355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Биневич » Воспоминания о Евгении Шварце » Текст книги (страница 31)
Воспоминания о Евгении Шварце
  • Текст добавлен: 29 мая 2017, 16:30

Текст книги "Воспоминания о Евгении Шварце"


Автор книги: Евгений Биневич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 40 страниц)

Легкие праздничные прогулки художника не умудряют. Негде было бы взяться его душевному покою, покою правоты и убежденности, если бы не прошел художник сквозь огонь сомнений и тревог, через пережитую им тяжкую неуверенность в себе и даже непонимание собственного поприща. Можно не сомневаться в том, что на всем, когда-либо придуманном, познанном и сочиненном писателем, остались живые, нестираемые следы побежденных им внутренних испытаний.

Очень часто душевная застенчивость мешала Шварцу говорить обо всем этом вслух. Должно быть, именно поэтому он часто, очень часто доверялся своему «гроссбуху», в котором с годами копились заветные раздумья, признания, подробности прожитого и пережитого. Вспоминая и записывая, он, по его собственному выражению, испытывал «некоторое наслаждение от собственной правдивости», и главным образом потому, что не имел перед глазами воображаемого читателя. Воображаемый читатель не заставляет его вспоминать именно то, что ему, читателю, особенно интересно было бы узнать. Ему не мешает назойливая мысль о том, что его неправильно поймут. Перед самим собой он может остаться точным и откровенным до конца.

В одном из сохранившихся в архиве Шварца рассказов – «Пятая зона – Ленинград» – описывается короткое, занимающее не более часа путешествие из дачного поселка Комарово в Ленинград. В рассказе этом ничего не происходит и скорее всего ничего и не должно произойти. Шаг за шагом описываются в нем станционные платформы и павильоны, неуклюжие бетонные вазы, установленные вдоль ограды, предупредительные плакаты, на которых изображены страшные последствия пассажирского легкомыслия. Точно воспроизводится картина появления поезда: «Кажется поезд черным и не по рельсам узеньким. Но вот он приобретает цвет и объем. Когда поднимается он из выемки уже перед самой нашей станцией, то мы видим сначала один верх моторного вагона с прожектором, который днем только поблескивает на солнце».

Весь рассказ этот состоит из подробностей и деталей. Тут и «смуглые от старости» карты, которыми пассажиры перебрасываются в «шемайку», и врывающиеся в вагон школьники, которые «так рады своему освобождению, что места себе не находят», и татуировка на руке у нищей: писатель прочел слово «два» и не мог понять, что бы оно могло значить, а оказалось, не «два», а «Эва». Все эти подробности и наблюдения нагромождаются одно на другое, как кадры документального кинематографа, и, в конце концов, все вместе образуют картину, полную истинного напряжения жизни.

Шварц не любил рассказывать о собственных печалях, и, может быть, поэтому, рассказывая о других, умел быть таким откровенным и доверчивым. Вот входят в его повествование артиллерист, которого он полюбил «за простоту, понятность и здоровье», продавщица эскимо – «смуглая, худая, словно опаленная внутренним пламенем», жена футболиста, которая рассказывала, что «нет для нее дня счастливее последнего матча». Жизнь входит в вагон и выходит из вагона, а писатель все едет, и все думает, и глядит, ведет дальше. И это совсем не потому, что такая у него профессия, что приходится, хочешь не хочешь, наблюдать, присматриваться, интересоваться. Ему самому, независимо от его профессии, кажется, что если он что-то пропустит, не заметит, не поймет, жизнь станет для него много беднее.

Впрочем, он и здесь, в вагоне электрички, остается сказочником, который только для того и живет на свете, чтобы обнаруживать вокруг чудеса. Далеко не всегда чудеса эти сотворены добротой человеческой, не во всех случаях они достигают цели. Иной раз они маленькие, а иной – большие, ночью они могут ослепить, а при свете солнца их вовсе не видно, но все равно – они чудеса, заслуживающие того, чтобы люди им удивлялись.

Кто знает: чудом может оказаться татуировка «Эва» на руке у наголо остриженной нищей – ведь что-то очень важное могло оказаться связанным в ее жизни с этим странным именем, иначе зачем было бы выжигать его на запястье? И счастливая улыбка на лице у девушки, возвращающейся со свидания, – тоже чудо, о котором, быть может, она будет вспоминать долгие годы. И рассказ матери о сыне – солдате, спасшем тонувшего мальчика, – кто дерзнет утверждать, что нет ничего чудесного в гордости, заливающей теплом и светом сияющие материнские глаза!

…Есть у Пушкина такие горькие и печальные слова: «Забвение – естественный удел всякого отсутствующего». В жизни чаще всего так оно и бывает. Человеческая память, увы, далеко не всегда справедлива и не всегда достаточно дальновидна. Люди, которые так ощутимо заполняли до краев нашу жизнь, вносили в нее столько живых красок, столько ума и таланта, уходят, и даже по отношению к ним разрушительное время делает свое дело. Образ их тускнеет, черты их день за днем блекнут.

Но, может статься, что мысль, высказанная Пушкиным, имеет не только прямое, но и обратное значение: те, кого не коснулось забвение, те, кого взыскательная память сохранила нам, не должны считаться отсутствующими. Велико это чудо – жизнь, продолжающаяся после того, как ее носители и творцы ушли от нас. Снова и снова совершается оно на глазах каждого из нас. Совершилось оно и со сказочником Евгением Шварцем.

Он сам ушел, а его веселые и печальные, необузданные, самоотверженные герои, его короли и министры, его клены и ужи, олени и принцессы продолжают вести с нами свой необыкновенный, свой сказочный разговор. Они произносят диковинные, в самое сердце западающие слова, и мы знаем, что это его, только его, сказочника слова, которые не мог бы подсказать своим героям никакой другой сказочник. Забвение не коснулось созданного, сказанного, открытого художником, и это залог того, что он не отсутствует, что он по-прежнему среди нас!

Раиса Берг

Из книги «Суховей»

…Его синенький домик находился между железной дорогой и почтой в поселке Комарово по другую сторону железной дороги, чем Академический поселок. Домик ему не принадлежал. Союз писателей предоставил ему дачу в пожизненное пользование. Низкий забор окружал дачу. Молоденькие рябины уже плодоносили. Колпачки снега венчали алые гроздья.

С Лизой и Машей, им было 5 и 4, мы были первый раз в гостях у Евгения Львовича. Девушка-домработница, надевая на Машу пальто перед нашим уходом, спросила ее, почему не стало видно девушку, с которой они гуляли раньше. «Маруся уехала в деревню и там женилась на другой», – сказала Маша. Маша перепутала – женился на другой ее папа, а Маруся уехала в деревню и вышла замуж. Шварц слышал Машин ответ, и по лицу было видно, что он придает значение не столько форме, сколько содержанию.

А познакомились мы с Шварцем в декабре 1952 года при следующих обстоятельствах. Мы шли с Лизой на почту отправлять заказные письма. Из синенького дома вышел человек в фетровой шляпе. Он шел впереди нас, и продавцы всех ларьков приветствовали его. Очередь на почте состояла из меня с Лизой и человека в фетровой шляпе. Мы терпеливо ждали, пока он выпишет все журналы и газеты, какие только есть на свете. «Я вас задерживаю, – сказал незнакомый человек. – Сдавайте ваше письмо, я подожду», – предложил он. «Спасибо, мы подождем. Писем у меня масса». «Масса», – повторил незнакомец. Ситуацией овладела Лиза. «А вы можете сложить пять и семь?» – спросила она незнакомца. «Могу, – сказал он. – А ты можешь?» «Я совсем не зря вас спрашиваю, – сказала Лиза. – Вот на этом плакате пять листиков и семь цветочков». Плакат украшал почту. Декабрь. На плакате «Да здравствует Первое Мая!» и ветвь цветущей яблони. «Только и делает, что считает, – сказала я незнакомцу. – Сегодня такой разговор слышала. Младшая моя говорит ей: „Когда сто пакетиков освободятся из-под горчичников, попросим их у мамы“. А она отвечает: „Пакетиков не сто. В каждом пакетике пять горчичников. Пакетиков, значит, двадцать!“» «Сто горчичников», – сказал незнакомец. У нас была причина ставить горчичники. Она обнаружилась год спустя. Маша болела бронхиальной астмой. Но тогда приступы еще не разыгрались во всей жестокости, и мы то и дело пускали в ход горчичники…

«Сто горчичников», – сказал человек в очереди на почте.

В ту секунду, как девушка в окне закончила оформлять квитанции для незнакомца и я получила возможность сдать свои письма, Лиза сказала: «Мама, уйдем. Мне жарко». Я расстегнула пуговицу воротника ее пальто. «Я выйду с ней. Мы вас подождем», – сказал незнакомец. Лиза дала ему руку, и они вышли. «Знаете, кто это? – спросила девушка в окне. – Это Евгений Львович Шварц». Имя это я, конечно, знала, – детский писатель, драматург, конгениальный Андерсену, чьи сказки он инсценировал. Через окно было видно, как Шварц дрожащими руками застегивает Лизе пуговицу на воротнике пальто. Когда я вышла, оказалось, что дружбе заложено прочное основание. «Вон в том ларечке живет медведь, а в этом ящике под крышей почты, – видишь, провода к ящику идут, – живет птичка. Она по телефону с медведем разговаривает». «Мы подружились, – сказал Евгений Львович. – Я уже знаю, что вы живете в розовой даче номер 27. Пожалуйста, приходите ко мне в гости». «Не бросайтесь словами, – сказала я. – Мне теперь отбоя не будет – мама, пойдем в гости к новому академику». «Скажите, а меньшими категориями ваши дети не мыслят?» – иронически спросил он. «Не меньшими, а иными», – иронически поправила его я. «Нет, правда, приходите с ней», – сказал Шварц. «Я не могу одного ребенка вести в гости к знаменитости, а другого оставить за бортом». – «Приведите и другого». – «Но вы не знаете, сколько у меня детей!» – «Сколько бы ни было».

Сейчас я докажу Вам, что люди не равны друг другу, даже люди одной профессии, даже одного и того же профсоюза, в данном случае члены Союза писателей. В 1963 году меня пригласили создать лабораторию популярной генетики в Академгородке Новосибирска. <…> Я удостоилась визита Гранина, автора книги «Иду на грозу», где он чуточку лягнул Трофима Денисовича Лысенко, выведя его под именем ученого Денисова. Гранин входил в силу. <…> Я рассказала ему о моем знакомстве с Шварцем и про то, как Шварц не обратил внимания на поразительные способности его новой знакомой, повторил: «Сто горчичников». Гранин тоже не обратил внимания на слова вундеркинда. «Вид горчичника волнует меня, – заговорил он очень живо. – На изнанке каждого горчичника напечатано: тираж – один миллион». Дружбы с Гранином у меня не возникло. <…> А с Шварцем у нас возникла пламенная дружба… <…>(1)

У колыбели моей карьеры писателя стоит Евгений Львович Шварц…

Самое острое из всех ощущений моей жизни – чувство стыда, которое я испытала, когда Шварц, выслушав мои рассказы, сказал: «Такая литература карается арестантскими ротами». Я испытала непреодолимое желание: желание исчезнуть с лица Земли немедленно. Мое горло не бредило ни бритвой, ни намыленной петлей, мой висок не жаждал прикосновения заряженного пистолета. Я точно знала, чего я хочу. Бездна должна разверзнуться подо мной и поглотить меня. Я поняла точный и буквальный смысл выражения «хотеть провалиться сквозь землю». И как я могла, нашаляв, накаляв, наваляв пять маленьких рассказиков, – так моя дочь Лиза позже характеризовала способ приготовления уроков ее младшей сестрой Машей – пойти читать их Шварцу? Затмение на меня нашло.

Шварц сказал:

– Работайте, приходите через месяц.

– К вам, наверное, многие ходят и всякую дрянь читают? Что вы им говорите? – спросила я.

– Говорю, что печатать так трудно, что лучше и не начинать.

– А мне почему так не говорите?

– Потому что вам – есть что сказать.

Я пришла через два месяца и принесла десять рассказов.

Когда я уходила, Шварц сказал: «Об арестантских ротах не может быть и речи». <…>

Летом 1995 года я очутилась на Корсике. Синева Средиземного моря так живо напомнила мне арену, где разыгралось действие рассказа «Раковина», что я решила восстановить его. Рассказ посвящен Евгению Львовичу Шварцу.

Евгений Львович говорил мне: «Пользуйтесь самыми обыкновенными словами. В них вся сила и прелесть языка». Бессчетные сонмища черноморских маленьких, темненьких ракушек-башенок не привлекали тех, кто собирал красивые сувениры. Мне они казались прообразом самых простых слов Евгения Львовича. Начав с рассказа «Раковина», я восстановила весь сборник…

«Байки» из «Биневины»[59]59
  «Биневина» – рукописная книга составителя, типа «Чукоккалы».


[Закрыть]

Родословная зависти

«Стремление к равенству – дитя зависти», – сказала я как-то раз Евгению Львовичу Шварцу.

«Отец», – сказал Евгений Львович.

Кто из нас ботаник?

Мой отец Л. С. Берг рассказал мне, что первым, кто описал карликовую березу в горах Крыма, был А. С. Пушкин.

* * *

Зятю Евгения Львовича Шварца посчастливилось побывать в тропиках. «Он пишет о гигантском фикусе, говорит Евгений Львович. Ствол в обхвате чуть ли не парсек». «Какого же размера листья у этого фикуса!» – восклицаю я. «Листья могут быть самые обыкновенные», – говорит с оттенком замешательства Евгений Львович. Ботаник-то все-таки я.

6 IX 70 г. Р. Берг.

* * *
 
Звать его Андрей,
Дед его еврей,
Бабушка – армянка,
Мама – хулиганка,
Папа – кандидат,
Плохо дело, брат!
 

Это стихотворение Евгений Львович Шварц сочинил про своего внука.

6 июня 1970

* * *

Е. Л. Шварц сказал, что ему понравились чьи-то слова – смерть, как горизонт. По мере того, как приближаешься к нему, он удаляется. Но те, кто сзади, видят, что горизонт все ближе, не к ним – к тем, кто идет впереди.

15 ноября 1970, Р. Берг

Юрий Слонимский

Из сборника «Мы знали Евгения Шварца»

В многосторонней деятельности Евгения Львовича Шварца была одна сфера, не получившая развития. Это – балетная драматургия. Хотя его замыслы в этой области не нашли сценического воплощения, они бесспорно входят в общий поток исканий нашего балетного театра.

У Евгения Львовича было много возможностей стать драматургом балета. Прежде всего, он страстно любил музыку, умел ее слушать и слышать. С давних пор Шварц был настоящим почитателем Д. Д. Шостаковича и С. С. Прокофьева. Был у Евгения Львовича еще один «свой» композитор – А. С. Животов. Он платил Евгению Львовичу взаимностью – любил его творчество, посещал представления его пьес, к некоторым писал музыку.

Последние годы жизни Евгений Львович, по состоянию здоровья, совсем перестал бывать в филармонии, но устроил, как говорил шутя, «филармонию на дому» – вдумываясь в музыку, подолгу проигрывал пластинки, слушал радиопередачи.

Музыка была для Шварца больше чем отдыхом и развлечением: в ней находил он опору и вдохновение. Исключительная память, тонкий слух и еще более тонкое восприятие слышанного позволяли ему говорить о музыке всегда по-своему, не раз открывая хорошо известное с новых сторон. Его впечатления, которыми он делился с собеседниками, будь они записаны, составили бы чрезвычайно интересный свод размышлений истинного меломана. И главное – они всегда были в опосредствованной связи с его литературно-поэтическими образами.

Самый характер творчества Шварца располагал к правильному восприятию не только музыки, но и балета. Евгений Львович поразительно точно различал правду и фальшь, поэтичность и прозаичность сценической ситуации. У него было природное чувство меры, позволявшее ему верно определять степень отдаления сочиняемого от натуры. Разную в разных жанрах. А это, пожалуй, одно из самых важных качеств для балетного драматурга, который проектирует спектакль в образах танца – прихотливого, не терпящего бытовизма, всегда находящегося на грани необыкновенного, фантастического. Редкая способность Евгения Львовича наделять сценическое действие качествами «обыкновенного чуда» особенно драгоценна для сочинителя балетного сценария.

На балетных спектаклях я встречал Евгения Львовича редко. Не знаю, что именно – интуиция или предварительная информация – безошибочно приводили его в театр в те вечера, когда мы становились свидетелями больших удач новых постановок или артистических находок. Он видел, помнится мне, «Бахчисарайский фонтан» и «Ромео и Джульетту». Однако на премьере «Золушки» я его не обнаружил; быть может, потому, что он был полон собственных представлений об этом сюжете, существенно отличавшихся от того, что следовало ожидать от спектакля в Театре оперы и балета имени С. М. Кирова. Сравнительно часто Евгений Львович бывал на выступлениях Улановой.

В начале пятидесятых годов Евгений Львович подолгу жил в Комарове и очень любил беседы во время прогулок. Я интенсивно работал над сценарием балетов о наших днях («Берег надежды», «Тропою грома» (1) и другие) и часто рассказывал о своих замыслах Евгению Львовичу. По исключительной скромности он выражал свое мнение весьма деликатно и мягко, словно считал себя всего лишь слушателем, а не профессионалом-драматургом.

Между тем эстетические воззрения Евгения Львовича на балет были гораздо правильней и значительно дальновидней воззрений многих профессионалов танца. То было «смутное время» в балетном театре: под лозунгом «сближения с жизнью» в нем развивались натуралистические тенденции. Высшим их выражением явился балет «Родные поля» (в Театре имени Кирова) (2): здесь «сближение» привело к пародии и на жизнь, и на балет. «Бытовизмов» Евгений Львович не выносил и, в частности, молниеносно замечал мои прегрешения на сей счет. Не столько по склонности к сказочному жанру, сколько по искреннему и верному убеждению, он высказывался за широкое использование в балете фантастических мотивов. Его привлекали возможности балета смешивать реальность с фантастикой, повествовательность – с метафорической образностью лирику (глубоко запрятанную, а не открытую) – с смешным на грани буффонады.

В то же время Евгений Львович настойчиво подчеркивал, что ведет речь не о бегстве от реального сценического действия, а о поисках такого его ракурса в балете, при котором достигалось бы свободное смешение красок жизни. Тогда броская, самая натуральная деталь, становясь связующим звеном в повествовании, «остраняла» бы бытовое правдоподобие, и наоборот, деталь, подсказанная миром чудесного, озаряла бы светом поэтического обобщения кажущуюся будничность повествования. Было удивительно, до какой степени естественно и просто Евгений Львович понимал и трудность осуществления, и необходимость этого в балетном спектакле. В ту пору эти его взгляды были для меня особенно важны; если я в чем-то преуспел, работая над сценариями, то в этом немало обязан Евгению Львовичу.

Когда я впервые предложил Евгению Львовичу сочинить балетный сценарий, он нахмурился и промолчал. Чуть позже я повторил свое предложение – отказ. Чем больше я убеждал Евгения Львовича заняться сценарием, тем сильней он сопротивлялся. Можно было подумать, что когда-то он жестоко поплатился за уступчивость в этом вопросе. Когда же я сказал, что надеюсь на Театр имени С. М. Кирова, возражения Евгения Львовича стали еще более категорическими. «У них нет балетмейстера, который бы за это взялся и делал бы то, что мне нравится», – сказал он, и разговор на эту тему прекратился. Вскоре, однако, я почувствовал почву под ногами для возобновления своих настояний.

В те годы начинала поиски нового молодежь Театра имени Кирова во главе с И. Бельским и Ю. Григоровичем; второй уже дебютировал в качестве балетмейстера во Дворце культуры имени М. Горького. В 1948 году он заново поставил популярный балет-сказку «Аистенок» (3), а двумя годами позже осуществил балет «Семеро братьев» (по известной сказке «Мальчик-с-пальчик»), представлявший собою обработку старинного балета А. Е. Варламова.

Уже тогда Григоровича отличало чуткое отношение к балетной драматургии, потребность понять ее внутренний смысл, найти особую выразительность танцевальной речи. Две его постановки показали, что формируется оригинальный и благородный поэт танца.

Все это я рассказал Евгению Львовичу при следующей нашей встрече. Постарался, сколько мог, описать находки Григоровича в его постановках, подчеркнул, что он человек, родственный нам по духу, беспокойный, ищущий, с которым легко говорить, притом не на балетном волапюке[60]60
  От volopük (нем.) – «мировой язык», искусственный язык, созданный в 1879 г. немецким священником Иоганном Мартинном; предшественник эсперанто; здесь – в переносном значении.


[Закрыть]
, как со многими его товарищами по профессии. Это последнее даже рассмешило Евгения Львовича. Потом он задумался, и некоторое время мы гуляли молча.

Мне показалось, что разговор о Григоровиче сдвинул с места интересовавший меня вопрос. Действительно, следующую нашу беседу Евгений Львович начал так: «Знаете ли вы сказки Афанасьева?» Я ответил утвердительно, и тогда Евгений Львович стал говорить об этих сказках, проявив завидное знание их вариантов и подробностей. При этом он обращал особое внимание на те эпизоды, в которых течение действия получало внезапный поворот, придавая сказке особую остроту, глубокий смысл.

«Знаете сказку о царевне Несмеяне? Можно ли сделать такой балет?» – спросил он. Признаться откровенно, сюжет этот рисовался мне в привычных очертаниях таких спектаклей, как «Волшебная фата» и т. п., и потому не вызывал никакого энтузиазма. Евгений Львович продолжал: «Несмеяна больна, она утратила способность смеяться, и никто не может заставить ее даже улыбнуться. Очевидно, ей жилось так, что смех был изгнан из ее обихода. Одни церемонии, дурацкое чинопочитание, низкие поклоны, раболепие – черт знает что. Где уж тут смеяться? От тоски помрешь. А доктора и другие претенденты на исцеление Несмеяны тем же мирром мазаны. И потому бессильны».

Евгений Львович говорил как будто сам с собой, размышляя вслух, короткими фразами.

«Что делать Несмеяне, если она родилась для нормальной человеческой жизни? А ее не выпускают в сад, в лес, в поле. Боятся, что сглазят? Или считают, что природа сама по себе безобразна, безобразен простой народ, и оберегают царевну от встречи с ними? Какие же радости во дворце, где все искусственное, вплоть до нарисованных пейзажей и механических животных? Как в сказке Андерсена о соловье, изготовленном для китайского богдыхана. Мир игрушек, кукол, людей, больше похожих на марионеток, глупых и смешных для зрителя, но настолько привычных для царевны, что ей только грустно…» Тут я выразил догадку: «Значит, это грустная сказка?» Евгений Львович решительно воспротивился: «Нет, не грустная, а смешная. Грустно только Несмеяне. Она томится. Мертвый мир, игрушечное окружение. Дурашливый царь, по-своему любящий дочь, но не понимающий, как ей помочь».

Я спросил: «Почему же для Несмеяны чуждо все, чем живут ее родные?» Евгений Львович задумался. «Не знаю. Думаю, что это не существенно. Как вам кажется?» Конечно, Евгений Львович был прав. Существенно не то, как Несмеяна заболела. Существенно, что она выздоровела, порвав с неживым, кукольным миром пустого вымысла.

Тем временем фантазия Евгения Львовича продолжала обогащать сюжет. Экспозиция – жизнь Несмеяны и окружающего ее мира – представала в рассказе Евгения Львовича рельефно и красочно, по-настоящему балетно. Картины дворцовой жизни не были лубочными или сатирическими, как, скажем, в классических русских операх. Они приобретали оригинальную окраску, напоминая аналогичные мотивы в других пьесах Шварца. И все же балетная сказка Шварца была чуть грустной, что придавало ей неизъяснимую прелесть.

К несчастью, я не могу восстановить полностью весь ход размышлений драматурга. Помню только рассуждения Евгения Львовича насчет героя; они захватили меня сложно-опосредствованным чувством современности.

Как известно, в сказке Афанасьева герой – простой деревенский парень, мастер на все руки, проявляющий незаурядную сметку русского человека. У Евгения Львовича биография его героя богаче. Он – солдат. Воевал со своими начальниками, воевал с врагами, бывал бит и давал сдачу с приплатой. Сам черт ему не брат. В образе, нарисованном Евгением Львовичем, было что-то от пушкинского Балды. Но одновременно он напоминал и Василия Теркина, – быть может, солдатским балагурством, заразительным юмором, огромным запасом жизненных сил, активным характером.

Герой будущего балета Шварца служит здесь же, во дворце, на нескольких должностях сразу – колет дрова и топит огромные дворцовые камины так жарко, что искры, вылетая из камина, пляшут вокруг него, как бешеные. По совместительству он приставлен к маленькому царевичу, которому заменяет отца и мать; совсем как Балда – попенку. И он же в часы досуга, которых, по сути дела, почти не остается, развлекает дворню игрой на балалайке и скоморошьими забавами. Тут Евгений Львович подходил к одной из лейттем своего замысла. Искусство обладает великой целительной силой: глухой, немой, слепой – никто не может устоять перед ним. Искусство исцеляет и Несмеяну.

Ее «лечение» складывается из нескольких больших танцевальных эпизодов и занимает добрую половину спектакля. Герой один разыгрывает целые истории, заставляя ошалевших бояр исполнять роль глупых статистов, как им это и положено по чину. Он держит себя с Несмеяной, как солдат, встретивший девицу, которая не то задирает нос, не то просто капризничает. Героя мало заботят проблемы этикета, чинопочитания и т. п. Он может шлепнуть царевну, может дать ей тумака, может погладить ее по голове, сунуть ей в рот морковку, утереть нос. Он работает, выполняя трудное задание – во что бы то ни стало излечить Несмеяну.

Так сложился чудесный сценарий. В Комарово приехал Григорович. Разговоры его с Евгением Львовичем привели к полному творческому единодушию. Об этом мы сообщили дирекции Театра имени Кирова, и было решено поручить постановку Ю. Григоровичу. Но в самый последний момент, насколько я понял из слов Шварца, произошло следующее. Евгений Львович сказал, что не умеет записывать балетный сценарий, и просит приставить к нему сотрудника литературной части театра, который помог бы ему. Театр прислал кого-то, кто объявил для начала, что считает себя соавтором Евгения Львовича. Думаю, что это не сыграло бы решающей роли, если бы претендент на соавторство не стал читать лекцию о том, как надо сочинять балетные сценарии. Это было уже выше сил Евгения Львовича. И все распалось, причинив ему душевную боль (4).

Тут можно было бы поставить точку, если бы мой рассказ нежданно-негаданно не получил продолжения.

Несколько лет назад, просматривая картотеку балетных сценариев в Ленинградской театральной библиотеке имени А. В. Луначарского, я обнаружил карточку с записью «Снежная королева – балет». Перелистывание машинописного экземпляра сценария (их ошибочно частенько называют либретто, что не отвечает существу дела) не открыло ничего нового. Правда, на титульном листе стояло: «Евг. Шварц. Балет в III действиях. 27.I.1940 г.»; рукопись содержала 62 страницы. Но кто же сценарист? Кто-то «по Шварцу» или сам автор?

Тогда я не стал вникать в это. Но теперь выяснилось, что после войны из Управления культуры поступил архив, состоявший из старых оперных либретто и балетных сценариев, среди которых находились и три экземпляра «Снежной королевы». Мне дали все экземпляры. В одном из них оказался документ, даже не взятый на учет, – печатный бланк, заполненный редактором и датированный 14 февраля 1940 г. Нетрудно представить себе волнение, с которым я взялся за него. Слева размещены вопросы, справа – ответы:

Фамилия, имя, отчество или псевдоним автора: Евг. Шварц

Форма произведения: Либретто балета

На вопрос о теме редактор отвечает: «Либретто написано по одноименной пьесе того же автора, идущей в Новом ТЮЗе». Итак, вопрос об авторе сценария решен: это сам Евгений Львович. Бланк проливает свет и на происхождение этого сценария: он поступил из Театра оперы и балета имени С. М. Кирова. Не потому ли, кстати говоря, Евгений Львович так остро реагировал на мое предложение сочинить балет для Кировского театра, что однажды он уже пережил там нечто неприятное?

Сделанное Евгением Львовичем двадцать пять лет назад сегодня уязвимо. Драматург исходит из той структуры балетных спектаклей, какая была наиболее распространена в тридцатые годы: пантомимное в своей основе действие развивалось, обогащалось и украшалось танцевальными номерами и целыми сюитами.

Два истинных героя пьесы – Кей и Герда – сохранили в балете свои достоинства и даже приобрели новые. Не буду пересказывать весь сценарий; ограничусь лишь тремя сценами, дающими представление о характере балета Шварца.

В день рождения Кея дети приходят к нему с подарками и танцуют вокруг куста роз – так начинается действие. Внезапно появляется Советник, предлагающий за куст роз деньги и игрушки.

По его знаку в комнату вбегает «человек в белой ливрее, отделанной серебром, в белой шляпе и белых перчатках. У него красный нос, усы сверкают, они покрыты инеем»[61]61
  Здесь и далее в кавычках приводится текст сценария Е. Л. Шварца.


[Закрыть]
. Он замерз, и, чтобы согреться, все время отбивает чечетку. Но Бабушка Кея отвергает мешок с золотом, принесенный слугой. Тогда Советник вызывает четырех слуг, также отбивающих чечетку, которые приносят двух заводных белых медведей, пляшущих к удовольствию детей. Получив снова отказ, Советник приходит в бешенство и выбрасывает из ледяных глыб одну игрушку за другой, которые заполняют всю комнату, оттесняя испуганных ребят. Пляшут морские львы, перебрасываясь мячами; пляшут моржи; большие пингвины, «похожие на людей в длиннополых фраках, маршируют, покачиваясь, а между ними вьются снежинки – куклы с ничего не выражающими, неподвижными лицами», – развертывается бурная, массовая танцевальная кода. Снова отказ Кея обменять куст роз на игрушки. В гневе Советник покидает комнату.

Остроумно в балетном смысле разработано действие во дворце Короля. Начинается акт церемонией раздела имущества и дворца. Шествие – танец маляров – предваряет выход Короля, маленького человечка в очках. На Короля надевают фартук, он вооружается кистью и танцуя проводит белую черту по полу, разделяя площадь пополам, затем проводит черту и по стене, и по потолку. Вывешиваются два объявления о разделе королевства на половины короля и его дочери. Затем идет раздел живого «инвентаря»: молодые – налево, пожилые – направо, на половину короля. Делят стражу, делят дворцовый персонал – высший и низший, от министров до истопников; делят поваров и поварят с посудой. После их танцев с хоров спускается оркестр, и начинается остроумное его разделение. Первая и вторая скрипки играют прощальный дуэт, целуются на границе двух царств и расходятся, а оркестр тихо и печально аккомпанирует им.

Последний акт кажется наименее богатым. Однако, если вдуматься в его построение, выясняется привлекательная и плодотворная сквозная мысль. Через все действие проходит тема борьбы горячего сердца с ледяным бездушием. Ее экспозиция – в первом танце акта: у входа во дворец Снежной королевы Герду встречают снежинки, которые преграждают ей путь. Но стоит ей прикоснуться к снежинкам, как они тают от жара сердца Герды, пылающего любовью к Кею.

На смену красочному внешнему действию первых двух актов, изобилующих захватывающими ситуациями, поступками и пр., приходит одна сложная коллизия внутреннего действия – поединок любви и человечности с бездушием и бесчеловечностью. Поединок этот протекает психологически реально как борьба Герды за возвращение Кею памяти и человеческих чувств. Вместо разнообразных танцев предшествующих актов, в акте развязки предстает перед нами один большой танец, выражающий главное содержание акта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю