355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Чебалин » Час двуликого » Текст книги (страница 24)
Час двуликого
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:49

Текст книги "Час двуликого"


Автор книги: Евгений Чебалин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)

6

Аврамов и Рутова возвращались с операции по ночному городу. Отстали и разбрелись по домам сотрудники отдела. Гулко цокали подковами по булыжной мостовой сапоги. Аврамова все еще бил озноб, не прошедший с операции. Загнанный внутрь долгими усилиями озноб не проходил, затаился где-то в груди упругим жгучим комком и время от времени сотрясал все тело, заставляя Аврамова морщиться. То, что свое состояние приходилось скрывать от Рутовой, угнетало его еще больше.

– Что с вами, Григорий Васильевич? – спросила Рутова.

– А что, заметно? – буркнул Аврамов.

– Да нет, не очень. Догадываюсь.

– Глазастая ты стала чересчур.

– С кем поведешься, Григорий Васильевич, – мягко, как-то по-голубиному воркотнула Рутова, стараясь приноровиться к грузному, размашистому шагу начальства. – И куда же мы торопимся, можно узнать?

– А, дьявол, несет меня по привычке, – ответил Аврамов.

Перед глазами его неотступно стояла все та же картина. Тяжелая, черная капля, сорвавшись с руки бандита, росла, разбухала, приближаясь по крутой дуге к Рутовой:

– Соня, ложись!

Крик его, надорванный, сиплый, бросил Рутову на землю. Земляной веер накрыл ее с головой. И когда Аврамов, метнувшись к ней одним броском, поднял ее голову, всхлипывая от ожидания непоправимого, на него глянули большие испуганные глаза. Стряхнув пыль с волос, она как-то по-детски зажмурилась, сморщила нос и чихнула. Потом скороговоркой сказала, заглядывая ему в глаза:

– Ох бабахнуло!

– Ты целая? – Он торопливо ощупал ее ноги, руки, спину.

– Да больно же, Григорий Васильевич, – сказала она жалобно. И тогда его прорвало. Он кричал, что никто не позволял ей на операции ловить ворон, что это черт знает что за легкомыслие – торчать столбом под обстрелом, и вообще, баба с пистолетом – это все равно что корова под седлом.

– Ты извини. Орал я там на поле ерунду всякую. Занесло.

– Что с вами, Григорий Васильевич? Я уж и позабыла все.

– Больно быстро у тебя получается, – буркнул Аврамов.

Софья приноровилась к шагу Аврамова и, чтобы не отстать, уцепилась ему за рукав.

– Работать стало трудно, Софья Ивановна, – сказал он, останавливаясь и закуривая, – прямо, я бы сказал, невыносимо стало работать.

– Почему? – заглянула она ему в глаза.

– Да уж так, – хмуро сказал Аврамов.

– А вы все-таки поделитесь!

– Это можно, – вдруг круто остановился Аврамов. – Поделюсь. А невыносимо мне стало работать потому, что ты в отделе. И начальник отдела, вместо того чтобы руководить операцией и прокручивать в своей руководящей голове разные варианты, теперь думает о другом – как бы не зацепило дурой-пулей либо осколком его сотрудника Рутову. Вот так.

Легкая, почти бесплотная фигурка отделилась от забора и выросла перед ними.

– Приветствую вас, товарищи чекисты!

– Ах ты боже ж мой! – изумился Аврамов. – Это кто тут такой вежливый? – Присел на корточки.

– Это я, – сказал парнишка, – Гусев Федор Иванович.

– Вот так! – еще больше удивился Аврамов. – А скажи, Федор Иванович, как ты угадал, что мы чекисты?

– Чего тут угадывать, – снисходительно усмехнулся Гусев, – вы какие слова на всю улицу произносите: оперсотрудник, операция, дура-пуля. Тут и валенок сибирский поймет насчет чекистов и всего прочего.

Аврамов и Рутова переглянулись.

– А что прочее? – спросил Аврамов.

– Сердиться не будете? – осторожно спросил Гусев.

– Честное чекистское, ни в коем разе.

– Глядите, сами напросились. А еще мне понятно стало, что просыпается у вас пламенное чувство к этой тетеньке.

– Чего-чего? – ошарашенно переспросил Аврамов.

– Ну, если попроще – втюрились вы в нее по самые уши.

– Да, голубь ты мой сизокрылый, с тобой надо ухо востро держать! – ошеломленно разглядывал парнишку Аврамов.

Рутова, отвернувшись, тряслась в неудержимом смехе.

– Ну а скажи-ка мне, Федор Иванович, что ты делаешь тут в такой час?

– Прохожего ждал. Это мне, откровенно говоря, невыносимо повезло, что вы тут оказались, дяденька. Десять копеечек хочу попросить. Может, найдется?

– Найтись-то оно найдется, – сказал Аврамов. – Что, брат, выходит совсем оголодал?

– Не то чтобы очень, – зябко пожал плечами парнишка, – в полдень я булочкой подзаправился, повезло. А десять копеек нужны для дядьки Силантия.

– Это кто такой?

– Сторож на вокзале. Ночевать пускает на лавку в зале ожидания за десять копеек. В его положение тоже войти нужно. Шантрапы вроде меня много, а он один, всякого задарма не напускаешься.

– Это он так сказал? – спросил Аврамов, серея лицом.

– Ну да, – подтвердил парнишка. – Ну так дадите? Считай, что пропадет, – сокрушенно вздохнул он, – по совести говоря, отдать денежку скоро, ей-богу, никак не получится.

– Федор Иванович, миленький, – наклонилась к Гусеву Софья, – а если я переночевать у меня попрошу? Не откажешь?

Гусева раздирали противоречия.

– Так стесню я вас, тетенька. Вон дядя к вам со всей душой, объясняться собрался, а тут я промеж вас встреваю, жизню личную, того и гляди, поломаю. А она на дороге не валяется. Мамка говорила: незваный гость – хуже татарина. Вы уж дайте десять копеечек, дешевле обойдется.

– Ну, пожалуйста, Федор Иванович, пойдем ко мне, – сказала Рутова, чувствуя, как спазмой сжимает горло, – не стеснишь ты меня, честное слово даю.

– Соглашайся, Федор Иванович, – серьезно посоветовал Аврамов. – А за меня, брат, не волнуйся, я на личное дело найду еще время.

– Так я что, я со всей душой. Спасибо вам, тетенька, – добавил Гусев рвущимся голосом, – ей-богу, тоска на вокзале заела, хуже всякой вши. Бока на лавке отлежал. Третий день в Батум не могу выбраться.

Рутова взяла Гусева за руку, и они тронулись. Аврамов громыхал чуть позади. Парнишка обернулся:

– Дяденька чекист, а вы мне руку не хотите дать? Рассердились?

– Отчего же, – сказал Аврамов виновато, – я с громадным удовольствием. Насчет того, что я рассердился, это ты выбрось из головы. Скажи-ка, Федор Иванович, ты нездешний? Папка с мамкой где?

– Папку у меня бревном убило на погрузке в Саратове. Саратовские мы. А мамка после этого запила. Беда, совсем спилась. А коль пришла беда – отворяй ворота. Под поезд она попала, уголь на путях собирала, ну и... а я теперь второй год в Батум навостряюся, как зима прикатит. Летом-то у нас в Саратове ничего, прожить можно. А зимой беда, околеешь.

Он шел между ними, держась за руки, заглядывал в глаза и говорил, говорил, тревожно выискивая в их глазах подтверждение тому, что счастье, привалившее к нему в эту ночь в лице чекистов, прочно и надолго. Во всяком случае – до утра.

Когда, выкупав и уложив парнишку, донельзя довольного и сытого, на кушетку в кухне, вышла Рутова в комнату к Аврамову, он, посапывая, увлеченно мастерил за широким столом маленького человечка из воска свечи, спичек и наперстка.

Рутова присела, затаилась напротив, раскрасневшаяся, с закатанными по локоть рукавами белой рубашки.

– Вот Федору Ивановичу наутро вместо подарка, – смущенно улыбнулся Аврамов.

Рутова, подпирая ладонями подбородок, смотрела на него влажно мерцающими глазами. Он отложил поделку в сторону:

– Софья Ивановна, не стану я, пожалуй, откладывать разговор с тобой. Вот сейчас маненько с духом соберусь и начну. А то ведь как у нас может быть: откладываешь на потом, откладываешь, а потом тебя самого в сторону отложат в деревянном ящике. Как ты на это смотришь?

– Думаю, вы правы, Григорий Васильевич. Только не насчет ящика. А просто не стоит важное откладывать на потом. Так что вы говорите, а я стану слушать и никаким образом вам не помешаю.

– Значит, так, Софья Ивановна... поскольку вы да я, как говорят у нас в Рязани, одного поля ягоды... ну в смысле одинокой жизни... это раз. Во-вторых, дела у нас с вами общие. А в-третьих, я вам, кажется, даже не противен, а вы мне совсем даже наоборот... ну то есть до отчаянного сердцебиения и темноты в глазах с того момента, как я вас в больнице увидел... предлагаю вам... то есть прошу у вас руки и сердца.

Он помолчал, сказал оторопело:

– Это же черт знает, как все у меня бестолково вышло. Ах ты господи... толком объяснить ситуацию дорогой женщине не могу, дожил, задубел весь, хоть плачь!

– А вы еще раз, – попросила Рутова, – женщина таких слов, бывает, всю жизнь ждет. Мне, выходит, повезло. Я только половину прожила и уже услышала. Одно неладно: ужасно коротко у вас все получилось. И не разберу сейчас – было что или померещилось мне.

– Еще я хочу вам сказать, Софья Ивановна, если ответите мне согласием, буду считать, что нашел окончательно и бесповоротно весь смысл своей жизни. А то, знаете, в последнее время страх одолевать стал. – Он виновато, обезоруживающе улыбнулся: – Случись такое, что придет на операции последний час, до конца минутки останутся, а имени женского, которое надо вспомнить, в эти минуты и нет. А теперь есть оно у меня, появилось. Думаю, что с вашим именем и черту подводить не страшно. В этом есть мой персональный смысл на сегодня.

– Григорий Васильевич, родной вы мой! – Она не вытирала катившихся по щекам слез. – Что это вы сегодня все о смерти! Радость у меня необъятная. Я хочу быть вашей женой, отчаянно хочу.

Помолчали, согревая друг друга теплом глаз, ошеломленно, жадно, в упор разглядывая друг друга, наслаждаясь, что наконец-то не надо таиться – от окружающих ревнивых и бдительных взоров, от самих себя.

– Григорий Васильевич, ужинать будем? – спросила Рутова. – У меня вареная картошка, масла немного и молока осталось от Федора Ивановича. Ужас как наголодался парнишка!

– Давай, Сонюшка, не откажусь. Проголодался и я до звероподобного состояния. Картошка с маслом да еще молоко – это же поразительная роскошь на данный момент.

С этой минуты каждый миг уходящего вечера стал наполняться такой необъятной радостью, что она казалась нереальной. Они открывали друг у друга до этого не замеченное.

Под самое утро в дверь кухни тихо стукнули, потом еще раз. И хотя робок и невесом был этот стук, его услышала Рутова. Вздрогнула, спросила, не открывая глаз:

– Кто?

– Это я, тетенька Соня, – приглушенно отозвался из-за двери мальчишеский голос.

Аврамов позвал:

– Чего ж ты, Федор Иванович, скребешься? Давай двигай к нам.

Дверь приоткрылась – и бесплотным духом в комнату просочился Гусев. Постоял переминаясь. Волнуясь, объявил:

– Я, конечно, очень извиняюся, только неотложная штука мне припомнилась, дяденька чекист. Привиделась она мне под самое утро – и аж огнем обдало, думаю: это по вашей части.

Аврамов сел на кровати:

– Топай сюда, Федор. – Усадил рядом, прикрыл одеялом его худые плечи, обнял. – Ну, теперь давай, брат, твою неотложную штуку, коль она по нашей части.

– Значит, так... – начал Гусев, прижавшись к Аврамову. – Сижу я в товарном вагоне вчера вечером, аккуратно сижу, натуральной мышью, поскольку ссаживали меня уже два раза, дожидаюсь отхода на Батум. Слышу за стенкой рядом шаги. Сошлись трое. И один грузин говорит: «Ранняя нынче осень». А другой, негрузин, ответил: «Да, журавли уже улетели, и картошка подорожала». Тут меня сомнение взяло: чего это они? Сошлись ночью, ни здрасьте вам, ни до свиданья, а сразу про картошку. И при чем тут журавли? Врут ведь, не улетали еще журавли, я это дело всегда примечаю. Сижу, дальше слушаю. Грузин говорит: «Слава богу, здравствуйте, господа!», а голос густой, вроде у попа в церкви. Негрузин говорит: «С прибытием вас. Идемте. Отдохнете с дороги, потом переправим к Янусу»,

– Как ты сказал? – спросил Аврамов тихо. – К Янусу?

– Ага. Чудная фамилия, я потому и запомнил.

– Ну и память у тебя, брат, – уважительно сказал Аврамов.

– Не жалуюсь. Ну вот, ушли они, а вагон дернулся, да не в ту сторону поехал. Еле успел соскочить. А потом вас встретил в городе.

– Та-ак. Золотые у тебя уши, Федор Иванович, да и голова стоящая, вот что я тебе скажу. Дай руку. Хорошо, что вспомнил.

Аврамов приподнял Гусева под мышки, поставил на пол, стал одеваться.

– Гриша, я чай заварю, – приподнялась Рутова.

Аврамов подмигнул Гусеву:

– А что, Федор Иванович, умные люди с утра от чая не отказываются. Идем-ка мы с тобой амуницию набросим, чтобы к чаю при полном параде явиться.

Они втроем сидели за столом. Аврамов дул в чашку, сосредоточенно прихлебывая, думал о чем-то. Рутова подсовывала Федору кусок получше. Он ел споро, но аккуратно, поглядывал украдкой на взрослых. И была в его глазах недетская, печальная серьезность. Неудержимо утекали последние минуты такого короткого – всего в одну ночь – счастья. Наворачивались у Гусева слезы на глаза. Но, боясь разрушить весь этот уютный лад чаепития хандрой своей, клонил он лицо к дымящемуся паром блюдцу, чтобы оседал тот каплями на лице.

Отставил Аврамов чашку, выпрямился, решив что-то очень важное для себя. Спросил, заметно волнуясь:

– А что, Федор Иванович, не обмозговать ли нам сейчас одну идею? Как ты смотришь на то, если я тебя к своим старикам отправлю до поры до времени? Они у меня в деревне под Рязанью в одиноком состоянии. Ясно, старость вдвоем перемалывать – не мед. А ты пригреешься рядом, втроем сподручнее станет хлеб жевать да ночи встречать. К тому ж, глядишь, и яичко из курицы теплое выпадет, коза на крынку молока расщедрится – все веселее. А когда мы тут с Софьей Ивановной дела свои семейные наладим к весне, тогда и тебя со стариками выпишем. Давай, Федор, решайся. Моим ты в радость будешь. Да и мы с Сонюшкой к тебе успели привыкнуть. Так, что ли, Соня?

Рутова слабо, благодарно улыбалась:

– Ой, хорошо как, Григорий Васильевич... Что молчишь, Федор Иванович? Или не согласен?

Сглотнул Гусев комок в горле, с голосом справился, ответил:

– Если не в обузу вам буду, то такой оборот меня устраивает. – Испугался, зачастил: – То есть не то, что устраивает, а даже во сне не снилось, чтобы таким я тетеньке с дяденькой показался. В детдом сильно не хотелось, прямо хоть в петлю – так не хотелось.

Первому

В ночь с 13 на 14 начальник жел. дор. охранной сотни Халухаев приказал мне смениться с дежурства на два часа раньше и заменил меня Гуцаевым. Гуцаев до этого на службу не ходил, говорили, что болел. Сменившись, я ушел в сторожку, но заснуть не мог, так как болели от ревматизма ноги.

В 1.20 я увидел из окна сторожки, как мимо прошли трое, тихо разговаривая. В это время вышла луна, и я узнал Халухаева и Гуцаева. Третий был мне незнаком. Так как Гуцаев не имел права уходить с поста, а время смены еще не подошло, я вышел из сторожки и скрытно стал следить за ними. Довел их до Щебелиновского моста. Там их ждал извозчик, и они уехали. Поскольку следовать за ними было не на чем, я прекратил наблюдение. Имея ваше задание наблюдать за Халухаевым, написал этот отчет. О третьем, который был вместе с Халухаевым и Гуцаевым, ничего приметного сообщить не могу, кроме одного: у него густой голос – бас и говорит он с грузинским акцентом.

7

Ахмедхан ехал к Курмахеру. Шайтан резво отмахал полпути до крепости, притомившись, сбавил ход. Дорога петляла по склону горы, вгрызаясь в ее каменистую плоть. Мимо проплывала желтая, глинистая стена. Из нее торчали камни. Копыта коня глухо цокали по кремневым осколкам. Временами путь пересекал неглубокий ручей. Устилавшая дно галька была оранжевой от железистых отложений. Мерно шумели кроны столетних буков, обступивших дорогу.

Смутная тревога подмывала мюрида. Прошла брачная ночь с Фаризой, но того, что ожидалось от нее, не было и в помине. Он привел ее в отцовский дом. Проржавевший замок не открывался, и он свернул его вместе с дужкой. Открыл ставни. На полу, на тахте и потускневшем лаке дубового сундука лежал толстый слой пыли. Печь угрюмо чернела закопченным зевом, на ней стоял пустой котел. Ахмедхан растопил печь и сказал Фаризе:

– Прибери в комнате.

Она не ответила, не сдвинулась с места, смотрела на него широко раскрытыми глазами. В них загустела ненависть.

Он повторил:

– Прибери в комнате. Это твой дом.

Фариза покачала головой:

– Он не будет моим.

Накаляясь тяжелым гневом, он поднял было руку, чтобы сорвать с нее верхнюю одежду. Но потом сдержал себя, решил наказать жену по-другому. Он взялся за уборку сам – вымыл пол, вытер пыль, заложил в котел вариться баранину.

Огонь пылал в печи, остро, дразняще пахло вареным мясом, сияли протертые стекла, а Фариза все так же стояла у порога.

Ахмедхан удивился: сколько можно изображать горе? В доме первого мужчины Хистир-Юрта можно было бы и сократить обряд притворства. Он сам снял с Фаризы пальто и шаль, усадил на лавку. Она села вяло, безжизненно, за весь вечер не притронулась ни к хлебу, ни к мясу. Мертвым, потухшим был ее взгляд. И впервые за этот долгий вечер смутная тревога шевельнулась в Ахмедхане.

Потом, попытавшись приласкать ее, почувствовал, как она передернулась, отпрянула, отчетливо простонала:

– Будь ты проклят!

Утром, чуть свет он отправился в путь. На лавке около печи осталась сидеть Фариза. Голыми по локоть руками она придерживала на плечах шаль. Широкие тени кольцевали глаза. Она не повернулась на скрип двери, не отозвалась на слова Ахмедхана:

– Я приеду через два дня. Не злись.

Глаза ее смотрели не мигая на котел, и бархатно-черная ночь застыла в ее глазах.

8

Вот уже несколько месяцев жил Курмахер в каком-то зыбком и теплом полусне. С того дня как отбились они с Латыповым от бандитов и затушили горящий пол в вагоне, жизнь потекла неторопливая и гладкая. Курмахер заведовал складом боеприпасов. Его облачили в защитную гимнастерку, галифе, нацепили пояс с револьвером, и с этого момента он стал сознательным винтиком в большом и отлаженном хозяйстве крепости. Дисциплина оказалась не в тягость немцу. Он стал образцовым завхозом. На складе царил идеальный порядок. Ящики со снарядами, патронами, порохом вонзались в полумрак погреба ровными штабелями, дорожки между ними были посыпаны песком, на ящиках строго чернела щегольская маркировка, и помначхоз крепости Латыпов, поначалу вприщур присматривавший за Курмахером, вскоре полностью доверил все это гремучее хозяйство стараниям понятливого немца.

Курмахер пристрастился к рыбалке. В немногие свободные часы, что выпадали на его долю, брал Отто Людвигович удочку и спускался к звонкой, расторопной горной речушке, что петляла между кустами у подножия холма с крепостью.

В бочажках водилась некрупная форель, и связка ее под конец рыбалки всегда доставляла Курмахеру тихую, сладкую радость. Он много ел, старательно работал и размеренно радовался. Спешить ему было некуда, стремиться не к чему.

Помимо этих радостей, пристрастился он как-то неприметно к монпансье в жестяных коробчонках по примеру Латыпова. Кормили в крепости сносно, и Курмахер благополучно и дремотно плавал в замкнутом бытовом круге, который он очертил для себя, как ему теперь казалось, раз и навсегда.

В это утро, как всегда, выдав комплект патронов на учебные стрельбы и придирчиво осмотрев свое сумрачное, грозно затаившееся хозяйство, решил понежить себя Отто Людвигович милой сердцу рыбалкой. Стосковалось рыхлое тело его по неяркому осеннему лучу солнца, что успело на добрую ладонь подняться над зубчатой, утыканной лесом горой.

Отпросившись у Латыпова на часок, неторопливо и грузно спускался он по холму с легким ореховым удилищем на плече. За спиной несуетной, приглушенной жизнью затихала крепость, по мере того как он удалялся от нее, выплескивалось через стену конское ржанье, слова команд, топот копыт. Впереди размахнулся зеленым тихим привольем кустарник. В глубине его баюкали пологие берега юркую, блесткую речушку.

Поменяв два бочажка, добыл из них Отто Людвигович пяток синевато-стальных, упругих рыбин чуть поболее ладони каждая.

Третья заводь бурлила у ног Курмахера, бесцельно подбрасывая на мелкой ряби поплавок. Не клевало. Собрался было сматывать удочку Курмахер, но потом решил еще одну наживку поменять, забросить на счастье в последний раз. Присел на корточки, стал нашаривать рукой банку с червями, не отрывая глаз от поплавка. Не нашел и развернулся на шорох.

Прямо перед ним, втиснувшись в траву, стояли зеркально-черные штиблеты. На них ниспадали серые брюки. Курмахер оторопел, поднял голову. Высился над ним, колонной уходил в небесную синь мятый, изжеванный макинтош. Отто Людвигович, испуганно кряхтя, выпрямился. На него смотрел великан в черной маске и котелке. Он появился из небытия – перенесся неведомой силой сюда из кабинета ростовского цирка. Цирк, лошадей, брезент развеял ветер времени, все разлетелось вдребезги от бандитских выстрелов, сгорело в огне вагонного пожара, истаяло в этой прозрачной речушке, где резвилась форель. А этот, в маске, который гнул в пальцах стальной крюк, теперь ожил и высился перед Курмахером во плоти. В руках у него был открытый сейф – тот самый.

Курмахер пошатнулся, стал заваливаться назад.

...Когда он открыл глаза, перед его носом по-прежнему стояли черные штиблеты. Ртутными каплями на них дрожали, серебрились капли воды. Голова и лицо Отто Людвиговича были мокрыми, неподалеку валялась его зеленая фуражка – тоже мокрая. Рядом вмялся в рыхлую землю открытый сейф. Курмахер приподнялся, сел, заглянул в него. На дне желто маслились золотые монеты, драгоценности. Поверху лежало янтарное ожерелье с застежкой в виде львиной головы. Курмахер зажмурился, потряс головой. Открыл глаза – сейф не исчез. Тогда Отто Людвигович сморщился и заплакал. Он давился рыданиями, но глаз с сейфа не спускал.

– Зачем плакаишь? – спросил великан. – Ей-бох, болша турогать не будим.

– С-волошь-шь... пандит, – всхлипнул Курмахер, – вся моя жизнь поломался на две половинка.

– Ми ломал, ми будим целий делать твоя жизнь. Немношка дэньга, бирлянт, дургой золотой хурда-мур-да бири назад, – разрешила маска.

Курмахер поднял руку, осторожно поднес ее к сейфу. Штиблеты не двигались. Курмахер погрузил пальцы в драгоценности. Щекочущий ток пронзил его, и он понял, что все эти побудки по утрам, подвал с патронами, хрустящий ландрином Латыпов и красноармейская фуражка на его голове-тыквочке – все это лишь кошмарный, затянувшийся сон. А жизнь – вот она, струится масляным холодком между пальцами, и в ней свобода и фатерлянд.

Курмахер зачерпнул горсть драгоценностей и с силой сжал ладонь. Острые грани камней больно врезались в кожу. Штиблеты рядом с сейфом предупреждающе переступили.

– Я сказал: мал-мал забири, – напомнил Ахмедхан.

Курмахер со стоном разжал ладонь. Золото, камни с шорохом осыпались на дно. Дрожащими пальцами выбрал Отто Людвигович маленький бриллиант. Штиблеты не двигались. Тогда ящерицей шмыгнула рука Курмахера в карман, оставила там камень и снова зависла над сейфом. Таким манером успел он спровадить в карманы еще один сапфир, платиновое кольцо и три золотые монеты, после чего голос сверху велел:

– Падажди.

Отто Людвигович поднял голову. Булыжником нависло над ним лицо, перечеркнутое маской. Раскрылся рот, и оттуда выпали слова:

– Пирнесешь твой склад вада, паставишь яво рядом на порох, патрон – и железный каропка, золото, бирлянт твоя будит опять.

Понял все Курмахер. Латыпов посадил на гауптвахту и заменил прежнего завхоза: тот вздумал воевать с пылью на боеприпасах водой и тряпкой.

– Однако вредительство это, – пояснил потом Латыпов Курмахеру. – К примеру, делал верблюд пробег через пустыню пять дней, не пил, не ел, а купецкие товары на собственном горбу тащил. А тут глядь – колодец со свежей водой. Что сделает верблюд? Он «ура!» кричать не будет, чепчик вверх бросать не станет. Он, однако, пить начнет. И за ушами у него тонкий писк появится от великого усердия в этом деле. Какой вывод, геноссе Курмахер? А он такой. Порох – это верблюд после пробега через пустыню, и не моги рядом с ним воду держать, выпьет, су-кин сын, и не поперхнется. А после им хоть печку растопляй.

Вот так говаривал Латыпов и морщил значительно безбородое, азиатское лицо свое, качал трижды проклятой головой-тыквочкой с красной звездой на фуражке, что олицетворяла трижды проклятую Курмахером Россию.

Глубоко, до дрожи в животе, вздохнул Отто Людвигович, вспоминая фуражку эту, и спросил Ахмедхана:

– Когда фам это надо?

– Пасматри, – велел Ахмедхан, – эт куст мушмула из твоя кирепости видишь?

– Ош-шень хорошо видно, – присмотревшись, подтвердил Курмахер.

– Ми на яво бели платок вешаим, тогда неси вада на порох. Пирнесешь – палажи на кириша свой штаны. Ми яво видить будим, панимаешь?

– Ош-шень хорошо видно, – присмотревшись, подтвердил.

– Твоя штаны на кириша лажил, моя – под этот куст мушмула железни коробка зарываит. Там золото будит.

Курмахер хехекнул.

– Это есть невозмошно. Я софершаль большой, натуральны вредительство, делаю из этот крепость пшик и получаю за это надувательство – вы не зарываит сюда мой трагоценность. Что есть тогда?

– Тагда забири свой вада назад, – сказал Ахмедхан.

– А если я вас надуваль?

– Ми резать тибя будим, – скучно сказал Ахмедхан, – кирепость наш чалавек иест.

– Фам нужен честный игра. Мне – тоже.

– Валла-била, пиравильно гаваришь, – похвалил Ахмедхан, – давай иды своя кирепость. Каждый утро на куст сматри – когда начинать, знать будишь.

– Ауфвидерзейн, – склонил голову Курмахер.

– Адикайолда[7] 7
  Адикайолда – до свиданья (чеч.).


[Закрыть]
, – не остался в долгу Ахмедхан. Проводил взглядом немца, достал из хурджина бешмет и затолкал туда макинтош со штиблетами. Прихватил сейф под мышку, пошел напролом через кусты. Шайтан ждал в сотне шагов, привязанный к дереву.

«Немому»
Задание

По сведениям нашего источника, к Янусу должен прибыть связной из Грузии. Внешние приметы не зафиксированы. Имеет низкий голос – бас, говорит с грузинским акцентом.

Необходимо выяснить содержание разговора между связным и Митцинским. Предполагается, что с Митцинским нащупывает связи к-р. Тифлиса – паритетный комитет.

Быков

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю