск пошел – сплошная мука.
Не уследил Аврамов беды. Выбрал все-таки момент его подопечный: надеясь на пологий склон, прыгнул в сторону и канул под откос, во тьму. За ним шлейфом – надорванный вскрик и грохот камней. И опять над тропой только злой вьюжный посвист, будто не оборвалась только что жалкая ниточка человеческой жизни.
– Что?.. Куда он? Зачем?! – сорвался голос у гостя.
Ночь, поземка и трое чужих были рядом, дышал холодом, смертью невидимый провал у самых ног.
– А затем! – не выдержала, крикнула Рутова. – Затем, что ты у чекистов, дорогой гость! Дорогой, дальше некуда! Три жизни пришлось за тебя отдать: одну нашу да в придачу две дворянских! Стоишь ли столько?!
– Побереги голосок, Соня... Ну... ну... будет, – прижал Аврамов к себе Софью.
Трепетал под руками его измученный родной человек. «Все! – жестко решил он. – С нее хватит, эдак и потерять можно мою единственную. Будет при части – и больше никаких операций. Никаких!»
– Пошел! – подтолкнул гостя Шамиль. Сбросил с себя полушубок, накинул на грузина. – Не простудитесь, господин инспектор, холодно в Чечне, Грузия кончилась.
17
Гваридзе вели по длинным коридорам ЧК. Все пережитое казалось ему теперь длинным, нескончаемым сном: переход через горы в пронизывающей холодом темноте, прыжок в пропасть одного из встречающих. И вот теперь этот тусклый, бесконечный коридор и грохот сапог конвоира за спиной. За что это ему, члену ЦК, который единственный без компромиссов и шатаний проводил в комитете линию своей партии?
В последнее время он стал замечать на себе странные взгляды: так смотрят на безнадежно больного. Он упорно не признавал новой тактики, насаждаемой зарубежным центром: глухая возня и заигрывание с Антантой. На всех собраниях комитета он выступал против «закордонников». Скоро им стали тяготиться. Между Гваридзе и многими членами комитета возникла глухая стена неприязни. Поэтому он даже обрадовался этому поручению – выехать в Чечню и проверить там состояние дел. Он любил и умел делать ревизии. Дать подробный отчет комитету и грузинской колонии в Константинополе о положении дел в Чечне – это настроило на хороший лад. Хотелось проветриться и отдохнуть, вынырнуть из душной атмосферы склок и грызни, окутавшей комитет.
Его заверили в полнейшей безопасности поездки: встречать на границе Чечни будет сам Челокаев, национальный герой. Он перепроводит его в штаб Митцинского, где и надлежит провести инспекцию.
И вот теперь – полутемный нескончаемый коридор. Страшно. Не проходит мелкая, непрерывная дрожь, начавшаяся еще там, в горах, после прыжка в пропасть сопровождающего.
Гваридзе ввели в кабинет Быкова. Шел второй час ночи. Быков кивнул конвоирам – идите. Сказал Гваридзе:
– Садитесь.
– Благодарю. – Гваридзе рухнул на стул.
– Будете говорить? Или сыграете невинную жертву?
– Ни то, ни другое. Я требую на сегодня оставить меня в покое и отвести в камеру.
– Требуете, значит. Требовать что-то в подобной ситуации... вы не усматриваете тут несоответствия?
– Отведите меня в камеру. Я ничего не скажу.
– Ай-яй-яй. – Быков тяжело поднялся. Ломило виски, щипало в глазах, будто запорошенных песком. – Ваши хозяева даже не потрудились снабдить вас версией в случае провала. Иначе вы ее уже бы выложили. Согласитесь, халатное отношение к своим сотрудникам. Впрочем, из нашей дальнейшей беседы вам многое станет ясным, в том числе и ваш провал. Хотите, я предскажу ваше дальнейшее поведение? Ничего путного вы за ночь не придумаете, вы устали, подавлены страхом. Мы без труда опровергнем вас. Вы станете вымучивать другую версию, третью, начнете путаться в нагромождении нелепиц. А поскольку лгать вы не привыкли...
– Отведите меня в камеру! В камеру! Отведите немедленно! – С Гваридзе начиналась истерика.
– Уведите его, – сказал Быков. – Учтите, время работает не на вас.
Он дал задание начальнику секретно-оперативного отдела сфотографировать гостя, отправить снимки в Тифлисскую ЧК с просьбой сообщить, кого из членов париткомитета заслали в Чечню, что о нем известно, где семья, попытаться отыскать ее.
...Гваридзе завели в камеру, тускло освещенную лампочкой. Нары. Стол. Привинченный к полу стул. Гваридзе без сил опустился на нары. Кошмарный сон продолжался.
18
С некоторых пор стал Федякин чувствовать, что надвигается предел жизни. Жить стало незачем. Отболели и отмерли одна за другой цели, к которым тянулся раньше: повышение в чине до войны, затем звериный инстинкт – выжить, потом, после освобождения, последняя цель – отмякнуть душой, пригреть измордованных судьбой мать и нянюшку Феню.
И вот теперь все осталось за чертой, которую он переступил, предав смерти чекиста и пойдя в услужение к Митцинскому.
Случалось в последнее время, начинал терзаться за ту слабость, что не позволила в лесном овраге наложить на себя руки.
Тускло и ровно чадила теперь опостылевшая жизнь. Поднимался Федякин по утрам с постели и толкал дверь мазанки своей не в радость – в муку. Висли прожитые дни камнями на шее, один тяжелее другого. Через силу делал свое штабное дело, бродило оно по жилам жгучей отравой – бесцельное, чужое.
При дворе Митцинского держала лишь совесть. Приполз к шейху шелудивым, побитым, напросился в услужение, предложил шашку свою и военный навык. Пригрел, накормил и одел Митцинский, от всесильной ЧК заслонил. Негоже было оставлять его после всего, а потому и тянул Федякин свою штабную лямку день за днем через силу, отвращаясь от нее все более.
Уже дважды окропили горы и Хистир-Юрт осенние нудные дожди. Надвигалась, сползала с Кавказского хребта зима. Была она еще на дальних подступах к аулу, цеплялась пока снежным своим плащом за острые хребты. Но уже доносили ветры до аульчан ее ледяное дыхание по ночам, хотя и стояли над селом погожие дни.
Вечерами пустели, освобождались аульские огороды от шумных воробьиных стай, подбиравших на земле скудное, оброненное зерно. Поля щетинились пожухлой стерней, ждали долгой и нудной ночи.
Короткие вечера неистово сгорали в кровянистых, холодных закатах, жадно пили из камней слабое дневное тепло.
Повадился Федякин в такие вечера взбираться на утес, что навис над двором Митцинского. Здесь, завернувшись в бурку, умащивался он на валуне и забывался в тяжкой, неотвязной думе о двух осиротевших без него старушках – матери и Фене. Как бедовали они, сердечные, остаток своих дней без кормильца, без дров?
Платил Митцинский за службу не особенно густо.
Все, что скопилось, отослал однажды Федякин с посыльным – рябым чеченцем-конюхом домой, в Притеречную. Рябой вернулся на второй день, рассказал несуразное, страшное. Будто едва успел он затолкать в окно сверток с деньгами (дело было ночью: не захотел чеченец днем показываться в казачьей станице), как хрястнул позади него плетень, и велели ему из темноты поднимать руки. Уж как он жив остался – один аллах ведает, поскольку сиганул тут же в ночь и плел петли по огородам, увертываясь от пуль в спину, а оставив станицу позади, нырнул в Терек и переплыл его. Одежка на конюхе в самом деле была мокрая, рассказывал – бегал глазами.
Вздохнул Федякин, припомнив все это, плотнее завернулся в бурку. Так ли было дело, по-другому – поди проверь. Теперь ни денег, ни вестей о матери, одна разъедающая грудь тоска да жалость остались ему.
Под утесом жил своей жизнью аул. Протяжно и благостно ревели буйволы, возвращаясь с пастьбы домой. Маленькие, укороченные высотой люди-муравьи вершили предназначенные им судьбой дела: везли с крохотных полей кукурузу, доили коров, чистили хлева, рубили дрова в сизой закатной дымке.
Не так давно пришла и прочно поселилась в Федякине уверенность: лишь то истинно и вечно испокон веку, что делали эти люди – растили хлеб, доили рогатую животину, строились, любили и рожали. То же, чем всю жизнь занимался Федякин и ему подобные – порох, шашки, ратное дело, – все это напридумано холодными, завистливыми к чужому счастью выродками, и никчемно оно, противоестественно истинной природе человеческой.
...К закату выползал из низкой сакли председателя Гелани сгорбленный старец с посохом – его отец долго примерялся к вытертой до блеска колоде, плюхался на нее и сидел дотемна, провожая глазами всякое живое существо.
Выбегал встречать пегую сноровистую коровенку шустрый малец лет десяти в неизменной драной, видимо отцовской, папахе, налезающей ему на нос.
Выходила с подойником к хлеву гибкая, статная дева, закутанная платком.
Отрадно стало Федякину узнавать их всех сверху, оставаясь самому невидимым, и будто отпускала понемногу тупая, непроходящая тоска.
Затронуло и оттеплило сердце его одно событие. Стала умащиваться неподалеку на камнях девчушка. Дикая, сноровистая, была затянута она в ветхое зеленое платье. Жила она в ауле ничьей. Узнал Федякин и историю ее. Спасаясь от кровной мести, прибыли в Хистир-Юрт мужчина с женой и дочерью. Но разыскали кровники беглеца, ночью во дворе подстерегли и застрелили мужа, а жена лишилась разума от горя и пропала, исчезла однажды из аула, оставив дочь сиротой: может, сорвалась в бесстрашном своем неведении с обрыва, может, утонула. С тех пор жил человечий детеныш сам по себе, одичал, питался и ночевал где придется. Зайдет в любой двор, когда настигнет голод, протянет руку и ждет, сверлит хозяйку глазищами. Ей не отказывали, кормили, пытались приручить, оставить при дворе. Но не получалось. Уносили малышку быстрые ноги, едва насыщалась. Ночевала зиму в хлевах, на сеновалах. И не одного хозяина обдавало жаром испуга, когда, воткнув вилы в стожок сена, вдруг видел он, как вылезала из него в полуметре от железных зубцов детская головенка, осыпанная сенной трухой.
...Видимо, занял Федякин место девчушки на утесе, потому что, обернувшись однажды на сердитое фырканье позади себя, увидел он взъерошенное, рассерженное существо, сверлившее его зелеными глазищами. Поманил к себе – прянула дикарка в сторону, зашипела что-то по-чеченски рассерженной кошкой. Оставил ее Федякин в покое. Поделили они утес. Пристраивалась теперь дикарка в стороне. Поначалу косилась на Федякина, настораживалась при каждом его движении. Потом привыкла.
Так они молчали каждый о своем до самой темноты. Федякин, закутавшись в бурку, встречал восход луны завороженно, с тихой, неизбывной печалью. Косился на неподвижный комочек, примостившийся неподалеку, передергивался от озноба: сидела малышка на холодном камне точеным изваянием в одном драном платьице, ворожила на луну русалочьими глазищами.
Однажды принес Федякин с собой старую ватную телогрейку, дождался прихода малышки, бросил ей: подстели, мол. Прянула от нее девчушка враждебно – не приняла.
Спустя несколько дней пришел Федякин с учений поздно. Зашел в саклю измотанный, пустой, и здесь скрутила его столь злая тоска, что рухнул он на постель, зажал зубами угол подушки и повыл самую малость, сотрясаясь всем телом. Расплывались перед глазами радужные круги. Сквозь них проступало лицо мальчишки-чекиста, наколотого на штык, – все хотел что-то сказать, шевелил черными губами.
Полежал Федякин, дождался, пока отпустило. Через силу встал и, не смыв дневную пыль, не поужинав, поплелся на свой утес. Забрался туда уже перед самым заходом. Девчушка сидела на своем месте. Диковато покосилась, отвернулась. И тут заметил Федякин, что сидит она на его телогрейке: оставил он одежку прошлый раз на утесе, не стал брать с собой. Переждал Федякин это открытие, справляясь с волнением. И вдруг ему нестерпимо захотелось, чтобы перебралась к нему и села рядом дикарка, – навалилась такая блажь и не отпускала.
Привык Федякин за многотрудную жизнь к истине: в любом деле нужна своя стратегия и тактика. Нужна была своя стратегия, неведомая пока ему, и в этом трудном случае. Нахохлился полковник в своей остроплечей бурке и крепко задумался. Наконец придумал. Затолкал руку в карман, вытащил холодный слиток монеты. Покосился на малышку. Сжалась та комочком, прижав колени к подбородку, смотрела вниз, на аул, затянутый уже синеватыми сумерками. Федякин бросил монету на камень рядом с собой – поплыл над утесом серебряный звон. Оглянулся. Дикарка смотрела на него. Федякин сел поудобнее, повертел монету в руках, припоминая старый фокус. Вспомнил в деталях, взял монету в правую руку, оттопырил локоть, стал втирать в него серебряный кругляш (тот успел уже скользнуть за шиворот, опущенный туда левой рукой).
Дунул, плюнул, пошептал, отнял руку. Монета исчезла.
– Осто-о-оперла... – донеслось от малышки. Федякин покосился туда. Дикарка, привстав на колени, разинула рот, озадачилась. Федякин подмигнул ей, развел руками – нет ничего!
Девчонка поелозила па телогрейке и как копьецо метнула – вытянула руку, потрясла свой рукав, заставляя Федякина сделать так же. Федякин хмыкнул, потряс опущенным рукавом – тю-тю!
Девчушка взвизгнула, затараторила что-то. Понял Федякин – повтори, мол! Вынул другую монетку, «затер» в локоть, достал третью и ее отправил неприметно за шиворот. Дикарка корчилась от любопытства. Наконец не выдержала. Услышал Федякин топоток босых ног, покосился – девчонка стояла рядом. Боясь спугнуть, он еще раз потряс рукавом: ну-ка, найди! Прянула к нему малышка, уцепила за рукав и – раз! Точно ящерка, скользнула по руке Федякина: влезла в рукав своею ручонкою – и ну стараться дитя, – высунув язык, шарила в рукаве пальцами. Передернулся Федякин, захохотал во все горло: щекотно! Отпрыгнула дикарка, уставилась на полковника. Поняла, в чем дело, залилась колокольчиком, передразнила Федякина. Зашло в нежном томлении сердце полковника, перехватило дух. Посмеялись вместе.
Поманил Федякин пальцем, вынул еще одну монету и медленно повторил фокус. Уловила девчушка самую суть, взвизгнула, залезла ему за шиворот, извлекла оттуда горсть монет. Бросила на землю, залопотала.
Федякин слушал, кивал головой – таял ледяной ком в груди. Взял монету с камня, протянул дикарке. А когда сделал, опомнился, похолодел – ощерилась дикарка, замотала головой, отбежала. Пошла на свое место. Пнула его телогрейку и уселась рядом на голый камень.
Ругал себя Федякин последними словами – сам все испортил.
Ночью не спалось: переживал оплошность. К полуночи поймал себя полковник на том, что ждет не дождется повторения вчерашнего, чтобы опять притерся к нему приблудный детеныш и засветились в восхитительной близости настежь, бесхитростно распахнутые глаза.