355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Биневич » Воспоминания о Евгении Шварце » Текст книги (страница 34)
Воспоминания о Евгении Шварце
  • Текст добавлен: 29 мая 2017, 16:30

Текст книги "Воспоминания о Евгении Шварце"


Автор книги: Евгений Биневич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)

Александр Крон

Драматург Евгений Шварц

Еще до знакомства с Евгением Львовичем я читал и видел на сцене пьесы драматурга Е. Шварца. Но полностью оценил их я не сразу. Впрочем, главные пьесы еще не были в то время написаны. Не было ни «Дракона», ни «Обыкновенного чуда».

Особенность Шварца в том, что он не поддается ведомственной классификации. Ни в какие рамки, списки и обоймы он не укладывается. Ни по поколению, ни по жанру, ни по рангу.

Когда-то поколение драматургов, к которому принадлежал я, считалось средним. Шварц, будучи старше нас на добрый десяток лет, не смешивался с теми, кого мы считали стариками. Но и нашим он не был. Он был сам по себе. Да и к какой жанровой группе его можно было причислить? Детских драматургов? Его пьесы с одинаковым интересом смотрели и дети и взрослые. Комедиографов? При всем их блестящем остроумии что-то всегда мешало воспринимать их только как комедии. И наконец, уж совсем пустым кажется сегодня вопрос о месте Шварца в литературной иерархии. Премий он, помнится, не получал никогда, в президиумах сиживал редко, свой единственный орден он получил под конец жизни, но его слава не нуждалась в подпорках, и мы, его друзья, а среди нас были люди не в пример гуще увенчанные всякого рода лаврами, всегда знали, что Женя – очень большой писатель. Уместно вспомнить Хемингуэя, утверждавшего, что хорошие писатели не имеют рангов. Их можно называть в любом порядке, от этого ничего не меняется.

Я думаю, что особое положение Шварца заключается в том, что он – единственный настоящий современный сказочник. Единственный в советской драматургии, а может быть, и в советской литературе.

Говоря «настоящий» и «современный», я отдаю себе отчет в том, что на сценах наших театров часто ставились сказочные пьесы советских авторов, иногда очень хорошие. Например, сказки С. Я. Маршака. Казалась очень современной сказка Вадима Коростылева «Золотое сердце», шедшая в свое время на сцене Центрального детского театра. Но ни Маршак, ни Коростылев не сказочники, а современность пьесы Коростылева была не столько в существе, сколько в незамысловатых, почти «капустнических» аллюзиях, в аллегорических персонажах вроде феи по имени Сойдетитак. Но аллюзии преходящи, а аллегории не обладают властью символов.

Настоящим сказочником быть трудно. Их и в мировой-то литературе раз-два и обчелся. Обычно сказку творит народ, это одна из разновидностей народного эпоса и мифотворчества; прежде чем отлиться в законченную форму, она многократно обкатывается и шлифуется в устах безымённых рассказчиков. Чтобы написать свою оригинальную сказку, нужно обладать образным миром поэта, чуткостью к народной жизни и мудростью философа. Всё это у Шварца было. Он не был сказителем, он был интеллигент. Но Ганс Христиан Андерсен тоже был интеллигент. Вспомним Чехова. Он говорил: «Все мы народ, и лучшее из того, что мы делаем, есть дело народное».

Не важно, что некоторые сюжеты Шварца навеяны сказочными мотивами Андерсена. Такой Тени, такого голого короля у Андерсена не было. Сам Андерсен не скрывал, что он зачастую пересоздавал заново чужие сюжеты. Для Шварца эти сюжеты были только отправной точкой. И современность его пьес не в сиюминутных ассоциациях, а в гуманистическом пафосе, в их способности вызывать чувства и мысли, необходимые сегодня всем людям, и особенно людям завтрашнего дня, то есть детям.

Мастерство Шварца я вижу не только в виртуозном владении словом, но и в поразительном чувстве сказочной логики. Такая логика существует, и дети разбираются в ней даже лучше взрослых. У фантастики и реализма много общих законов, и любой дошкольник безошибочно знает, во что по законам жанра можно безусловно верить, а чего никак не может быть.

С наибольшей силой глубина и самостоятельность сказочной стихии Шварца проявилась, на мой взгляд, в «Драконе». С него и началось наше знакомство.

Пьесу «Дракон» я получил в рукописи от нашей общей приятельницы С. Т. Дуниной, работавшей тогда в репертуарном отделе Всесоюзного Комитета по делам искусств. Война еще не закончилась. Я прилетел в Москву из блокадного Ленинграда по вызову МХАТа, зашел в Комитет и там встретил Шварца, привезшего из Сталинабада своего «Дракона». Как известно, вскоре после выхода в свет «Дракон» был раскритикован в печати как вредная сказка и реабилитирован только в конце пятидесятых годов. Софья Тихоновна страстно боролась за «Дракона». В «Драконе», если его перечитать сегодня, поражает зоркость, с какой драматург рассматривает сущность всякой тирании. Недостаточно повергнуть дракона, говорит сказочник, надо еще выкорчевать посеянные им отравленные зубы, рабью психику людей, годами приносивших в жертву дракону не только прекрасных девушек, но и свое человеческое достоинство. В годы борьбы с фашизмом и его последствиями сказка Шварца была острым оружием, но им не воспользовались.

У Дуниной мы и познакомились. Евгений Львович был учтив, чуточку чопорен, улыбался мало. Чем-то он напоминал мне М. М. Зощенко и В. В. Шкваркина, и вскоре я понял чем: сатирики редко бывают весельчаками и свойскими парнями, профессия у них трудная, и о людях они знают много такого, что заставляет их, хотя бы на первых порах, держаться настороже. Потом оказалось, что у нас много общих друзей, кое-какие общие недруги (это тоже сближает), и постепенно Шварц открылся мне таким, каким его знали близкие, – прячущим за светскостью и иронией доброту, вспыльчивость и прелестное озорство.

Как-то в один из моих послевоенных приездов в Ленинград, в будний весенний день поехала погулять на взморье небольшая компания: Евгений Львович, Т. М. Вечеслова, И. М. Меттер с женой, артисткой балета К. М. Златковской, я, моя жена и ныне покойный Леонид Антонович Малюгин. Настроение у всех было прекрасное. Леня только что получил премию за свою пьесу «Старые друзья», и мы – его старые друзья – искренне радовались успеху товарища. Было еще очень прохладно. Погуляли по безлюдному берегу, вспомнили пушкинское «На берегу пустынных волн», затем отыскали какой-то еще не развернувшийся в полную силу, но уже открывшийся летний павильон-ресторан, выбрали в совершенно пустом зале столик подальше от входной двери и поближе к теплой кухне, заказали то немногое, что нам могли предложить, и с удовольствием выпили по первой рюмке. Евгений Львович был в то время уже серьезно болен, я и раньше замечал, что у него слегка дрожат руки, дрожь эта была сердечного происхождения и ничуть не свидетельствовала об алкоголизме, но Шварц ее все-таки стеснялся, в особенности его смущало то, что после первой рюмки дрожь прекращалась. Дрожь прекратилась, и Евгений Львович сразу возглавил стол, не столько по праву старшего, сколько благодаря присущей ему магии общения и завораживающей фантазии. Не помню уже, что послужило случайным толчком к начавшейся игре, но вскоре изящный питерский интеллигент, каким всегда был Евгений Львович, превратился в пожилого, ожиревшего, но еще вальяжного, тяжело-самоуверенного дельца-хозяйственника, всесильного главу какой-то таинственной мафии, состоящей из нечистоплотных торгашей и снабженцев, этакого «нужного человека», для которого пара пустяков достать любую дефицитную вещь или билеты на модную премьеру. Сначала мы выслушали его безапелляционные суждения о пьесе Малюгина, и Леня восторженно хохотал, слушая этот поток самоуверенных пошлостей, нечто похожее ему уже приходилось слышать, поэтому блестящая пародия Шварца была ему слаще самых пышных комплиментов. Однако рецензией на «Старые друзья» игра не кончилась, Шварцу явно не хотелось так быстро расстаться с удачно найденным образом, и он стал обращаться к нам, как к своим сообщникам, умело подбрасывая строительный материал для создания маски, из И. М. Меттера он сделал нахрапистого ворюгу, из меня – застенчивого, а через четверть часа обслуживавшие нас официантки уже не сомневались, что имеют дело с кутящими после удачной махинации спекулянтами и их лихими подругами.

Но этого невинного розыгрыша Шварцу показалось мало. Как истый сказочник, он стал вводить в наш застольный разговор самые смелые гиперболы, и те, кто нас слышал, а слушали нас теперь не только официантки, но все обитатели ресторанных кулис, включая повара, с замиранием сердца узнавали, что мафия наша всесильна, держит в руках милицию и любое начальство, имеет во многих городах соучастников, которые привозят для сбыта свои «левые» товары. Одним из таких приезжих был я, у меня в роскошном люксе «Астории» плавали в ванне привезенные с Каспия живые осетры, и я очень нервничал, за ними все не приходили, а я боялся доноса горничной, боялся и за самих осетров: им было тесно в ванне, и они страшно плескались. Шварц, покровительственно посмеиваясь, меня успокаивал. Войдя в свои роли, мы изображали компанию гораздо более подвыпившую, чем это было на самом деле, и наши слушатели уже не очень таились, они открыто толпились в дверях, подавали даже реплики, и можно было понять, что хотя они и сомневаются, но верят, восторгаются, возмущаются, ужасаются – и не в силах оторваться.

Но Евгению Львовичу и этого было мало. Осетры в ванне «Астории» – это было маловероятно, но все же реально, а Шварц уже летел на сказочных крыльях. Помаленьку, как через реостат, он прибавлял накал, из бытовой фигуры он превращался в сказочный персонаж вроде людоеда из «Тени», и чем фантастичнее было то, что он говорил, тем ярче и убедительнее становился образ. Постепенно до нашей аудитории стало доходить, что все происходящее – игра, но разочарования это не вызвало, и, когда мы уходили, нас проводили аплодисментами. «Артисты!» – сказал кто-то нам вслед. Такова судьба драматурга. Все его счастливые находки приписываются актерам.

Сегодня уже трудно вспомнить и перечесть наши встречи. Не помню случая, чтоб я приехал в Ленинград или Шварц в Москву и мы не повидались. Встречались домами или у общих друзей. Другом он был надежным, но не сентиментальным, друзей любил, не закрывая глаза на их маленькие слабости, и при случае был не прочь съязвить. Он рассказывал про них небылицы, очень похожие на правду. Одну нашу общую приятельницу, женщину умную и образованную, но несколько капризную, он показывал так:

– Женя, который час?

– Половина третьего…

– Ах, я знаю!

Мастером такого рода небылиц был Юрий Павлович Герман, и они с Шварцем соревновались. Впрочем, манера у них была разная. Герман сочно живописал, Шварц тяготел к графике и миниатюре.

В общении с Шварцем была одна необыкновенно важная и, как мне кажется, исчезающая в нашей среде черта. Дружбу он понимал не только как бытовое, но и как творческое соприкосновение. Он хотел, чтоб друзья читали и смотрели его пьесы, и сам был внимателен к тому, что пишут друзья. С ним было интересно советоваться, и он сам был чуток к мнению людей, которым доверял. Не только чуток, но и чувствителен. Откровенно высказанным критическим замечанием его можно было огорчить. Обидеть – никогда. Хитрить с ним не удавалось никому, проницательность у него была редкостная.

Для меня было большой радостью, когда в один из своих приездов Шварц сказал, что хочет прочитать мне полтора акта еще не законченной пьесы и посоветоваться насчет финала. Читал он днем в нашей квартире на Спиридоньевском, пьеса называлась «Медведь» и произвела на нас с женой сильнейшее впечатление. В этой пьесе не было ни одного знакомого сказочного мотива. В многих сказках волшебники превращали людей в животных, но только Шварц додумался превратить зверя в человека, что с точки зрения эволюционной теории даже более правдоподобно. У Евгения Львовича не получался третий акт, и он придирчиво расспрашивал нас о прочитанном, ему нужны были не комплименты, а непосредственная реакция. Неудивительно, что я почувствовал себя вовлеченным в судьбу «Обыкновенного чуда» (такое название получила последняя редакция пьесы), видел пьесу дважды – в Москве и в Ленинграде, – а о московском спектакле написал рецензию в журнале «Театр». С той читки прошло лет восемь, и я с полным убеждением мог написать Евгению Львовичу, что пьеса ни в чем не устарела, не потеряла жизненности, скорее, даже наоборот… И что публика не премьерная, а рядовая, кассовая, прекрасно понимает и принимает пьесу. Шварца это обрадовало. «Я ведь приготовил целое объяснение, – писал он мне в ответ, – там я умоляю не искать в сказке скрытого смысла, ибо рассказывается она не для того, чтоб скрыть, а для того, чтоб открыть то, что ты думаешь. Пишу все это потому, что жду, что меня вот-вот кто-нибудь потянет к ответу, хотя как будто и не за что».

У Шварца была трудная судьба. Есть писатели, в том числе даровитые, которые, уходя из жизни, как бы забирают с собой все ими созданное. Оно становится достоянием историков литературы. С Шварцем не так. Он не создал школы – это и невозможно, но творческое наследие его живет, оно завоевывает новые рубежи, и его не приходится искусственно оживлять к юбилейным датам. Оно живет само по себе. Так, как жил он сам.

1979

Алексей Герман

О дяде Жене, Екатерине Ивановне и собаке Тамаре

В 1938 году мой папа, Юрий Герман, и Евгений Львович Шварц каждый вечер приходили к роддому, в котором я появился на свет. Они должны были это делать потому, что, по известным причинам, маме нельзя было волноваться. А если она не видела их воочию, то очень волновалась, что кого-нибудь из них арестовали и от нее этот факт скрывают.

Писатель, драматург и сценарист, выдающийся сказочник и признанный классик Евгений Шварц в памяти моей, в том мире, который живет во мне, – остается дядей Женей, близким другом моих родителей, одним из главных персонажей комаровского сообщества советских интеллигентов, в котором прошла существенная часть моего детства. [В сборнике, который предложен вниманию читателей, есть и тексты сценариев, и подробные комментарии специалистов, и цитаты из документов – на мой взгляд, из всего этого можно составить представление о работе Евгения Львовича для кино. Что я могу к этому добавить? Разве что попытаться перевести в слова обрывки изображений, кусочки фонограммы того нескончаемого кино, в котором я продолжаю жить].

В начале 1946 года папа получил Сталинскую премию, и мы переехали жить в Комарово: Морская улица, дом 1. Маленький масляный домик, в котором было дикое количество клопов – они висели под потолком гроздьями. Какое-то время мы жили в этой даче, потом вернулись в Ленинград, а в доме оставались Евгений Львович Шварц и его жена Катерина Ивановна. Папа угодил в какие-то неприятности, и взрослые договорились, что Шварцы будут меня брать на лето. Еще при домике была баня, и там, тоже весь в неприятностях, жил дважды лауреат Сталинских премий, заслуженный деятель искусств Иосиф Ефимович Хейфиц.

Почему-то очень часто не было света, и тогда папа с Шварцем сидели в углу, пили водочку, говорили о чем-то своем. Однажды они меня позвали: «Лешка, вот ты все читаешь что ни попадя, а „Бруски“ Панферова читал?» – «Читал». – «И ты считаешь, правильно ей дали Сталинскую премию?» Я ответил с воодушевлением: «Надо было две Сталинские премии дать!» И папа сказал, махнув рукой: «Иди отсюда, болван». Как-то он печально это сказал, и оба они были очень печальные, в своем углу на темной даче, со своей водочкой, со своими непонятными мне разговорами.

Я знал, что Шварц пишет сказки. Иногда он их мне читал. Я его любил, но в глубине души считал его занятие не слишком серьезным. Когда папа говорил про него: «Он великий человек», это меня раздражало. Потому что у папы все были великие.

Однажды я вошел в уборную и увидел горбоносую женщину с задранными блестящими юбками. Проходивший мимо папа схватил меня за руку, уволок на кухню, шипел мне в ухо: «Эта женщина – великий русский поэт». Я ворчал: «А почему этот великий русский поэт на крючок не закрывается?» Потом узнал, что это была Ахматова.

В летнее время в Комарово через железную дорогу проходил тщедушный человек в круглых очках с тонкой шеей, похожий на птицу. Как и все они, пижоны, он имел при себе трость. Папа и про него мне сказал: «Запомни, это великий композитор. Его фамилия Шостакович». В общем, слово «великий» мало что для меня значило. Когда-то потом пришлось понять, что все они и вправду были великие, а сам я, комаровский хулиган и двоечник, и вправду был болваном.

Хорошо хоть запомнил, как они, вместе с папой и Шварцем, иногда с Хейфицем, ходили пить боржом в пивную при станции. В пивной этой играли всегда «У мальчика пара зеленых удивительных маминых глаз» и «По Берлинской мостовой». Пить боржом, острить – это было такое специальное занятие. Боржом стоил дорого, бутылка – рубль. Один раз к нам подошел выпивший человек и попросил попробовать боржому, потому что рубль – это тогда были деньги. Он попробовал, сплюнул и сказал: «А я думал, он жирный». Эту фразу я потом вставил в «Лапшина».

На лето я перебирался к Шварцу. Верандочка, круглый абажур над столом, сделанный из непонятного материала, собака Тамарка, которая бродит вокруг, вздыхая и задыхаясь от непомерного веса. Тамарка походила на огромный табурет. От жира она не могла ходить, еле переваливалась с боку на бок. Шварцу говорили: «Что же это такое? Это даже не собака». Он разводил руками: «Ну, если она хочет кушать, что же делать?» У меня была переэкзаменовка, и он занимался со мной математикой. Занятия эти проходили своеобразно. Помню, как читаю Пантелеева «Республику ШКИД» (1), а Евгений Львович решает мои задачи. Пыхтит, старается, потом говорит мне растерянно: «Что-то у меня, Алеша, не сходится. Может так быть, что в ответе 2,5 бассейна?» Я ему назидательно, не отрываясь от книги: «А вы еще хорошенько подумайте, дядя Женя». И слышу от окна голос отца, который подошел незаметно, приехав из города, и наблюдает эту картинку: «Кто должен подумать, подлец? Ты, у которого переэкзаменовка, или дядя Женя, у которого переэкзаменовки нет?»

Жить у них я не любил. Хотя Евгения Львович был ко мне добр и с ним всегда было интересно. Но, во-первых, к завтраку у них подавалась яичница с колбасой, плавающая в жиру, и меня тошнило от нее. А во-вторых, по вечерам меня заставляли играть в скучнейшую игру «Кун-кэн». Им для игры не хватало четвертого, и, вместо того чтобы раскатывать на велосипеде, я должен был сидеть с ними на веранде.

Кроме собаки Тамарки был еще кот Котан. Он тоже был огромным, очень пушистым и поразительной злобности существом. От него житья не было, он всех драл – и пребольно. Решили его кастрировать в целях всеобщей безопасности. Кто-то рекомендовал ветеринара, однажды раздался стук в дверь, и на крыльце возник человек в форме энкавэдэшника. Все как-то заробели. Не лучшие были времена для такого гостя. Оказалось, что это ветеринар из Большого дома, который подрабатывает тем, что холостит котов. Из маленького чемоданчика он достал сапог и щипчики. В сапог заправил кота, так что снаружи остались только хвост и задние ноги, потом чикнул и, взяв сапог за подметку, каким-то очень ловким движением швырнул кота на двадцать метров в угол комнаты. Кот, еще не понимая всего, что с ним случилось, от боли вытянулся в нитку, страшно зашипел, поднялся на лапы и гневно сверкнул глазами, постепенно переходящими в девичьи. Ветеринар, оказавшийся грузином, меланхолично заметил: «Нэ любит». У нас потом это «нэ любит» очень долго было любимым выражением в семейном обиходе.

Шварц очень любил свою жену Катю, дочь Наташу, внуков. Любил друзей и их детей. Жил в ближнем круге и ближним кругом.

Когда он умирал, при нем были Катерина Ивановна и моя мама. Последние его слова были: «Катя, спаси меня». После того, как всё случилось, Катя сказала: «Таня, возьми что-нибудь на память о Жене». Мама взяла маленькую картинку, которая всегда висела у Евгения Львовича над кроватью. Эта картинка и сейчас висит у меня в кабинете. Черный лес, черное озеро, какой-то темно-зеленый луг и маленький белый козленок, несчастный на фоне всего этого ужаса. После смерти Евгения Львовича Катерина Ивановна стала употреблять наркотики.

Это было тяжело, потому что она всех просила их достать. Люди о ней много дурного говорили. Но я думаю, что это был случай очень большой любви и невозможности жить без любимого человека. Она очень старалась, пыталась всячески. Купила дом, купила машину. После смерти Шварца его пьесы начали ставить во многих театрах, стали выходить книжки, появились деньги, которых ему так не хватало при жизни. Я помню, что мы с ней шли по Марсовому полю, о чем-то разговаривали, моросил дождь, скамейки были мокрые. Она достала большую пачку сторублевок и заложила ими мокрые места на скамейке, чтобы мы сели. В этом было столько презрения к деньгам, к благополучию, которое ей ни к чему было без него. Столько нежелания жить. Когда она говорила, что хочет покончить с собой, мало кто принимал это всерьез. А она все-таки с собой покончила.

Она понимала, с кем она жила. Нечастое для жены качество. Причем ей было неинтересно, кто еще это понимает, кроме нее: достаточно было своего знания. А понимал мало кто. Самое удивительное, что не только я, мальчишка, но и многие, почти все, кроме папы, взрослые вокруг меня относились к Шварцу несколько иронически. По-моему, никому и в голову не приходило, что он большой писатель, настоящий мыслитель. Ну, пишет человек сказочки… Для театра пишет, для кино. Несерьезно… Тогда ведь было время больших форм: пудовые фолианты, многотомные эпопеи про классовую борьбу… Их авторы становились лауреатами, заседали в президиумах… А тут, понимаешь, Золушки, Красные Шапочки, Волшебники, Медведи, «Тень, знай свое место».

Я до сих пор в толк не возьму, как он уцелел после «Дракона». Единственное разумное объяснение – люди боялись поверить глазам своим и ушам, боялись даже внутри себя заподозрить, что человек мог написать пьесу ПРО ЭТО.

Да еще этот человек – автор детских книжек, детских фильмов, детских пьес. Мягкий, исключительно добрый, вопиюще интеллигентный.

При поступлении в институт на вопрос «Самый любимый фильм» я ответил: «Золушка». Не «Чапаев», не «Трилогия о Максиме», не «Подвиг разведчика». Согласитесь, необычный ответ для завтрашнего студента. А ведь «Золушка» – это было нездешнее, невесть откуда и как возникшее, вопреки всему сияющее чудо… С грустью скажу, что Шварца ставили в основном плохо, как-то получалось ни про что. Во всяком случае, по сравнению с теми бездонными смыслами, какими мерцают его сюжеты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю