355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Биневич » Воспоминания о Евгении Шварце » Текст книги (страница 27)
Воспоминания о Евгении Шварце
  • Текст добавлен: 29 мая 2017, 16:30

Текст книги "Воспоминания о Евгении Шварце"


Автор книги: Евгений Биневич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 40 страниц)

Ольга Берггольц

Встреча в «Астории»

1

…Делегация почти целиком состояла из коммунистов или близких к партии антифашистов. Среди них были: замечательная писательница Анна Зегерс, маститый Бернгард Келлерман с супругой, Стефан Хермлин, поэт, беллетрист, критик, в прошлом старый комсомолец, ныне – то есть уже тогда, в 1948 году, – коммунист; Вольфганг Лангхов, актер и режиссер, член партии со «спартаковских» времен, автор книги «Болотные солдаты», побывавший в гитлеровском лагере, а в те дни и посейчас руководитель театра имени Макса Рейнгардта. Был профессор Юрген Кучинский, известный экономист, автор многих капитальных трудов по политической экономии, старый член партии; Эдуард Клаудиус, прозаик, старый антифашист, сражавшийся в Испании, а во Вторую мировую вместе с партизанами Северной Италии сражавшийся против Гитлера; Гюнтер Вайзенборн, поэт и драматург, участник движения Сопротивления группы «Красная капелла», освобожденный из тюрьмы нашими войсками; Михаэль Чесно-Хелль, старый член партии, был в эмиграции в Швейцарии, тельмановец, один из авторов сценария о Тельмане. И другие.

И вот мы уселись за стол, ломившийся от пищи, от дорогих вин, в банкетном зале, в том зале, где во время блокады был морг.

И был поднят первый бокал, произнесен первый тост. Раздались шумные, но холодные аплодисменты. Мы сидели рядом с антифашистами, с коммунистами, и все-таки буквально каждый из нас (я говорю о ленинградских писателях) ощущал, что между нами и немцами стоит некая невидимая, но нерушимая стена, вроде как бы стена из особого стекла или льда, через которую мы видим друга, пытаемся объясниться, но друг друга не слышим. Они были немцы, они приехали из той страны, из того города, откуда ринулась на нас, на нашу Родину, несколько лет назад озверевшее, лязгающее железо, под рев людоедских фанфар, откуда пришли в наш город непроглядная тьма, ледовый холод, жажда и голодный мор и безвозвратно унесли тысячи и тысячи ленинградцев, среди которых были люди такой душевной чистоты и отваги, и беззаветности, как покойный мой муж Николай (1), как работник Радиокомитета Яков Бабушкин (2), как старая няня моя Авдотья и тетя Варя, как Николай Верховский и Николай Римский-Корсаков, умершие в этом здании.

Я вспомнила, что в этих самых залах Гитлер собирался устраивать торжественный банкет для офицеров по случаю взятия Ленинграда, что были даже заготовлены пригласительные билеты на этот банкет и медали за взятие Ленинграда. Я подняла тост за то, что мы пируем в «Астории» с другими немцами и по другому поводу. Тосту удовлетворенно и прохладно поаплодировали.

И мы улыбались друг другу, но чувство отчужденности, больше – чувство глубокой усталости и необратимой утраты никак не могло сойти у меня с души. Это чувство утраты – огромной, общечеловеческой – даже как будто проросло с новой силой во время встречи с немцами здесь, в «Астории». Я чувствовала какую-то саднящую сухость в глазницах, сухость во рту, сухость в душе.

Тамадой с нашей стороны был Евгений Львович Шварц, изумительный драматург и, несомненно, последний настоящий сказочник в мире, человек огромного, щедрого, чистого, воистину сказочного таланта. Невозможно было не поддаться обаянию Евгения Львовича… Но о нем и дивном творчестве его я буду говорить еще много… потом…

И вот он встал и на смешанном русско-немецком языке начал представлять немецкой делегации нас, ленинградских писателей.

– Их бин дер Шварц, – важно сказал он, указывая на себя. А мы все засмеялись, потому что манера говорить и интонация Евгения Львовича не могли не вызвать веселящей душу улыбки.

– Их бин ди пьесы, – продолжал он… – Дас ист поэтесса Ольга Берггольц, она шрейбен ейне стихи…

Так он представлял всех ленинградских писателей, милый, веселый, изобретательный, и поднял тост за нашу дружбу, и мы снова выпили за нее.

И вновь наступило некое отчуждение, точно дышал на нас кто-то холодом.

После Евгения Шварца выступил профессор Юрген Кучинский. Он говорил о том, как они ходили сегодня по весеннему Ленинграду, любовались этим неповторимым городом, видели его еще не зажившие раны…

– И мне было странно, – говорил он, – что в этом городе в нас никто не бросает камнями. Сидящие здесь не виноваты в том, что произошло, но чувство стыда и вины за свой народ не покидало нас. А вы, вместо того, чтобы бросать в нас камни, встречаете нас гостеприимно и дружелюбно.

Он говорил, и по щекам его бежали слезы. Мы видели, что немцы взволнованы и потрясены тем приемом, который оказал им город, так тяжко пострадавший в дни Великой Отечественной войны…

Июнь 1960

2
 
    В день шестидесятилетия
 
 
Не только в день этот праздничный —
в будни не забуду:
Живет между нами сказочник,
обыкновенное чудо.
И сказочна его доля,
и вовсе не шестьдесят
лет ему – много более!
Века-то летят, летят…
 
 
Он ведет из мира древнейшего,
из недр человеческих грез.
Свое волшебство вернейшее
к нашим сердцам принес.
К нашим сердцам, закованным
в лед (тяжелей брони!),
честным путем, рискованным
дошел,
          растопил,
                       приник.
Но в самые темные годы
от сказочника-поэта
мы столько вдохнули свободы,
столько видели света.
Поэзия – не старится.
Сказка – не «отстает».
Сердце о сказку греется,
тайной ее живет.
 
 
Есть множество лживых сказок, —
нам ли не знать это!
Но не лгала ни разу
Мудрая сказка поэта.
Ни словом, ни помышлением
не лгала, суровая.
Спокойно готова к гонениям,
к народной славе готовая.
 
 
Мы день твой с отрадой празднуем,
нам день твой и труд – ответ,
что к людям любовь – это правда.
А меры правды нет.
 
21 октября 1956
 
                * * *
 
 
Простите бедность этих строк,
но чем я суть их приукрашу?
Я так горжусь, что дал мне Бог
поэзию и дружбу Вашу.
Неотторжимый клин души,
часть неплененного сознанья,
чистейший воздух тех вершин,
где стало творчеством – страданье, —
вот надо мною Ваша власть,
мне все желаннее с годами…
На что бы совесть оперлась,
когда б Вас не было меж нами?!
 
21 октября 195.
3
Нет – Дракону!

В этом театральном сезоне ленинградские зрители получили большой, чудеснейший подарок – я говорю о пьесе Евгения Шварца «Дракон» в постановке и декорациях народного артиста СССР Николая Акимова в Театре комедии (3).

Для меня лично, как для множества писателей и работников искусства, этот спектакль был еще одной незабываемой встречей с Евгением Шварцем. Как я вспоминала его таким, каким он был в дни жестокого штурма Ленинграда и свирепые первые месяцы блокады! В те дни мы не вели друг с другом сколько-нибудь продолжительных бесед на общие темы о человеколюбии и совсем не говорили о своей ненависти к фашизму, – некогда было, к тому же мы были переполнены всем этим, – надо было как можно оперативней и действеннее реализовать эту ненависть в слове, в выступлении, в стихе, в газетной корреспонденции. Евгений Шварц воплотил свою великую любовь к людям, свою неукротимую ненависть к фашизму в патриотической, глубоко идейной, художественно прекрасной антифашистской пьесе «Дракон». Все понятия, которые я отношу к этой пьесе и также к спектаклю Николая Акимова, употреблены здесь в своем прямом, строгом и точном значении.

Я хочу обратить внимание читателей на то, что Шварц написал свою пьесу в разгар ожесточеннейшей битвы (точнее – единоборства!) советского народа с фашизмом, в 1943 году, и что с тех пор, несмотря на сложную судьбу пьесы, не вносил в нее ни разу никаких конъюнктурных или иных поправок. Она увидела свое долгожданное нами сценическое воплощение в том виде, как была написана почти двадцать лет назад. И вот обнаружилось, что «сказка в трех действиях» не только не утратила своей идейно-политической остроты, но как истинно художественное произведение вобрала в себя опыт протекших лет – стала богаче, значительнее, полнозвучнее.

Автор назвал свою пьесу «сказкой», но «сказочный город», где развертывается действие (и «сказочность» подчеркивается декорациями и костюмами Акимова-художника), не предстает перед зрителями как загадка: ее прообраз – фашистская и неофашистская Западная Германия. Над городом этим сотни лет владычит Дракон, который обложил город, кроме «обычной» ежемесячной дани в тысячи коров, овец, кур и прочего, еще одной ужасной данью – ежегодно он берет себе в жены самую прекрасную девушку города, которая в тот же день умирает в его пещере от отвращения. Но самое страшное в том, что горожане не ропщут! В домик архивариуса Шарлиманя приходит странствующий рыцарь Ланцелот и узнает от мудрого говорящего Кота, что дочь Шарлиманя Эльза должна завтра стать очередной жертвой Дракона. И Ланцелот больше всего поражен тем, что ни Эльза, ни ее отец не только не сопротивляются своей участи, наоборот, они спокойны, они улыбаются, они давным-давно смирились с существующим в городе порядком, они в общем… оправдывают «своего собственного дракона», потому что, как говорит Шарлимань, «он убивал всех своих противников… он удивительный стратег и великий тактик. Пока он здесь, ни один другой дракон не осмелится нас тронуть…»

Дракон терроризировал людей, он запугал их вечным призраком войны, «другими драконами», он прикрывается этим призраком, потому что он сам – грабитель, насильник, а прежде всего – война.

Дракон так рекомендуется Ланцелоту: «Я – сын войны. Война – это я. Кровь мертвых гуннов течет в моих жилах – это холодная кровь…»

Далее Дракон, продолжая запугивать Ланцелота, вызвавшего его на бой, пускает в ход свою действительно страшную угрозу: он угрожает рыцарю, решившему освободить людей… этими же людьми!

«Мои люди – очень страшные люди, – говорит Дракон. – Моя работа! Я их кроил… Безрукие души, безногие души, глухонемые души, цепные души, легавые души, окаянные души… Дырявые души, продажные души, мертвые души».

Упаси бог художественное, философское произведение толковать буквально! И все же – разве это не прямое обличение грабительской, захватнической войны, ее пропаганды, которая калечит и уродует души людей, нравственно растлевает народ?! Которая порождает целые полчища мещан, себялюбцев, карьеристов – мелких «драконишек», тех, кто позволил на своих спинах взойти к власти Гитлеру, тех, у кого и сейчас не хватает мужества к активному протесту – против разжигателей новой, еще более страшной войны. «Создание» этаких «цепных, глухонемых душ» – не самое ли страшное преступление дракона-фашизма?

Ведь они даже протестуют, когда Ланцелот вызывает на бой Дракона, они трепещут от страха, когда идет бой!

Но вот кончается бой Ланцелота с Драконом. Все три головы Дракона, отсеченные рыцарем, лежат на опустевшей площади перед ратушей. Некоторое время головы еще живут (режиссерски и художнически сделано это Николаем Акимовым современно, сказочно, смело). Они сетуют, что неверно вели бой, они чувствуют приближение конца, они умоляют своих приближенных дать им хоть глоток воды. Напрасная просьба! Бургомистр и его достойный сынок стоят рядом с поверженными головами Дракона. Несколько минут назад они готовы были ради Дракона на любое преступление, сейчас они захвачены только одним: «Ах, сынок! – говорит Генриху Бургомистр. – В руки мне сама собою свалилась власть!»

Ланцелот смертельно ранен, ковер-самолет унес его неизвестно куда, и вот у власти Бургомистр. Он объявил себя победителем Дракона и готовится к свадьбе – он женится на Эльзе, на той самой девушке, которую год назад выбрал Дракон, которую так пламенно и чудесно полюбил Ланцелот. И те, кто помогал Ланцелоту в победе над Драконом, – простые рабочие люди – заточены в тюрьме… И вновь гнут перед Бургомистром спину, угодничают и подхалимничают, и непристойно чирик-чирикают ему славословия те, кто проделывал это перед Драконом. Сказка, да еще философская, не терпит прямых толкований, но разве же не вызывает это беспощадных ассоциаций с боннской действительностью, например, да и с другими «драконовскими» городами?

Бургомистр упоен, самодоволен, он страшится только одного – появления Ланцелота.

И вот в разгар «добровольного» венчания Бургомистра и Эльзы входит Ланцелот…

Ланцелот, как и Дракон, не характер: он сказочный, поэтический образ, скорее напоминающий нашего русского Ивана-царевича, чем средневекового рыцаря, образ, в котором Шварц обобщил и сконцентрировал самые светлые, самые смелые и человеколюбивые свойства народа.

Но любовь Ланцелота к людям – это не пассивная, не филантропическая любовь, неразрывно с ней связана не только ненависть к драконам, бургомистрам и прочим мучителям человечества, но и потребность во что бы то ни стало уничтожить их.

«Вы против меня, значит, вы против войны?» – надменно спрашивает Дракон Ланцелота. А тот ему отвечает: «Что вы! Я все время воюю!»

Да, он все время беспощадно воюет с драконами и людоедами, он воюет против войны, против растлевающего военного психоза, он воюет во имя прямых душ, свободных душ, бескорыстных и отзывчивых.

…Я пишу эти строки о спектакле «Дракон» в то время, когда в штате Невада произведено уже более сорока подземных взрывов, а в Тихом океане над островом Рождества – более двадцати пяти взрывов в атмосфере. Произошел чудовищный, преступный взрыв в космосе. Смертоносные атомные грибы поднялись над прекрасными островами. Медленно убивающие облака, исторгающие медленно убивающий дождь, движутся над миром, над его счастьем, над его детьми. А в это время один из бургомистров совсем не сказочной страны цинично заявляет: «Испытания служат нашим интересам»… в ответ на тревожные запросы ученых мира, обеспокоенных будущим человечества, здоровьем граждан мира, утверждающих, что взрывы несут горе и болезни людям, – тот же бургомистр с не меньшим цинизмом утверждает: «На сегодняшний день… в нашей стране нет никаких опасностей для здоровья, и в результате наших испытаний они не появятся».

Взрывы – в «наших интересах», «в нашей стране нет опасности для здоровья». Вот он, античеловеческий, гнусный эгоизм бургомистров и драконов! Да уж не переродились ли бургомистры в настоящих драконов? А впрочем, в чем существенная разница? У дракона была хотя бы солдафонская прямолинейность: «Да, я – война. Да, захочу – и убью безоружного. Да, хочу – и калечу ради своей власти человеческие души». А ведь бургомистры, готовящие реванш в Западной Германии, швыряющие ядерные бомбы и отравляющие воздух, воды и недра планеты, прикрываются словесами о «свободном мире», о «демократии», о «необходимости» этих испытаний, в результате которых якобы вообще «исчезнет опасность от атомных бомб».

Нет, они отравляют не только воздух и воды Земли, а теперь и сам Космос, – они отравляют сознание, в первую очередь, своих народов, они растлевают души своих граждан. О, как все это отомстит им когда-нибудь! Вспомним сцену-легенду о трех поверженных, издыхающих головах Дракона, которым никто из растленных душ не пришел на помощь… Ядерными взрывами в недрах Земли и высоко над нею, в том самом голубом сиянии, которое видели с кораблей своих первые наши космонавты – Гагарин и Титов, – пытаются бургомистры застращать человечество, вызвать перед мысленным взором его призрак новой войны и тем держать его в страхе и покорности.

Но в дни, когда я пишу эти строки, я думаю и о только что закончившемся в Москве Конгрессе за всеобщие разоружение и мир, о его непреходящем значении, о том, что силы мира победят войну.

«Нет – драконам, нет – бургомистрам, неофашистам и недобитым гитлеровцам, нет – изуродованным человеческим душам. Да – миру и жизни» – так говорят во всем мире прямые души, смелые души, человеколюбивые души. И это уже не сказка, а правда, самая чистая правда, какая есть на свете.

1962

[…О некоторых писателях и их трудах именно в связи с проблемой советского гуманизма – о тех писателях, которые внесли бесценный художественный вклад, огромный и духовный опыт в нашу советскую гуманистическую литературу, – следовало сказать наконец полным голосом. Я говорю в первую очередь о блистательном, и не побоюсь этого слова, гениальном драматурге Евгении Шварце. Его драматические произведения, такие, как «Тень», как «Дракон», особенно острая, великолепная пьеса-сказка «Дракон», вся идущая против фашистского насилия, много лет была под запретом и считались крамольными. Кто-то что-то в ней «усматривал» и «ущучивал»… А Евгений Шварц – поэт необыкновенной формы, это последний сказочник в мире, это человек, так яростно ненавидел всяческих драконов, насильников, искажающих человеческую душу, так беспощадно и страстно любил людей, их добро, их свет, так умел утешить в горестях, от души рассмешить и так рыдать над тем, что в людях плохо, что его просто нельзя было в докладах о гуманизме обойти, хотя все его персонажи сказочные. «Сказка – ложь, да в ней намек – добрым молодцам урок».

Не говорить об Евгении Шварце и писателях, подобных ему, это и значит то и дело говорить не о любви, а о чем-то другом. Необходимо было говорить еще об одном замечательном советском писателе-гуманисте, который всеми силами своей души ненавидел зло. Это Михаил Михайлович Зощенко… Как и Е. Л. Шварц, он любил людей беспощадно и страстно. Все глубоко гуманное творчество его было борьбой за прекрасного, за нового человека. О, как бы засверкал его талант сегодня, если б не преждевременная гибель…] (4).

Елена Юнгер

Последний взгляд

Милый Евгений Львович! Как написать об этом умном и тонком, веселом и грустном, остроумном и добром человеке?

О том, какой он талантливый, какой замечательный писатель и драматург, уже написано немало.

Мне хочется рассказать один случай, в котором, мне кажется, сказывается характер этого удивительного человека.

Евгений Львович был человек невероятно общительный. Эта общительность часто даже мешала ему работать. Вечно у него был полон дом людей. Так что его друзьям, да еще особенно заинтересованным в его работе, приходилось иногда принимать кое-какие меры.

1949 год. Жаркие солнечные дни в Сочи. Идут гастроли Театра комедии. Евгений Львович пишет для театра пьесу.

В первые дни по приезде в это пекло, конечно, невозможно сразу сесть за рабочий стол. В театре у него много друзей, со всеми хочется пообщаться. Наконец решено. Надо приниматься. «Сегодня до вечера не выйду из гостиницы», – говорит он.

Излюбленное место актеров, когда они не на репетиции или не на пляже, – задняя колоннада театра у служебного входа. Своего рода клуб – «паперть», как ее прозвали. Душа общества, конечно, Евгений Львович. Сегодня его не будет. Сегодня он работает. Но совсем немного времени спустя после начала репетиции (когда художественный руководитель театра Николай Павлович Акимов поднялся на самый верх в репетиционный зал) из-за угла противоположной улицы появляется Евгений Львович. С милой своей лукавой улыбкой приближается он к «паперти», и сразу же раздаются взрывы веселого смеха. Однако когда стрелки часов показывают скорое окончание репетиции, Евгений Львович предпочитает временно удалиться, чтобы не попадаться на глаза главному режиссеру, который торопит его с пьесой. И так почти каждый день. Не всегда удается вовремя улизнуть, и Евгению Львовичу приходится очаровательно оправдываться.

Наконец терпение Николая Павловича истощается. Мы жили тогда, не помню почему, в каком-то страшном громадном помещении напротив театра. Две большущие комнаты во втором этаже и колоссальный балкон, выходящий на улицу.

Как-то утром Николай Павлович ушел в театр, вдруг слышу его шаги по лестнице и чьи-то еще. Смотрю – смущенный Евгений Львович.

– Вот что, – говорит Николай Павлович, – я его сейчас запру в нашей комнате. Пусть сидит и работает. Иначе мы никогда не получим пьесу.

Огромным ключом (соответствующим помещению) запирается дверь, и наступает тишина. Я, стараясь не шуметь, чтобы только не помешать, на цыпочках спускаюсь по лестнице и ухожу на пляж. Возвращаясь с моря, перед самым поворотом к нашему дому слышу знакомые раскаты смеха. Подхожу – большая группа актеров весело хохочет, а на балконе второго этажа запертый Евгений Львович что-то им с удовольствием рассказывает.

Самое интересное, что пьеса все-таки была окончена. Называлась она «Один год» или «Первый год» (1). В связи с этой пьесой мне хочется привести одно замечательное письмо Евгения Львовича, написанное в том же, сорок девятом, году.

Человек удивительно мягкий и добрый, больше всего на свете боялся он кого-нибудь обидеть, огорчить. Нередко сам страдал от собственной доброты, но в творческих вопросах был строг и непримирим. Никакие самые нежные личные отношения, самые глубокие дружеские чувства не могли поколебать его принципиальных позиций, сдвинуть с твердой точки зрения.

Для постановки «Первого года» была приглашена Александра Исаковна Ремизова.

Привожу текст письма без комментариев, из него все будет понятно и так:

«Дорогие Леночка, Александра Исаковна и Николай Павлович!

Вопрос о распределении ролей в моей пьесе – очень сложный вопрос.

Если я его буду обсуждать с вами устно, то непременно собьюсь, запутаюсь, начну перескакивать с предмета на предмет, словом, окажусь менее полезен, чем любой другой нормальный автор в данных условиях. Я слишком свой человек в театре для того, чтобы быть разумным, спокойным и беспристрастным в столь непростом деле. Поэтому я пишу. И буду писать по пунктам, для ясности и убедительности.

Более того, я постараюсь на этот раз, для пользы дела, переломить свою натуру. У меня есть довольно опасное свойство – желание покоя, свободы и мира, и благодати во что бы то ни стало. Поэтому я, бывает, прекращаю спор и уступаю в ущерб самому себе, в ущерб делу. Говоря проще и короче – я все это делаю потому, что не хочу расстраиваться. Обещаю на этот раз – не уступать.

И я очень попрошу тебя, Николай Павлович (напоминаю, что мы выпили у Нади (2) на брудершафт), чтобы и ты отказался на этот раз от кое-каких свойств твоей натуры. Они заключаются в следующем: если кто-нибудь с тобой не согласен, ты искренне начинаешь считать противника своего негодяем, дураком, человеком с нечистыми намерениями и заражаешь своей уверенностью других. Это свойство твоей натуры – тоже иногда опасно для дела. И тоже прекращает спор раньше времени – стоит ли спорить (думаешь ты) с подобными личностями? Короче говоря, ты так же не любишь расстраиваться, как и я, но добиваешься покоя другими путями.

Умоляю тебя: давай на этот раз будем еще умнее и симпатичнее, чем обычно. Ты, я, Леночка, театр, Александра Исаковна – все кровно заинтересованы в том, чтобы задача была решена со всей добросовестностью, на какую мы способны.

Ты, Николай Павлович, можешь сказать: роли еще не распределены. Чего ты шумишь? Увы! Я чувствую, друзья мои, что вы их уже распределили в сердце своем. Я понимаю, как трудно спорить с сердцем, со стихией, так сказать, – но тем не менее начинаю это делать. Иначе меня замучает совесть.

Впрочем, не буду затягивать вступительную часть, а перейду к существу дела.

1. О пьесе.

Ты сказал мне в Москве, Николай Павлович, что пьеса „Первый год“ – не из лучших моих пьес, поэтому ее не жалко переделывать. Я готов согласиться, что пьеса моя далеко не гениальное произведение. Но тем более не следует ее переделывать слишком уж решительно. Это классики так мощны, что им ничего не делается, как их ни переделывай. А „Первый год“ требует отношения в высшей степени осторожного. Я говорю об этом не потому, что ты требуешь переделок, а по поводу того, что распределение ролей может до того переосмыслить и переиначить пьесу, что она развалится скорее и вернее, чем от реперткомовских поправок.

И в особенности это касается роли Маруси.

2. О Марусе.

Она непременно должна быть чуть-чуть заурядной. Она обязана быть похожей на любую молодую женщину. Она обязана вызывать жалость своей неопытностью и беспомощностью. Если Марусю не узнают и если она не вызовет к себе жалости – дело пропало.

3. О Леночке.

Прежде всего и раз навсегда – вопрос о возрасте давайте снимем. Хорошая актриса сыграет и грудного ребенка, если характер младенца будет совпадать с ее данными. Не внешними, а актерскими. Несколько минут зритель будет удивляться, видя взрослую женщину в пеленках, а потом привыкнет и поверит. Не возраст меня смущает, Леночка. Ты актриса хорошая и молодая. А я глубочайшим образом убежден, что актерские твои свойства противоположны тем, которые необходимы для Маруси.

Ты можешь на сцене быть кем угодно – но только не заурядной драматической инженю. Ты всегда создаешь образ своеобразный. Острый. Непременно сильная женщина у тебя получается. Непременно! Хочешь ты этого или не хочешь. И много пережившая. И умеющая постоять за себя. Тобою можно любоваться, в тебя можно влюбиться, но жалости, той жалости, которую должна вызвать беспомощная, почти девочка Маруся, тебе не вызвать. Ни за что. Когда ты играешь Ковалевскую (3) – ты вызываешь сочувствие. Сочувствуют всей душой много пережившей и перестрадавшей героине. Для этого в роли Маруси – нет, начисто нет материала. Она тоже не слаба, тоже по-своему воюет, – но по-своему. А не по-твоему. Слабее всего у тебя Ковалевская-девочка, хотя внешне ты выглядишь в первом акте прелестно. Не дал тебе бог красок, которые имеются в изобилии у любой травести и инженю. И не ропщи. У тебя есть гораздо более редкие дары. И радуйся этому. Не искушай судьбу! Умоляю!

4. О судьбе.

У меня, у тебя, Леночка, у тебя, Николай Павлович, судьба не слишком легкая. Нам прежних заслуг не засчитывают! Нельзя сказать, что их не помнят, – нет, помнят, и очень даже хорошо. И на этом именно основании ждут, чтобы мы если не перекрыли, то хоть повторили прежние свои рекорды. С нами всегда строги, взыскательны, зорки…

Умоляю, Леночка, – не искушай судьбу!

Время суровое…

5. Обманы зрения.

Когда талантливый человек берется не за свое дало, а другой талантливый человек помогает ему в этом, то в результате происходит следующий невольный обман зрения. На десятой репетиции талантливый человек играет настолько лучше, чем на первой, что режиссер и актеры приходят в восторг и умиляются. На двадцатой – дело идет еще лучше. Но вот, наконец, приходит премьера и – о ужас! Зрители яростно ругаются. Им дела нет, что талантливый человек играет в миллион раз лучше, чем в начале репетиционной работы. Им подавай безотносительно хорошую игру.

И тут начнется…

Влетит прежде всего мне. Вот, мол, писал сказочки – получалось. Потом влетит Акимову. За что? Так просто. Его считают ответственным за все, что делается в театре. И не без основания. Потом начнут по косточкам разбирать Леночку. Причем я не услышу, что говорят обо мне. Но подробно услышу, что говорят о тебе, Леночка. Услышу то, чего ты, слава богу, никогда не услышишь. Но зато ты обо мне услышишь такое, чего мне и не снилось. Меньше всего достанется Александре Исаковне, потому что она приезжая.

И вот вместо праздника, по нашей общей вине, произойдет нечто унылое, натуралистическое, осеннее. Наслушавшись друг о друге невесть чего, мы невольно выбраним друг друга, как враги. Словом… Умоляю, товарищи, – не будем искушать судьбу.

Если вы со свойственным вам упрямством не сразу согласитесь со мной, то послушайтесь хоть постепенно. Пересмотрите вопрос о Марусе со всей беспристрастностью, на какую способны. Давайте будем мудры и осторожны. Целую вас.

Ваш Е. Шварц».

Мы все трое, к кому было обращено это письмо, сразу же послушались Евгения Львовича и не стали искушать судьбу.

Роль Маруси была поручена прелестной нашей молодой актрисе Людмиле Александровне Люлько. По непредвиденным обстоятельствам, уже совсем не зависящим от нас, спектакль этот тогда так и не вышел. Потом Евгений Львович значительно переделал пьесу, и много позже она была поставлена у нас под названием «Повесть о молодых супругах».

Л. А. Люлько к тому времени несколько повзрослела и перешла на роль старшей подруги, а Марусю играла совсем еще юная тогда В. А. Карпова.

Евгению Львовичу так и не удалось увидеть эту пьесу свою на сцене. Он был уже очень болен. В день премьеры, лежа в постели, он был связан с театром только по телефону. Николай Павлович звонил ему в антрактах и подробно рассказывал о ходе спектакля, о реакциях зрительного зала, об особо успешных местах. Он волновался, радовался и огорчался, как всегда на всех своих премьерах. Это была последняя.

До войны ленинградский Дом писателя славился своими вечерами. Они находились в ведении Евгения Львовича. Он их устраивал, был их хозяином и, главное, их душой. Я уж не говорю о веселейших, остроумнейших встречах Нового года, куда стремился попасть весь Ленинград. Неистощимая его фантазия, ошеломляющий юмор создавали такие аттракционы и развлечения, что, как вспомнишь о них, в ушах так и звучат взрывы бурного хохота. Казалось, что зеркальные окна старого особняка, выходящие на Неву, сотрясаются и звенят от неудержимого смеха.

Вечера бывали самые разнообразные – встречи с музыкантами, учеными, чтецами, артистами – и ленинградцами, и приезжими гостями.

Для каждого театра было честью приглашение показать свою новую работу на подмостках Дома писателя. Обычно устраивался прогон спектакля в незавершенном еще виде – без гримов, без костюмов. Потом было обсуждение, в котором принимали горячее участие видные писатели и критики Ленинграда. Почти всегда вел обсуждение сам Евгений Шварц, подбадривая и увлекая выступающих безграничной своей доброжелательностью. Эти показы были настоящими праздниками для театра – и радостными, и полезными.

А какие прелестные и изящные – просто вечера отдыха! В большом белом зале убирались стулья, вдоль стен ставились столики, покрытые белыми скатертями (кстати сказать, ресторан там в ту пору был первоклассный). Неназойливо, под сурдинку, звучала танцевальная музыка. Можно было и потанцевать, и побеседовать, и послушать стихи. Просторно, не душно, никакой давки. На столики записывались заранее – людей было столько, сколько можно было с удобством разместить. Вечера эти были очень популярны.

За сдвинутыми вместе двумя-тремя столами можно было увидеть Алексея Николаевича Толстого, хлебосольно угощавшего компанию приезжих гостей. Он жил тогда в Пушкине и считался ленинградцем.

Опершись на привычную палку, в кругу жадно слушавших его почитателей сиживал там и Юрий Николаевич Тынянов. Его смуглое, чем-то напоминающее пушкинское лицо резко выделялось на светлом фоне стены.

Внимательные, восточного разреза глаза, слегка прикрытые веками, печальные глаза Михаила Михайловича Зощенко следили за танцующими парами.

С детским простодушием приветливо поглядывал по сторонам умнейший и милейший Борис Михайлович Эйхенбаум… <…>

Иногда озаряли зал своим присутствием, окруженные роем поклонников, две блистательные подруги – Татьяна Вечеслова и Галина Уланова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю