355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Биневич » Воспоминания о Евгении Шварце » Текст книги (страница 11)
Воспоминания о Евгении Шварце
  • Текст добавлен: 29 мая 2017, 16:30

Текст книги "Воспоминания о Евгении Шварце"


Автор книги: Евгений Биневич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц)

Но, увы, чем дальше, тем короче делались эти утренние прогулки, с каждым днем труднее, тягостнее становился для Евгения Львовича подъем на крутую Колокольную гору. И все реже и реже раздавался за дверью моей комнаты милый петрушечный голос:

– Можьня?

И вот однажды под вечер иду в голубой домик и еще издали вижу у калитки веселую краснолицую Нюру, сторожиху соседнего гастронома. Машет мне рукой и через улицу пьяным испуганным голосом кричит:

– А Явгения Львовича увезли, Ляксей Иваныч! Да! В Ленинград! На скорой помощи! Чего? Случилось-то? Да говорят – янфаркт!

Нюра из соседнего гастронома. И прочие соседи. И какая-то Мотя, помогавшая некогда Екатерине Ивановне по хозяйству. И какой-то местный товарищ, любитель выпить и закусить, с эксцентрическим прозвищем: Елка-Палка. И родственники. И товарищи по литературному цеху. И даже товарищи по Первому майкопскому реальному училищу. Приходили. Приезжали. Писали. Просили. И не было на моей памяти случая, чтобы кто-нибудь не получал того, в чем нуждался.

Что же он – был очень богат, Евгений Львович? Да нет, вовсе не был…

Однажды, года за два до смерти, он спросил меня:

– У тебя когда-нибудь было больше двух тысяч на книжке? У меня – первый раз в жизни.

Пьесы его широко шли, пользовались успехом, но богатства он не нажил, да и не стремился к нему. Голубую дачку о двух комнатах арендовали у дачного треста, и каждый год (или, не помню, может быть, каждые два года) начинались долгие и мучительные хлопоты о продлении этой аренды.

Куда же убегали деньги? Может быть, слишком широко жили? Да, пожалуй, если под широтой понимать щедрость, а не мотовство. Беречь деньги (как и беречь себя) Евгений Львович не умел. За столом в голубом доме всегда было наготове место для гостя, и не для одного, а для двух-трех. Но больше всего, как я уже говорил, уходило на помощь тем, кто в этом нуждался. Если денег не было, а человек просил, Евгений Львович одевался и шел занимать у приятеля. А потом приходил черед брать и для себя, на хозяйство, на текущие расходы, брать часто по мелочам, «до получки», до очередной выплаты авторских в Управлении по охране авторских прав.

Только перед самым концом, вместе с широкой известностью, пришел к Евгению Львовичу и материальный достаток. Следуя примеру некоторых наших собратьев по перу и чтобы вырваться из кабалы дачного треста, он даже задумал строить дачу. Все уже было сделано для этого, присмотрели очень симпатичный участок (на горе, за чертой поселка – в сторону Зеленогорска), Евгений Львович взял в Литфонде ссуду. (Именно тут и завелись у него на сберегательной книжке «лишние» деньги.) Но дом так и не был построен…

Тогда же, в эти последние годы, появилась у Шварцев машина. Грустно почему-то даже писать об этом. Кому и зачем она была нужна, эта серая «победа»? Раза два-три в месяц ездили из Комарова в Ленинград и обратно. Привозили врача. Остальное же время машина стояла в сарае, и казалось, что она или ржавеет там, или обрастает мохом.

Успели еще сшить Евгению Львовичу первую в жизни шубу. Шуба была, что называется, богатая, к ней была придана шапка из такого же, очень дорогого, но чем-то очень неприятного зеленовато-желтого цвета. Грустно посмеиваясь, Евгений Львович сам говорил мне, что стал похож в этом наряде на ювелира времен нэпа.

Отлежавшись, оправившись от болезни, он опять вернулся в Комарово. И только после очередного приступа стенокардии, перед вторым инфарктом, приехал в Ленинград, чтобы остаться здесь навсегда.

В Ленинграде мы жили в одном доме, здесь у нас было больше возможностей встречаться… Но встречались, пожалуй, реже.

Когда болезнь слегка отпускала его, он гулял. Но что это были за прогулки! Дойдем от Малой Посадской до мечети, до Петропавловской крепости, до Сытного рынка и поворачиваем назад.

У него появилась одышка. Он стал задыхаться. И чаще он стал задумываться. Молчать. Он хорошо понимал, к чему идет дело.

– Испытываю судьбу, – сказал он мне с какой-то смущенной и даже виноватой усмешкой. – Подписался на тридцатитомное собрание Диккенса. Интересно, на каком томе это случится?

Случилось задолго до выхода последнего тома.

Он меньше гулял, меньше и реже встречался с людьми (врачи предписали покой), только работать не переставал ни на один день и даже ни на одну минуту. Его «Ме» выросли за время болезни на несколько толстых «гроссбухов».

До последнего часа не угасало в нем ребяческое, мальчишеское. Но это не было инфантильностью. Инфантильность он вообще ни в себе, ни в других не терпел.

Проказливость мальчика, детская чистота души сочетались в нем с мужеством и мудростью зрелого человека. Однажды, осуждая меня за легкомысленный, необдуманный поступок, он сказал:

– Ты ведешь себя, как гимназист.

Сам он, при всей легкости характера, при всей «трепливости» его, в решительных случаях умел поступать как мужчина. И чем дальше, тем реже проявлял он опрометчивость, душевную слабость, тем чаще выходил победителем из маленьких и больших испытаний.

У него был очередной инфаркт. Было совсем плохо, врачи объявили, что остаток жизни его исчисляется часами. И сам он понимал, что смерть стоит рядом.

О чем же он говорил в эти решительные мгновения, когда пульс его колотился со скоростью 220 ударов в минуту?

Он просил окружающих:

– Дайте мне, пожалуйста, карандаш и бумагу! Я хочу записать о бабочке…

Думали – бредит. Но это не было бредом.

Болезнь и на этот раз отпустила его, и дня через два он рассказывал мне о том, как мучила его тогда мысль, что он умрет, – сейчас вот, через минуту умрет, – и не успеет рассказать о многом, и прежде всего об этой вот бабочке.

– О какой бабочке?

– Да о самой простой белой бабочке. Я ее видел в Комарове – летом – в садике у парикмахерской…

– Чем же она тебе так понравилась, эта бабочка?

– Да ничем. Самая обыкновенная, вульгарная капустница. Но, понимаешь, мне казалось, что я нашел слова, какими о ней рассказать. О том, как она летала. Ведь ты сам знаешь, как это здорово – найти нужное слово.

Бунин писал о Чехове:

«До самой смерти росла его душа».

То же самое, теми же словами я могу сказать и про Евгения Львовича Шварца.

Семь лет нет его с нами. И семь лет я не могу в это поверить. Знаю, так часто говорят об ушедших: «Не верится». И мне приходилось не раз говорить: «Не верю», «не могу поверить»… Но в этом случае, когда речь идет о Шварце, это не фраза и не преувеличение.

Да, уже восьмой год пошел с тех пор, как мы отвезли его на Богословское кладбище, я сам, своими руками, бросил тяжелый ком мерзлой земли в глубокую черную яму, а ведь нет, пожалуй, ни одного дня, когда, живя в Комарове и проходя по Морскому проспекту или по Озерной улице, или по нижнему Выборгскому шоссе, я бы не встретил на своем пути Евгения Львовича. Нет, я, разумеется, не о призраках говорю. Я имею в виду ту могучую, титаническую силу, с какой запечатлелся этот человек в моей (и не только в моей) памяти.

…Вот он возник в снежной дали, идет на меня высокий, веселый, грузный, в распахнутой шубе, легко опираясь на палку, изящно и даже грациозно откидывая ее слегка в сторону наподобие какого-то вельможи XVII столетия.

Вот он ближе, ближе… Вижу его улыбку, слышу его милый голос, его тяжелое сиплое дыхание.

И все это обрывается, все это – мираж. Его нет. Впереди только белый снег и черные деревья.

1965

Даниил Хармс

Как я всех перешибаю… (1)

Однажды я пришел в Госиздат и встретил в Госиздате Евгения Львовича Шварца, который, как всегда, был одет плохо, но с претензией на что-то.

Увидя меня, Шварц начал острить, тоже, как всегда, неудачно.

Я острил значительно удачнее и скоро в умственном отношении положил Шварца на обе лопатки.

Все вокруг завидовали моему остроумию, но никаких мер не предпринимали, так как буквально дохли от смеха. В особенности же дохли от смеха Нина Владимировна Гернет и Давид Ефимович Рахмилович, для благозвучия называющий себя Южиным (2).

Видя, что со мной шутки плохи, Шварц начал сбавлять свой тон и, наконец, обложив меня просто матом, заявил, что в Тифлисе Заболоцкого знают все, а меня почти никто.

Тут я обозлился и сказал, что я более историчен, чем Шварц и Заболоцкий, что от меня останется в истории светлое пятно, а они быстро забудутся.

Почувствовав мое величие и крупное мировое значение, Шварц постепенно затрепетал и пригласил меня к себе на обед… (3).

Леонид Макарьев

Мы знали Евгения Шварца

В начале 20-х годов из Ростова-на-Дону прибыла в Петроград Театральная мастерская. Молодой творческий коллектив полюбился зрителям. Свежесть и новизна постановочных приемов, интересный репертуар, талантливый актерский состав и высокая культура спектаклей – все обещало театру успех и долгую жизнь. В нем бился пульс настоящего искусства, от театра многого ждали, но – не знаю точно, по каким причинам, – он скоро прекратил свое существование. И тем не менее короткая жизнь театра была оправдана: театр подарил нам талантливого режиссера П. К. Вейсбрема и двух братьев-актеров Антона и Евгения Шварцев. Антон играл роль Гондлы, Евгений в том же спектакле играл роль Лаге (1). П. К. Вейсбрем много лет спустя поставил в Новом ТЮЗе одну из лучших пьес Е. Шварца «Два клена» (2) и был постоянным режиссером замечательного мастера художественного слова Антона Шварца.

Так со сцены ростовской Театральной мастерской вошел в нашу жизнь и Евгений Шварц. Вошел не как актер – совсем иначе. Скорее как «праздный поэт», томившийся в ожидании того дня, когда либо театр к нему придет, либо он сам уйдет… в литературу… И театр действительно пришел к нему, каким-то загадочным внутренним чутьем угадав в нем своего будущего автора.

Но как же родился драматург Евгений Шварц?

Старые актеры Ленинградского ТЮЗа помнят, как это началось.

Понедельники были выходными днями в ТЮЗе. Актеры свободны, помещение пустовало. Мы любили свой театр, почти безвыходно пребывали в помещении на Моховой, и к нам стала приходить неорганизованная литературная молодежь. Приезжали и гости из Москвы.

А. А. Брянцев приветствовал наши встречи, сам был активным их участником. Он искал людей, завязывал связи, стремился ввести в нашу среду интересных, талантливых людей – «не рутинно-театральных», как он выражался, а живых, творческих, перспективных. <…>

В те же годы из Екатеринодара (Краснодара) приехал С. Я. Маршак и познакомил нас с поэтессой Васильевой (3). Они вместе создали один из первых детских театров в Екатеринодаре, выпустили сборник сказок для детского театра, изданный на грубой, серой бумаге. Вскоре С. Я. Маршак занял в нашем театре «литературный пост».

Приезд Маршака внес большое оживление в атмосферу тюзовских репертуарных поисков. У него были широкие литературные связи. И как-то неожиданно для всех нас наши понедельники превратились, независимо от нас самих, в своеобразные литературные вечера, на которых стали появляться самые разные писатели.

Душой этих встреч был С. Я. Маршак. Никаких деклараций, никаких речей. Было весело, озорно, смело и талантливо. В том, что происходило вокруг нас, была особенная и нужная для актеров увлекательная конкретность – острили, смеялись, знакомились, читали стихи и прозу. Помню, читали отрывки из своих ранних книг Ольга Форш, Евг. Замятин. Выступала со своими вещами и группа молодежи, вошедшая в историю литературы под именем «Серапионовых братьев» – Лев Лунц, Николай Никитин, Вениамин Каверин и другие. Блистал на этих встречах композитор Н. М. Стрельников, умевший всегда «навязать» какую-нибудь парадоксальную проблему. Неизменно выходя за рамки академической философии, он постоянно оказывался в дискуссии победителем, рождая своим остроумием великолепную «философскую» реакцию – гомерический смех присутствующих. Он тогда деятельно, по предложению А. А. Брянцева, организовывал музыкальную работу нашего театра, писал музыку для тюзовских спектаклей и одновременно, состоя сотрудником «Жизни искусства», «удружал» нам под разными псевдонимами острыми критическими статьями.

Вот в такую оживленную атмосферу тюзовских понедельников однажды пришел вместе с К. И. Чуковским и Евгений Шварц. Он уже не играл на сцене, занимался литературной работой в Детгизе и помогал Чуковскому (как его секретарь) в архивных рукописных розысках. После закрытия Театральной мастерской Женя Шварц, кажется, не стремился к продолжению актерского пути, но актер в нем сидел глубоко и своеобразно. Он, вероятно, не мог бы серьезно играть чужие слова. В нем билось сердце импровизатора. Всегда веселый, несколько застенчивый, он был смешлив и по-детски искренен в своей смешливости. Пустякового повода было достаточно, чтобы он мог рассмеяться, стыдливо пряча в руку свою улыбку, закрывая свой смех от присутствующих. Иногда его могла рассмешить самая обыкновенная фамилия какого-нибудь человека. Казалось, ничего смешного в этой фамилии и не было. Но Женя Шварц смеялся, и его трудно было успокоить…

– Над чем ты смеешься? – спросишь его, а он засмущается только – не хочет, видимо, обидеть человека.

– Так себе, ничего… – Потом не выдержит и скажет: – Уж он ко всему относится серьезно.

А взглянешь на этого человека – и впрямь видишь, что ни к селу ни к городу его фамилия.

Не было случая, чтобы он при встрече не рассказал какую-нибудь историю.

– Сегодня спускаюсь по лестнице. Сзади бежит мальчуган, торопится и толкает меня. Я его за рукав, а он смотрит на меня злым глазом. «Ты зачем же толкаешься?» – спрашиваю, а он: «Тороплюсь… Пусти меня… Мне нужно успеть, а вы плететесь». Я его отпустил, он обрадовался, побежал дальше и кричит мне снизу: «Спасибо, дядя. Меня мальчики ждут внизу». Разве не смешно? Какая ответственность мужественная и гражданская перед товарищами.

Ему, кажется, и самого простого было достаточно для подобного обобщения.

На понедельниках Евгений Шварц был неутомим, изобретателен и затейлив. Антон Шварц выступал как его постоянный партнер. Они вместе изобретали «игры». В особенности – самодеятельные «кинофильмы». Играли все – кто мог и хотел. Женя всегда вел конферанс. Текст импровизировался им на ходу. Поводов для таких экспромтов каждый раз было достаточно. Любой из гостей мог стать «героем» заставшей его врасплох острой шварцевской шутки…

Чем чаще мы встречались и чем теснее входил Женя Шварц в нашу тюзовскую среду, тем ближе и нужней становился он для нас всех. Нередко он бывал у нас на спектаклях. Мы уже видели в нем своего возможного автора, но до реальной пьесы было еще далеко. Видимо, сложный процесс прорыва в драматургию еще не достаточно созрел.

Веселя актеров постоянными остротами, он нередко присматривался к ним с какой-то явно практической целью. Например, увидев юного, почти мальчика тогда, начинающего актера М. К. Хрякова, он вдруг сопоставляя его с грузной и высокой актрисой Ларош, шептал кому-нибудь, привычным жестом руки закрывая свой смех, который от какой-то тайной мысли уже душил его:

– Вот сыграть бы ему кота, а ей мышку…

И сам смеялся до слез. Он никогда не уподоблялся тем комикам-смехотворцам, которые обладали профессиональным умением, рассказывая смешное, соблюдать при этом полное равнодушие или наигранный серьез. Шварц как будто смешил самого себя, открывая что-то необыкновенное в простых вещах. Он сам удивлялся, словно никогда и не ожидал, что может ему прийти в голову.

«Понедельники» ушли в прошлое, когда Евгений Львович Шварц стал уже своим человеком и в литературном кругу. В ТЮЗе он, как и прежде, бывал часто, но о пьесе никогда не говорил серьезно. И была, видимо, какая-то закономерность в том, что его первая пьеса родилась из простой шварцевской шутки.

Наша актриса Елизавета Александровна Уварова (4) серьезно заболела. Женя Шварц вместе с двумя актрисами решил навестить ее. Развлекая больную, Шварц выдумывал всякую всячину, и сам смеялся, и все смеялись. Вдруг… Это случилось действительно «вдруг». Настолько, что даже он сам удивился.

Вдруг он замолк и совершенно серьезно и неожиданно для самого себя выпалил:

– Знаете, Лиза, я для вас напишу роль.

– Никакой роли вы не напишете… И вообще – не напишете.

– А вот напишу – на пари. Необыкновенная будет роль. Вот вы сейчас играете Журочку (маленький журавленок из стаи журавлей в пьесе Шмелева «Догоним солнце». – Л. М.), а я вам напишу роль старой злой ведьмы. И у этой старой ведьмы будет внучка пионерка. А пионерку будете играть вы… – сказал он, обращаясь к другой актрисе, пришедшей с ним.

– Ну, разве наши режиссеры дадут мне играть пионерку? Скажут – не подхожу по росту.

– А я их перехитрю – режиссеров… Вы будете каждый день подрастать на два сантиметра, – и опять спрятал улыбку в свой дрожащий от смеха кулак.

И непонятно было – серьезно или шутя говорит он о будущей пьесе.

Прошло несколько дней, и мы с ним оказались сидящими рядом в парикмахерской на углу Моховой. Молодой парикмахер Миша очень любил «заниматься» с актерами, знал все ленинградские театры и доставлял себе удовольствие разговорами на театральные темы. Он считал себя на «культурном уровне» и любил покрасоваться иностранными словами. Когда дело дошло до одеколона, в парикмахерской появилась моя жена – актриса нашего театра. Увидела меня сидящим в кресле, подошла ко мне и, сказав, что будет ждать в соседнем магазине, быстро вышла. Заметив это, Миша с вежливым изыском поинтересовался:

– Я угадал, не правда ли, это ваша супруга?

– У-гу! – промычал я.

– Замечательно… Я так и понял, – набросив на мое лицо салфетку, – сказал Миша. – Очень лицо такое симпатичное – беспардонное такое лицо.

И вдруг слышу, что парикмахер-сосед вскрикнул. С растопыренными руками и с поднятой в воздух бритвой он замер от страха:

– Так нельзя, гражданин… Так можно и зарезать человека.

Но что же случилось? Оказывается, Женя под бритвой своего мастера, услыхав «изысканную» реплику Миши, фыркнул от смеха в самый критический момент, когда к его лицу готова была прикоснуться бритва.

И несколько минут спустя, выходя из парикмахерской, он почти сквозь слезы не мог подавить смеха:

– Нет… Ты слышал: беспардонное такое лицо… симпатичное. Это непременно надо запомнить.

Прошло немногим больше недели – и пари было им выиграно. Поздно вечером он, торжествующий, появился у нас и, вытащив из кармана пальто объемистый сверток листков, исписанных полудетским, но четким почерком, громогласно заявил:

– Выиграл… Вот вам и пьеса! (5).

На следующее утро она была вручена А. А. Брянцеву.

Так родилась первая пьеса Евгения Шварца – «Ундервуд» (6). А наша тюзовская сцена в античном полукруге зрительного зала стала местом «театральных крестин» одного из талантливейших советских драматургов.

Между прочим, в пьесе действовала неуклюжая, маленькая, гаденькая старушонка Варварка, которая не щиплет девочку, а только щипками ее воспитывает. Она ласково-ласково ей льстит, говоря, что у нее «лицо симпатичное – беспардонное у нее лицо».

Режиссер Б. В. Зон и художник М. А. Григорьев (7) выстроили на сцене ТЮЗа самый настоящий дом. Два этажа. Действующие лица могли входить на сцену как им было угодно – и прямо из зрительного зала, и по лестницам, и даже, если надо, вскарабкиваться по водосточной трубе. Эту сказку играли первоклассные артисты: пионерку играла знаменитая Капа Пугачева, первая из прославленной четверки тюзовских травести. Студентов играли Н. К. Черкасов и Б. П. Чирков (8). Злую Варварку играла Е. А. Уварова (автор исполнил данное обещание). Двух девочек – А. А. Охитина и Е. Р. Ваккерова. Часового мастера играл молодой Л. С. Любашевский, и, наконец, самого злого симулянта, на колесиках ездившего как «безногий» и быстро вскарабкивающегося на второй этаж, когда его никто не видит, играл В. П. Полицеймако.

А драматург продолжал шутить и смеяться. Он мало интересовался тем, как работают актеры и режиссер. Он доверял театру пьесу и ждал – ему было самому интересно увидеть в первый раз свою пьесу на сцене.

– Я боюсь, что пьеса мне не понравится, – говорил он, когда его приглашали прийти на репетицию. – Мне страшно лазать по трубе на второй этаж.

Иногда он впадал в наивное раздумье и острил по поводу актерской профессии:

– Удивляюсь – как это можно играть чужую пьесу? – и потом, подумав, говорил смеясь: – Когда я играл сам на сцене, мне казалось, что лучшие роли я сам себе выдумал… а вообще-то я с удовольствием бы снова пошел в актеры, чтобы… – он умолкал и смеясь добавлял: – Тогда я имел бы право поехать в дом отдыха ЦК Рабиса…

Пока театр готовил пьесу к премьере, автор явно набирался новых впечатлений. Он вел внешне праздную жизнь, но по-своему трудился. Он наблюдал и слушал. И в каждом новом «походе в жизнь» находил новые доводы, чтобы посмеяться и поиграть простыми и обычными понятиями. А к себе он, как всегда, относился очень критически. Вот как он писал однажды о своей пьесе:

«Я очень устал, голова стала совсем плоха, ничего не пишу. Брянцев говорил во вторник, чтобы я зашел к нему поговорить о пьесе до отъезда, но я не пошел. Не хочется, скучно и противно. На днях я должен был читать пьесу в литературной газетной компании, но перед чтением просмотрел пьесу и позвонил, что у меня внезапное заседание. Если это мне кажется не от усталости, а пьеса и верно дрянь, то осенью я сообщу об этом Брянцеву и сниму пьесу. По тем же причинам я не послал пьесу никуда и никуда не пошлю. Новую надо писать…»

А между тем пьеса репетировалась, спектакль пошел, хотя и немало было хлопот, но зритель и время побеждали.

Осенью он был ироничен, тоскливо-весел. Это в нем уживалось всегда, как осенний листопад с поэзией осени. Одно письмо он пишет из Крыма, другое из Абхазии. И везде – юмор, дружба, нежное отношение к людям.

«Любите ли Вы осень? По-моему, это отличное время года…» «Я стал вегетарианцем. Это такая тоска! Если бы у вегетарианцев были шашлыки, шницель, ветчина – все было бы хорошо, но у них одни скучные пустяки. Вчера я перестал быть вегетарианцем, отдыхаю. Завтра опять начну. Все это я делаю, чтобы не состариться прежде времени. Я прочел, что вегетарианцы не стареют…»

«Вчера я был у Ольги (актриса ТЮЗа, которая в то время болела. – Л. М.) (9). Она очень хочет уехать на Кавказ… А ни в одну санаторию ее не примут… Ехать туда нужно на осень… А сейчас нужно собрать для Ольги денег. Нужно устроить концерты, сложиться, но только к осени…»

«От Вашего первого друга Гаккеля я получил две открытки с дороги. Он путешествует, как миллионер, в мягком вагоне. Вот человек! Ни одного случая не упустит затмить и уничтожить меня…»

«Вчера я был у Маршака в Лебяжьем. Уезжая, спешил на поезд и бежал лесом под проливным дождем. Это мне понравилось: была тоска и отчаяние, а не мутное безразличие. Потом от меня в вагоне валил пар. Вагон стал похож на баню. Один старичок даже влез на верхнюю полку и попарился…»

«Вчера мне сказали, что один наш с вами общий друг побрил голову. Подумайте – каков смельчак! Я тоже мечтал так поступить, но мне мешало честолюбие…» (10).

Письма свои Женя Шварц писал не как попало, а точно и просто. В них не было никакого «искусства». Зато они полны неожиданных сравнений, ассоциаций и той особенной человеческой чистоты и правдивости, которые превращают самое письмо в драгоценный психологический документ заботы, тревоги, доверия, дружбы. Читая его письма, ощущаешь исключительное совпадение слов с подлинным событием. Его письма как будто непосредственно выходили из его сердца и души, минуя средства выражения. Каждое шварцевское письмо было естественным продолжением его внутренней речи. Без всякого интеллектуального наряда и уж тем более какого-либо литературного кокетства. Он говорил, как писал, писал, как думал. И он специально не сочинял сюжетов. Казалось, что все совершается по воле самих героев, и сам автор не знает, куда они поведут его дальше. Поэтому, вероятно, Шварцу-драматургу почти всегда скорее всего удавался первый акт. Последующие акты ждали, когда действующие лица дальше захотят говорить. Может быть, потому Евгений Львович и похож на тех немногих писателей, которые не стеснялись брать сюжеты из хорошо всем знакомых источников. Найти хороший источник не значит еще, что к нему влечет бедность фантазии. Есть вечные источники человеческой правды и жизненной глубины. Таковы народные сказки. Таков и Андерсен. Не потому ли многие сказки Е. Шварца родились и прямо и косвенно из сказок Андерсена, такого близкого ему по складу творческого ума, по человеческой радости и затаенной печали? Но родившиеся из этого источника, они становились и новыми, и своеобразно иными. Сам Шварц жил в каждом из своих героев как человек наших дней, как живой свидетель всего, что происходит или может произойти в этом удивительном отраженном мире простого и реального вымысла. Ведь в самом деле, в каждой сказке Андерсена хватало достаточно и времени, и пространства, чтобы поместить в них и совершить еще одно новое, совершенно сказочное шварцевское чудо.

В этом совершенно сказочном вымысле формировались и основные, индивидуально-конкретные черты шварцевской поэтики. В неожиданности поворота мысли, и в смелости ассоциаций, и в иронических оттенках серьезности, и в детски наивной чистоте героического, и в гиперболическом глубокомыслии смешного и состояло своеобразие шварцевского стиля, мастерства словесной лепки характеров и сценического обаяния театральных сказок Евгения Шварца.

[На том этапе его жизни, когда он встретился с детским театром, а театр детей получил в его лице своего, может быть, единственного драматурга, который сумел, будучи еще очень молодым, уже найти путь к детской душе, к детским сердцам, к детской пытливости. Мы были молодыми, и он был молодой. На наших глазах Шварц приобретал какую-то особую значительность в ряду тех писателей, которые все творчество отдали театральному искусству. Он формировался и шел вместе с нами, но совершенно своим путем. Он был удивительный мастер того внутреннего слова, который он мог открывать в обычной жизни ребят. Там, где мы не придавали никакого особенного значения словам в разговоре с детьми, Шварц умел найти всегда особую глубину и тайный смысл. И он сам был интересен ребенку.][42]42
  В квадратные скобки заключен отрывок из выступления Л. Ф. Макарьева на вечере памяти Е. Ш. в Ленинградском Театральном музее 25.10.11=71.


[Закрыть]
(11).

Е. Л. Шварц сам прекрасно читал свои пьесы. Его авторская манера читки скорее походила на публичное размышление, в котором автор хотел, казалось, подчеркнуть самое необыкновенное, что может произойти в обыкновенных условиях человеческой жизни. Словно он хотел удивить всех, кто слушает, тем, чему он сам, читая, удивляется.

Так читал знаменитый артист В. Н. Давыдов басни Крылова. «Скажите, пожалуйста, – как будто хотел он сказать, – ну, где было видно, чтоб лисица так пленилась сыром, что даже заговорила человеческим голосом!»

Е. Шварц читал свои пьесы в полном смысле слова удивительно. Когда он читал их, они производили гораздо большее впечатление, чем когда мы их ставили. Это была органическая связь человека-творца со своим произведением. Это было единое дыхание.

Именно в необыкновенности обыкновенного – секрет обаяния и остроты шварцевской выдумки.

И его кот, и собака, и медведь, и старушка-вострушка – Баба Яга, кокетничающая сама с собой перед зеркалом, и ее избушка на курьих ножках (великолепно сценически решенная режиссером П. К. Вейсбремом) – все эти персонажи в читке автора выступали как самые необыкновенные явления в нашем обыкновенном мире людей и вещей. Ну, как же тут не удивляться!

И когда, помню, Е. Шварц прочитал именно так удивительно свою сказку «Два клена», кто-то из актеров сказал тогда:

– Все правильно… Шварц пишет, как классик.

И нельзя было с этим не согласиться.

Необыкновенная любознательность Е. Л. Шварца граничила с фантастической одержимостью. В этой любознательности не было никакой стройной «программы по самообразованию». Она шла своим особенным высшим путем. Например, он мог подолгу стоять у какого-нибудь забора летом на отдыхе и рассматривать обыкновенную паутину. А потом дожидаться того момента, когда паук, почуяв муху, попавшую к нему в сеть, выползет из своей засады и, ловко передвигаясь по тончайшей ткани своего орудия смертной пытки, начнет творить свое злое дело…

И такое наблюдение не проходило для него бесследно. Он жадно всматривался во все мельчайшие проявления доброго и жестокого, смысла и бессмыслицы, расточаемых природой с неумолимым равнодушием ею самой установленных законов… Он почему-то вдруг заинтересовывался естествознанием… Вероятно, в этих раздумьях у него уже созревал замысел новой волновавшей его сказки. Сказки для взрослых…

– Удивительно, – говорил он, – паук работает математически точно, как инженер, и точно, как гениальный виртуоз-скрипач.

Он как-то вспомнил слова Л. Н. Толстого об относительности времени человеческой жизни: «От новорожденного до четырехлетнего – целая вечность. От четырехлетнего до меня – один миг…»

Шварц засмеялся:

– А сколько глупостей мы способны натворить за этот миг? Вероятно, больше, чем ребенок за четыре года…

Однажды, незадолго до своей последней болезни, Евгений Львович вспомнил свою давнюю беседу с ученым медиком.

– Вот мы говорим, что человек растет. А мне один академик рассказывал, что человек уже с малых лет медленно и неизбежно движется к концу, и он сам виноват в этом… – Шварц, сказав это, рассмеялся: – Растет к концу… Оказывается, конец на него все время наступает. В каждом нервном шоке. Например, споткнулся человек… – И он опять задрожал от своего внутреннего смеха: – Отсюда – мораль: не надо человека нервировать и не надо спотыкаться, по крайней мере, на каждом шагу… – И опять по лицу его пробежала смущенная улыбка.

С этой улыбкой он и остался в истории нашего советского театра, драматической поэзии и в истории человеческой дружбы.

1966


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю