355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Чебалин » Час двуликого » Текст книги (страница 11)
Час двуликого
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:49

Текст книги "Час двуликого"


Автор книги: Евгений Чебалин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)

– Э-э! Глаза твоя на затылка, что ли, иест? Сапсем малчик орех, яво тожа, как чалавек, кожа болит!

Сунул земляной ком в рот, разжевал, замазал свежий срез, сочащийся соком.

«Ах ты, боже ж мой!» – счастливо удивился Быков.

Кулагин принес два ведра воды. Винтовка качалась под мышкой. Султан постоял, слепо качнувшись, пошел к Кулагину. Быков напрягся, сунул руку в карман с наганом. Винтовку выдернуть сейчас у Кулагина – дело плевое, однако же ее развернуть еще надо, а посему успевал Быков со своей хлопушкой в любом случае. Он грел в кармане рубчатую рукоять, ждал, как дело повернет. Султан постоял рядом с Кулагиным, на обвисших плетьми руках хищно шевелились пальцы. Наконец обессиленно спросил:

– Джигит... кизяк мал-мал иест?

«Раз-зява!» – шепотом выдал Кулагину Быков, расслабился, на лбу проступила испарина.

– Чего? – не понял Кулагин про кизяк.

– Кизяк... э-э... жерепца малый дело исделает – вода пайдет, балшой дело исделает – кизяк палучаица, – пояснил Султан, косясь потухшим взглядом на винтовку.

– Конского навоза принеси, – окончательно прояснил обстановку Быков.

Султан ссутулился, пошел к своей яме. Опустился на колени, присмотрелся. Ковырнул пальцем стену, выколупнул лучинку жука, отбросил. Козырнул другой раз – шлепнулась на дно медведка, заработала клешнями, втискиваясь в землю. Султан поднял булыжник, примерился, уронил на медведку. Уцепил, раздавленную, двумя пальцами, выбросил, вытер пальцы о бешмет. Еще раз оглядел стены ямы, огладил ладонью жестом краснодеревщика – гладко ли? Быков жмурился от удовольствия: не дерево сажает чеченец – начало новой жизни готовится дать.

Кулагин принес подсохшие конские катышки в газете. Бичаев размял пальцами, подровнял горку на газете. Рядом лоснилось испариной ведро с водой. Все было готово для дела. Притих Бичаев. Перебросил тоскующий взгляд в небо, по верху каменной стены, зашептал молитву. Молился долго о том, чтобы не так скоро обрушилась эта свежая земля на его тело, чтобы еще хоть раз увидеть цветенье роз, услышать гомон воробьев в листве над головой, чтобы смягчилось сердце у железного человечка, стоявшего за спиной.

Закончив молитву, приступил к работе. Он не ставил корневище на дно ямы. Придерживая деревцо на весу, стал засыпать корешки размятой в горсти землей; он делал это бесконечно долго и тщательно, растягивая мучительное наслаждение от привычного дела. Земля из ладоней не давила на корни, она льнула к ним невесомым пухом, сохраняя их форму. Билась в голове у него тоскливая мысль: «Может, последнее в жизни дерево сажаю. Меня не станет – орех жить останется».

Горсть за горстью полнилась яма. У Быкова – холодок по спине: руки чеченца пели деревцу колыбельную песню.

Яма полнилась все же быстро – быстрее, чем хотелось Бичаеву. А когда осталось насыпать доверху с ладонь, стал он оглядывать украдкой садик. Маленький рай окольцовывала стена. Кулагин осовело моргал красными от бессонницы глазами, припав на одну ногу, подпирал калитку плечом. Винтовка стояла рядом, штыком вверх. Начальник почти не в счет – этот торчал позади безвредной куклой с пустыми руками.

В углу сада высилось дерево, какое – не разглядеть. Дерево. Стена. Поверху – ни проволоки, ни шипов. Скоро лязгнет за спиной железо, захлопнется камера. Скоро опять деревянные нары, желтая слизь лампочки над головой. Поползут, надвигаясь, стены, грозя раздавить. И так будет до последней минуты, когда за ним придут. Маленькому начальнику от Бичаева уже ничего не нужно: выдал тех, кто был в налете, дерево посадил. Никому уже не нужен Султан, и никто теперь не спохватится о бездомном, безлошадном плясуне. Содрогнулся от такой мысли Султан, заколыхался под черепом ужас. Уже не видел он рук своих, лихорадочно мерил расстояние до стены с деревом.

Быков стоял позади. По спине арестованного волной прокатилась дрожь – как у лошади, заклеванной слепнями. Скособочив шею, арестованный смотрел в сторону стены.

Быков вздохнул, бесшумно отступил: пусть испробует.

Он даже не пошевелился, когда Бичаев большим котом, сгорбив спину, метнулся к стене.

Кулагин, разинув рот, беззвучно зевнул, слепо нашаривая винтовку, стоящую рядом. Нащупал, кинул приклад к плечу:

– Сто-о-ой!

Бичаев, раскорячившись, упираясь ногами в стену и ствол, лез вверх.

– Стрелять буду! – пустил петуха Кулагин. Клацнул затвором.

– Да что же ты так немузыкально горланишь? – застрадал Быков.

Кулагин старательно целил в Бичаева, прикрытого деревом. Встревоженно, дробно затопали сапоги во дворе за калиткой.

– Опусти оружие! – рявкнул Быков Кулагину – того и гляди бабахнет в человека с перепугу – и побежал к караульному.

Калитка распахнулась, хрястнула о стену, в сад вломился начальник оперотряда Аврамов с двумя бойцами. Быков махнул рукой:

– Ну чего? Чего?! Кругом марш! Сами разберемся. – Рывком пригнул винтовку Кулагина. Косясь на Бичаева, стал выговаривать караульному: – Экий ты недотепа, Кулагин, все у тебя невпопад, команду подать – и то не слава богу: пускаешь петуха.

Кулагин, затравленно подрагивая, мял цевье пальцами, таращился из-за плеча Быкова в угол сада, на Бичаева. Тот, зависнув, отчего-то не двигался более, а только судорожно елозил ногами по стене.

Быков обернулся, отчаянно сморщился, сказал жалобно:

– Ах, дуралей ты эдакий, козявка на булавке... – крикнул зычно: – Ну, как ты там? Может, хватит? Слезай! – Сердито обернулся к Кулагину: – А вы, боец Кулагин, получите взыскание за беспечность! Скажи на милость, это кто же подпускает арестованного к себе, имея винтовку под мышкой? Ну а выхвати он ее, чем отбиваться стал бы – ведром?

Посмотрел в замутненные бессонницей глаза мальчишки, добавил насупившись:

– Отстоите смену – марш на гауптвахту. Объявляю вам сутки ареста.

– Есть, сутки ареста! – вытянулся Кулагин струной. Ему и не мечталось отоспаться в тишине камеры сегодня.

Быков исподлобья присмотрелся, вздохнул: молодо-зелено... дал бы и двое суток, да не могу – службу некому нести.

– Иголку имеешь при себе?

– Так точно.

– Одолжи-ка, сделай милость.

Кулагин снял фуражку. Там, как положено, игла с намотанной ниткой. Размотал нитку, отдал начальнику.

Султан, спрыгнув на землю, стоял сгорбившись, держал трясущиеся ладони перед лицом. Ходуном ходили колени, колыхая залатанные штаны.

Быков пошел к нему, заложив руки за спину. Подошел, вытянул шею. Из ладони Султана, въевшись в мякоть, торчал наполовину обломанный шип. Кровоточили штук пять заноз. За спиной Бичаева щетинился шипами взматерелый ствол акации. Быков прицелился, выдернул колючку. Султан дернулся, отирая спиной кирпичную пыль со стены, бессильно опустился на корточки. Быков присел рядом, положил на ладонь Бичаеву иголку:

– Давай-ка, поработай.

Султан выуживал занозы, Быков, страдальчески морщась, выговаривал:

– Огорчил ты меня, Бичаев. Дело не закончил, орех не полил, побег затеял. Несолидно ведешь себя. Ну куда тебя на колючки понесло? Это же черт знает что, а не шипы, их при случае вместо кинжала употреблять можно.

Султан поднял на Быкова слезящиеся глаза, попросил, заикаясь:

– Ти меня лучи стирляй... это место стирляй, тут дерево иест, небо тожа иест. Железни дом не нада пасылай болша, ей-бох, моя там сапсем падыхай будит.

Быков насупился, спросил:

– Когда Кулагин воду принес, у него винтовка под мышкой торчала. Что ж не воспользовался?

Султан деревянно улыбнулся, покачал головой:

– Яво сапсем мальчишка... пацан, мамка сиську недавно сосал... джалко становился.

Быков крякнул, поднялся рывком, позвал:

– Пойдем-ка, Султан Алиевич, дело есть. Орехи и без нас польют.

Вышли во двор. Быков велел дежурному запрягать в бедарку жеребца. От автомобиля отказался.

На бедарку уселся рядом с Бичаевым, защелкнул наручник на его и своей руке.

Всю дорогу до госпиталя молчал. Звонко цокали подковы по булыжнику, екал селезенкой огрузневший в бездействии жеребец. Перед самым госпиталем спросил:

– Так, говоришь, примется твой орех?

Султан оторвал тоскующий взгляд от синих гор на горизонте, ответил:

– Вода ему давай. Разный мошка-букашка, который на яво ест, убири. Яво теперь мунога пить захочит. Это исделаишь – жить будит.

В приемной госпиталя накрылись одним халатом. Быков, натягивая халат на плечо, жестко сказал:

– Дело ваших рук идем смотреть.

Он повел Бичаева в палату умирающего Агамалова. В палате притиснул его к стене, велел вполголоса: «Смотри. Как следует смотри».

Агамалов метался на койке, хватал воздух потрескавшимися губами. Спиной к двери сидела приехавшая к нему из Баку мать. На скрип двери повернула она темное, исчерченное морщинами лицо.

– Дело ваших рук... – шепотом повторил Быков.

Левую руку его, схваченную наручником, судорожно повело: Султан пятился к двери. Быков дернул рукой, удержал его у стены.

Агамалов сбросил одеяло, выгнул грудь. Восковые пальцы его скребли спинку кровати, жесткие чешуйки краски впивались под ногти – хотел одной болью перешибить другую, неотвязно раздирающую живот.

– Хоть напоследок попить вволю дай... – простонал Агамалов. Захлебнулся, задергался, – а-ах-ха-а... сердце есть у тебя?

– Нельзя, сынок, не велел врач, – давилась сухими рыданиями мать.

...Садились в бедарку молча. Быков тянул Бичаева за собой. Разобрал вожжи, чмокнул на жеребца, сказал сквозь зубы:

– Все пить хотят. Орех твой, Агамалов. Выходит, без воды никому нельзя. Поехали.

И лишь у самого базара, близ центра, повернул Быков к Султану перекошенное лицо, стал говорить, как гвозди вколачивал:

– Парень без оружия был. Ехал, счастливый, после обучения Советской, рабоче-крестьянской власти служить, твоей и моей власти. А ему свинец в живот! Не в голову, не в сердце – в живот, чтобы дольше мучился. Зачем?! Говоришь, в налет тебя позвали? Просто в налет, поживиться? Врешь. В людоеды тебя позвали, людоедством заниматься.

Султан повернулся к Быкову, сказал, клацая зубами:

– Тибе аллахом клянусь, хилебом, вада клянусь – эт не моя рука стирлял. Асхаб это исделал. Яво сапсем зверь – не чалавек. Яво, мине, дургой луди мулла Магомед на вагон урусов пасылал.

Задохнулся, понял – теперь назад дороги нет. Добавил твердо:

– Забири всех. Сажай турма, железни комната сажай. Яво если килетка не сажай – мунога страшный дэл будит исделать. Мине тоже железни килетка сажай, всех сажай, тогда Хистир-Юрт луди спакойно жить будут. Луди тибе тогда спасиба гаварить будут.

Осадил Быков лошадь, сказал зазвеневшим голосом:

– Не стану я тебя сажать, Султан Алиевич. Ты, Бичаев, по сути своей сын земли, крестьянин. А в банде Асхаба ты случайный человек. Убедился я, что руки у тебя золотые, а посему нужно всем нам, чтобы они орех сажали, хлеб растили. Вот поэтому...

Отомкнул Быков наручники, высвободил руку и слез с бедарки. Выпряг жеребца. Подвел к Бичаеву:

– Садись, езжай домой.

– Моя не понимай, – жалобно сказал Бичаев.

– Советская власть говорит вам: бросайте оружие. Надо сады сажать, хлеб растить, землю пахать. А чтобы было на чем пахать – вот тебе конь. За семенами придешь в ревком. Так и скажи своим людям: Советская власть прощает вас и зовет мирно работать.

Вынул Быков листок – указ из кармана, бережно разгладил, подал Бичаеву.

Тот сидел, молчал.

– Ну, долго мне тебя уговаривать? – рассердился Быков.

Бичаев скакнул из бедарки на спину жеребцу. Жеребец гневно всхрапнул – незнакомая ноша, завертелся на месте. Султан удержал его.

Быков оперся о бедарку, стал размышлять:

«Ну, выбросил фортель, дальше что?»

«Дальше намылят шею, – услужливо подсказал ему Быков-второй. – Служебного жеребца отдавать тебя никто не уполномочивал, бандита отпускать за здорово живешь – за это Ростов по головке не погладит».

«А указ?» – ощетинился Быков.

«Указ – не про вас! – ехидно срифмовал Быков-второй. – Ты можешь гарантию дать, что он в банду не вернется?»

«Гарантии на небесах дают! – огрызнулся Быков. – А у меня интуиция».

«Повесь свою интуицию знаешь куда? – посоветовал Быков-второй. – Андреева, крайуполномоченного, интуицией не прошибешь. И за коня ответ будешь держать».

Позади глухо брякнуло. Быков скосил глаза. Бичаев привязывал жеребца к кованому задку бедарки. Привязал, подошел к Быкову, глянул исподлобья:

– Асхаба, Хамзата будишь турма забирать?

– А зачем? Пусть погуляют. Ты им указ принесешь, потолкуете.

– Сколько времени на хабар дашь?

– Я не тороплю, – мотнул Быков головой, – поразмышляйте, что лучше: прощение и помощь от Советской власти получить, к семье без страха вернуться либо пулю. Опять в налете кого поймаем – к стенке без разговоров. В указе все оч-ч-чень толково написано.

Султан поднял на Быкова синие глаза («Ах, черт, экие незабудки», – поразился Быков) и сказал с безмерным удивлением:

– Ваш власть такой начальник, как ты, на меня ставит, такой указ на миня пишет – зачем нам дургой власть? Ей-бох, такой власть сами лучи на земля иест.

Быков вытер пот на лбу – полегчало. Неожиданно подмигнул Султану:

– А я тебе о чем весь день толкую?

Так стояли они и беседовали посреди людной улицы, подпирая плечами бедарку, а хабар о них, оттолкнувшись от эпицентра – базара, широкими волнами растекался по всей Чечне, хабар про указ Советской власти о прощении бывших бандитов.

21

Ахмедхан стоял перед поваленной чинарой с топором. У ног его лежала лопата. Необъятный ствол с потрескавшейся корой когда-то рухнул через балку, подмытый половодьем, и придавил на другой стороне кузницу. В ней нашли свой конец кузнец Хизир и его жена. Ахмедхан пришел с их могилы к убийце-чинаре с топором в руках. День истекал горячечным закатом – первый из трех, пожалованных Ахмедхану Митцинским. Где-то за лесом садилось усмиренное вечером солнце, трепетно пришептывала листва над головой.

Вечерний лес стоял стеной позади Ахмедхана, сумрачно глядел на гномика с топором у своих ног.

Чинара лежала перед Ахмедханом горой, зацепившись половиною корней за край балки, другая – мертвая половина, добела отстиранная весенними половодьями, свисала вниз дремучей бахромой, переплетаясь с побегами плюща, хмеля и настырным встречным подростом молодого орешника.

Ахмедхан взобрался на ствол, выпрямился. Под ногами сумрачной прохладой дышал провал. Балка лежала под ним, та самая, где топтало тропу его детство и наливались буйной силой спина и плечи под тяжестью мешков с рудой.

Отсюда, сверху, осозналась в полной мере для него вся чудовищная мощь ствола, рухнувшего на саманный коробок кузницы. Сквозь крону просматривалось бурое месиво оплавленного дождями самана, из него торчали осколки черепицы, кое-где белели нашлепки известки. Мать белила кузницу каждую весну, и она светилась аульчанам по утрам робким заневестившимся подростком в белом платье.

Чинара все еще жила. Поверженная, она не поддавалась тлену вот уже сколько лет. Предприимчивый сельский люд, погоревав над мертвыми сколько положено, обнаружил вдруг, что балка, бывшая проклятьем для села глубиной и крутизною своею (не держались над ней мосты – смывало их регулярно половодьями), поскольку отгораживала она аульчан от строевого леса, вдруг утратила с падением чинары всю свою глубинную враждебность и превратилась в мирный овраг, где рос удивительно крупный терн, вызревали особо сладкая мушмула и ежевика.

В первое же лето прорезалась к чинаре устойчивая, прихотливо вьющаяся тропа от аула. К осени она закаменела, взматерела и расширилась. А на второе лето стерли подошвы людские кору на чинаре до самой древесины. Появились сбоку перильца, ограждавшие путника от провала.

А чинара все жила. Каждую весну, стряхнув ошметки снега с ветвей, принималась гнать к ним чинара сок из земли остатками корней, выпускала робкие побеги – с каждым годом все труднее и позже одевала зеленый наряд.

Засыхали многие ветви – их рубили на дрова, жарко и мощно полыхали они в печи. Однажды иволга свила гнездо в верхней части кроны, и с тех пор золотистыми от восхода утрами неслись к аулу малиновые трели.

Ахмедхан перешел по стволу к основанию кроны, забрался вглубь. Чинара все еще жила. Не было отца и матери, убитых ею, а дерево жило. Оно смело жить после убийства. По какому праву? Темная муть злобы поднималась со дна его души. Ахмедхан наклонился. Из серой, потрескавшейся коры рос тонкий побег. Он протиснулся сквозь мертвое сплетение сучьев и настороженно застыл над ними – зеленым гибким копьецом.

Ахмедхан долго смотрел на него. Стряхнув оцепенение, намотал росток на палец, потянул на себя. Росток не поддавался. Жила вспухла на лбу Ахмедхана, затрещал рукав под вздувшимся клубком мышц. Росток, натянувшись струной, выдержал. Жесткое кольцо его въелось в плоть пальца.

Ахмедхан взревел, откинувшись назад, дернул изо всех сил и упал на спину. Ветки спружинили, приняли на себя грузную тушу. Острый сук, вспоров бешмет, хищно выставился из дыры.

Ахмедхан оторопело смотрел на руку. Льнула к посиневшему пальцу нежная кожица, содранная с ростка. Сам росток по-прежнему торчал между сучьями, светился пронзительно-чистой белизной, подергиваясь в едва заметной судороге.

Ахмедхан перевел взгляд на крону. Среди мертвых ветвей там и сям пробивались молодые побеги. Их было множество. Горел оцарапанный сучком бок, ныл палец. Смутное опасение мелькнуло у Ахмедхана перед началом большого дела, но он прогнал его. Скосил глаза на сук, поежился – упади он чуть правее, сук вспорол бы спину.

Поднялся, пошел по стволу к корням, спрыгнул на землю.

Здесь он сказал то, ради чего явился сюда:

– Клянусь памятью отца, я убью тебя. – Голос прозвучал глухо, невнятно, ему показалось, что слова стекли с губ и впитались в бешмет.

Он взял лопату и стал врываться в красноватый, упругий суглинок. Он докопался до первого корня, когда в небе зажглась первая звезда. Корень уходил в землю мощной колонной толщиной в ногу, рубить его в яме топором было тесно, и Ахмедхан принялся резать корень кинжалом. Через час стало совсем темно. Работать приходилось ощупью, и он порезал руку.

Ныла натертая рукояткой ладонь, корень, казалось, был сделан из железа, сталь кинжала быстро тупилась о него. Задыхаясь в тесноте, обливаясь потом, он выбрался из ямы.

Мерно шумел рядом уже невидимый лес, заходились в тоскливом плаче шакалы. Необъятной белесой дорогой тек над головой Млечный Путь, его разрезал надвое хребет горы, взметнувшейся над краем.

Ахмедхан ощупью собрал вокруг себя сучья, разжег костер. Решил заночевать у костра, в село идти не хотелось. Сестры его вышли замуж, днем он обошел их семьи, нигде долго не задерживаясь. Незримая жестокая мощь сочилась от его фигуры, и новые родственники избегали его взгляда, через силу поддерживая затухающий разговор. Говорить он не любил, да и не о чем ему было говорить с людьми, ему, повидавшему мир, – это выпирало из него помимо воли. Заботы, радости и печали его новых родственников казались жалкими и никчемными.

Костер мирно потрескивал у ног. Ахмедхан подержал над огнем нанизанную на прут баранину, поужинал, завернулся в бурку и заснул.

С восходом солнца он наточил кинжал. Яма, вырытая вчера, казалась в розовом свете утра кровоточащим провалом, откуда только что выдрали гнилой зуб. Он спрыгнул вниз, принялся резать корень. Непривычная к работе ладонь вздулась волдырями, нестерпимо горела. Он обмотал ладонь платком, стиснул зубы. Желтоватая, костяная твердь корня отчаянно сопротивлялась лезвию, и до обеда дважды пришлось точить сталь.

Лишь к обеду Ахмедхан перерезал последнее волокно. Он выбирался из ямы, задыхаясь, не в силах разогнуть спину. Перед глазами мельтешил, слепил рой темных мушек, порез и лопнувшие мозоли на ладони кровоточили, насквозь промочили платок.

С трудом переставляя ноги, он добрался до небольшого родничка на опушке. Рухнул рядом, зачерпнул воды в ладонь, напился. Отлежался, встал пошатываясь. Чинара вздымалась перед ним необъятной глыбой, и яма, вырытая у корней, казалась ему теперь жалкой норой червяка.

Ахмедхан вновь спустился в нее с лопатой, кривясь от боли, стал обнажать новый корень. Показалось его бурое, узловатое тулово, и Ахмедхана взяла оторопь: корень был вдвое толще прежнего. Расширив яму, он попытался рубить его топором, но лезвие цеплялось за стены ямы. От топора было мало проку. Он понял, что опять придется брать в руки кинжал. Застонал, спина покрылась мурашками в предчувствии долгой, нескончаемой боли.

Ему удалось врезаться в корень наполовину лишь к вечеру. Кинжал выпал из руки. Он попытался поднять его и почувствовал, что пальцы не гнутся. Разбухшие, окровавленные, они отказывались повиноваться под бурой коркой прикипевшего к ним платка. Бесконечно мучительным усилием он стал приподнимать голову. Шейные позвонки явственно скрипнули, будто их успела обметать ржавчина за этот проклятый день. В густо-синей бездонной глубине прямо над головой опять прорезалась та самая вчерашняя звезда. Ахмедхан стал выбираться из ямы.

Спина не разгибалась, и он, раз за разом упираясь в стены каблуком, обрушил на дно целый пласт земли. Тяжело, по-волчьи – всем корпусом – развернулся. Глаза его полезли из орбит. Он захлебнулся, давясь сухими, закупорившими глотку рыданиями: под пластом, рухнувшим на дно, отчетливо проявился силуэт нового корня, несравненно более толстого, чем прежние, измучившие его.

Напрягая последние силы, он выбрался из ямы, пополз к роднику. Ткнулся в воду лицом, стал лакать по-собачьи. Из родниковой бочажинки оскалился на него замутненный сумерками темный блин безглазого лица. Напившись, запрокинулся на спину.

Ползти к бурке не было сил, и он заснул здесь же – будто провалился в бездонное, черное небытие. Истек второй день, подаренный Митцинским.

Под утро пошел дождь, но сон Хизирова сына был тяжел, и проснулся он весь вымокший, сотрясаясь в ознобе.

Умытый лес светился чистой листвой, робко пробовали голоса первые птахи.

Чинара незыблемо высилась над Ахмедханом, соединяя берега оврага. Он вспомнил все, и ему стало страшно. Клятва, данная отцу, цепко взяла за горло, требуя приступать к работе. Она была невыполнима там, в яме, – ему стало ясно это только сейчас. Он поднял топор левой рукой, взобрался на ствол и выпрямился. Из-под ног уходила полукружьем мощная полусфера ствола. Еще пронзительней зеленели на ней после дождя бесчисленные копьеца ростков. Чинара не собиралась умирать. Лежащая над провалом, поверженная много лет назад, она посылала к небу своих неистребимых гонцов, питая их соком из года в год.

Ахмедхан ударил топором по стволу. Боль в истерзанной ладони притупилась, ушла вглубь и теперь отзывалась на каждый удар где-то глубоко, в самом сердце.

Прошло несколько часов. Ахмедхан рубил чинару – заросший, в заляпанном глиной бешмете, рубил, боясь разогнуться. Зрачки его закатывались под веки от смертельной усталости, и тогда слепые бельма глаз смотрели на мир невидяще и страшно.

Клятва цепко держала его. Топор затупился окончательно о твердую древесину, но Ахмедхан продолжал рубить, ибо знал – ему уже не подняться на ствол после того, как он наточит лезвие. В стволе зияла белесая рана в локоть глубиной. Своим краем она упиралась в толстый сук. Топор, опущенный нетвердой рукой почти вслепую, наткнулся на него, резко звякнул, соскользнул и полоснул Ахмедхана по ноге. Он содрогнулся от дикой боли, пошатнулся и рухнул в балку. Пробив густое сплетение орехового подростка, тело его рухнуло на крутой склон, покатилось вниз, сминая молодые деревца. Оно сломило толстую кизиловую ветку с гнездом синицы. Из разодранной травяной мякоти, смешанной с пухом, выбросило трех голых птенцов. Два из них упали на склон, и их засыпало ливнем потревоженной земли. Третьего защемило в узкой рогатине, и он повис – розовый, в пуху, немо, широко разевая желтый рот.

Ахмедхан приподнялся, сел. Во всем теле раскаленной ртутью переливалась боль. Голень ноги, куда ударил топор и содрал клок кожи, обметало засохшей кровью. Тупо ворохнулась мысль: кость цела. Прямо перед ним скалился лошадиный череп. Молодая ольха в руку толщиной проросла сквозь глазницу, приподняла череп. Теперь он висел на стволе, одноглазо, мертво скалясь в лицо Ахмедхану. И вдруг пронзительно, четко вспомнилось: кулак его бьет рыжую кобылицу в лоб, у нее подгибаются ноги и она падает с мешком руды на спине. Так вот чья голова скалилась теперь ему в лицо.

Он посмотрел вверх. Ствол чинары, соединяя берега балки, закрывал полнеба. То, что случилось с ним, требовало осмысления. Последние минуты с топором в руках помнились отчетливо. Но он силился постичь нечто более важное: почему оказался здесь избитым, сброшенным с высоты? Что стояло за этим?

Много лет за время скитаний с Митцинским он исповедовал насилие: брал у городских силой, хитростью и напором все, в чем возникала потребность: одежду, пищу, деньги. Он не всегда оповещал Митцинского о новых желаниях. Когда они возникали – шел и почти всегда добивался, чего хотел. Мир Советов был велик, непостижим и хаотичен, в нем при известном сноровке и силе легко можно было раствориться, нашкодив во владениях закона. Ахмедхан расшвыривал, мял податливые тела людей, проламываясь к цели, а если загоняли в угол – стрелял. И ни аллах, ни Митцинский ни разу не наказали его за то, что у него время от времени появлялись новые вещи и деньги, взятые у горожан силой. Это укрепляло веру в способ существования, выбранный им.

Но стоило ему обратить свою мощь на творение природы – дерево в своем ауле, как аллах наказал его. Сын Хизира со страхом оглядел себя: изодранный в клочья бешмет, избитое тело, израненные руки и ноги. За всю жизнь неверные не сумели нанести ему столько увечий, сколько он получил за три дня на родной земле. Значит, аллаху угодно было покарать его за насилие над его творением. Череп лошадиный скалился ему в глаза тоже не зря. Ничего не делается на этой земле просто так, во всем есть свой глубокий смысл, важно только вовремя разгадать его.

За убитого односельчанина карал и воздавал сторицей весь род – это Ахмедхан усвоил с детства. За убийство дерева предупреждало и наказывало небо – теперь он усвоил и это. И лишь Советы, неверные, были вне закона гор и вне покровительства всевышнего.

Ахмедхан содрогнулся и прошептал хвалу всевышнему за прозрение. Он знал теперь, как жить дальше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю