Текст книги "Воспоминания о Евгении Шварце"
Автор книги: Евгений Биневич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 40 страниц)
Татьяна Сойникова
Беседы 1968 год
Я пришла в техникум ТЮЗа в 1932 году, когда первый набор учился уже второй год. У меня и Бориса Вульфовича были группы ребят. Я была ученицей Хохлова. А он старый мхатовец, и меня, кажется, Макарьев пригласил в техникум. У Зона и у меня группы получились несколько разными. В разные стороны немного шло учение. И мы решили объединиться. В 35 году состоялся выпуск «Снегурочкой». А еще осенью 34-го к нам пришел директор ПионерТРАМа и пригласил тюзовцев играть на площадке театра. Театр был совершенно самодеятельный, спектакли не посещались, помещение пропадало зря. Со «Снегурочкой» мы перебрались на улицу Желябова. Успех спектакля был большой, он бурно посещался и взрослыми. Так образовался филиал ТЮЗа. Потом мы перенесли на эту же сцену «Клад».
Старый ТЮЗ из спектаклей делал представление для ребят. Их веселили, забавляли, заставляли плакать. Почему-то считалось, что ребенок не может вникнуть глубоко в идею, в мысль спектакля, и поэтому решение шло несколько поверхностно. Мы же работали для ребят, как для взрослых, только репертуар у нас был иной. Мы считали, что если ребенок и не сразу поймет что-то, то это дойдет до него позже. Вопрос стоял о глубине раскрытия. На сцене всерьез создавалась судьба человека. И в этом, по-видимому, и был успех и у детей – они чувствовали, что с ними разговаривают на равных, и у взрослых зрителей.
Труппа разделилась летом 36 года, когда юридически мы уже не были филиалом, а фактически – еще в сезоне 35/36 гг. К нам перешли прекрасные актеры – Блинов, Лукин, Уварова, Любашевский, Беюл, Емельянов, Чирков. К нам пришли – Ф. Никитин, Усков, Колесов. Колесов тогда подавал громадные надежды, это должен был быть великолепнейший актер. Да и многие с тех пор растеряли как-то себя. Исключение составляет только, пожалуй, Уварова, у нее диапазон всегда был очень широк.
Удивлялись обилию талантов нашей труппы. А удивляться надо было коллективу. У нас не выпускался актер неподготовленным. Нам удалось создать творческую обстановку во всем театре, начиная с вешалки. Каждые 10 дней труппа собиралась на декадники, где обсуждались все вопросы, все недоразумения и творческого, и бытового порядка, даже сплетни, любое столкновение выносилось на декадники.
Когда-то это пытались сделать и в старом ТЮЗе, но у них это как-то заглохло. И там тоже всегда была чистая атмосфера, но мы довели ее до высоты. Дублеры работали вместе. Они играли одного и того же человека, но индивидуальность актера делала их разными. У нас было три Марины (1), и часто двух можно было видеть за кулисами, наблюдающими за игрой первой. И потом – услышать, что все трое обсуждают ее игру, что-то советуют. Мы старались каждый спектакль сделать репетицией, раскрытием на будущее. Это была очень серьезная работа вглубь, обретение свободы, а она обретается, когда нет насилия, актер самостоятельно ищет и находит в контакте с режиссером.
На протяжении всей истории театра, правда, небольшой, у нас не было случая, чтобы спектакль был снят с репертуара. «Снегурочку» сняли только тогда, когда совершенно продырявились декорации, но мы ее заново репетировали, но выпуску помешала война. Перед открытием сезона все спектакли заново репетировались, причем искалось что-то новое, многое пересматривалось.
«КЛАД». При постановке «Клада» Зон уже ездил к Станиславскому. Этот спектакль был первым «подопытным кроликом» результата этих поездок. Здесь началась проводиться на сцене та углубленная жизнь. Первые опыты с неподготовленными людьми, это немножко затежелило спектакль, но была прекрасная Охитина, Лукин, Блинов, Емельянов, ребята – Казаринова и Орлова. Еще не было абсолютного ансамбля, но уже кое-что начиналось. Мне кажется, что было не очень удачное оформление, тяжелое (2). Это нагромождение кубов…
«БРАТ И СЕСТРА». Превосходно играл Кадочников старика (3). М. О. Янковский на просмотре сказал: «Куда же вы лезете? У вас все лучше и лучше!» Перед тем, как перейти к самой пьесе, делали этюды. Некоторые реплики Шварц записывал и вводил в текст. Многое было найдено на репетициях.
«СНЕЖНАЯ КОРОЛЕВА». Определился очень хороший состав. Очень хорошо оформила спектакль Якунина. И тема андерсеновская – горячих и холодных сердец – очень легла на труппу. Идейная сторона спектакля у нас шла всегда главной. Сверхзадача – чувственная, не дай бог, если она умственная. А тема о горячих и холодных сердцах у нас звучала всюду – и в «Музыкантской команде», и в «Третьей версте» (4). А здесь она стала главной. В этом спектакле впервые появилась люминесценция. Ею были наполнены сны. К нам примчалось два инженера, которые изобрели эти краски, и мы экспериментировали. Особенно не давалась сцена во Дворце королевы. Здесь мы решили залюминесценировать всего Кея, и костюм, и грим. В общем, старались найти более зрелищное решение.
У нас не было такого спектакля, который не посещался бы Зоном, мною или Чеснаковым. Потом мы организовали группу избранных из актеров, которые ходили на спектакли, если мы не успевали, и делали нам потом отчет.
Шварц бывал на репетициях сплошь. Особенно в первый период. Он схватывал реплики актеров, если они ему нравились, когда они бродили по сцене в этюдах, нащупывающих действие. Правил текст на репетициях. Он хватал любое предложение и тут же дрожащей рукой, посмеиваясь и остря, записывал. Особенно много он использовал кадочниковских импровизаций. Тот был любимейшим актером Шварца (5).
Он бывал участником наших капустников. Самые веселые бывали 5 мая. В одном из них Е. Л. играл пожарника в каске, в серой куртке. Это было удивительно смешно. У нас однажды, чуть ли не во время генеральной репетиции, на сцену вышел пожарник, осмотрелся и говорит: продолжайте, продолжайте, – и ушел. В другой раз – на сцену выскочила кошка. Зон тогда яростно кричал об уничтожении всех кошек. И вот Шварц торжественно вешал бутафорского кота. Все лежали от хохота, как он это проделывал. Или в самое неподходящее время он подходил к кому-нибудь из нас и говорил, что его к телефону, или еще что-нибудь в этом же роде.
«ДАЛЕКИЙ КРАЙ». К этому времени театр уже «скосился». В эвакуации у нас все пошатнулось. Все наши мужчины записались в ополчение и остались в Ленинграде. Это потому, что коллектив был великолепным. А женщины организовали женский гуслярный ансамбль и думали, что будем обслуживать фронт. Но вышло распоряжение эвакуироваться, и тогда я с Рачинским, зам. нач. Управления, вытаскивали мужчин из ополчения. Ездили по командирам дивизий и вытаскивали людей. Так мы вытащили Зона, Любашевского, Андрушкевича. Закс – отказался (6). Уехали мы в Новосибирск (7) без директора, без актеров. Театр стал терять себя. Такой организм, как театр, может существовать только при постоянной работе. Спасение «Далекого края» было в том, что там были заняты наши травестёшки. Это был наш новотюзовский спектакль. Очень трогательным было предложение Якуниной – решетка Летнего сада была как бы занавесом, и при начале действия раздвигалась. Наши актрисы, когда увидели это впервые, – все ревели.
В конце 43 года я уехала в Ленинград. Было очень скорбно, тяжко. Думала, что вернусь с товарищами, и наладим театр снова, но ничего не вышло. Вернулся театр совершенно разложившимся, и ничего уже сделать было нельзя.
Помню, что о «Драконе» Шварц рассказывал нам еще, когда мы были на Желябова. (В 39 году нас перевели в более удобное и большее помещение на Владимирском.) Он читал нам куски «Дракона» и «Тени», рассказывал о «Голом короле». Это не было специальным. После спектакля или репетиции, или на декаднике, он вынимал какие-то листки и читал кусочки из своих пьес. Когда он читал куски «Дракона», у меня возникали ассоциации с «Коричневой книгой» – книгой свидетельств раннего гитлеризма, изданной то ли в Англии, то ли еще где-то на русском языке (8).
Владислав Андрушкевич
Выступление на вечере памяти Е. Л. Шварца
Я считаю, что мне очень повезло в жизни и в том, что я имел счастье работать над пьесами Евгения Львовича Шварца как режиссер, и в том, что имел возможность наблюдать творческий процесс работы, заглянуть в его интимную творческую лабораторию. Хороший драматург, о чем свидетельствует история драматургии и ее авторов, тот, в ком существует актерское начало, кто пользуется в своем драматургическом деле творчеством актера, тот, кто вышел из актеров или потенциально является актером, т. е. мог бы им стать.
Я не знал, что Евгений Львович в молодости был актером, но мне довелось наблюдать, как он играл в жизни: это было не просто чудачеством, это был его творческий ход, прием. Скажем, вести разговор от чьего-то лица, лица задуманного им образа. Так, однажды, на одном из вечеров-капустников Нового ТЮЗа, он придумал себе образ человека, который, кроме возгласа «ура!», больше ничего не произносил, но этим возгласом он пользовался многообразно. То он требовал, чтобы его возвеличивали: садился в кресло, сооружал на голове импровизированную корону и повелевал присутствующими; и надо сказать, что все охотно шли на эту игру, то он, сняв пиджак и расстегнув ворот, играл разгулявшегося гуляку, то его находили в гардеробе, где он вымогал на чай, и все это одним возгласом «ура!»
Или иной случай: в домашней обстановке, будучи в гостях у О. П. Беюл, он от лица разбитного, болтливого нэпмана-одессита, обиженного советской властью, рассказывал уморительные истории, обращаясь к присутствующим, как будто они были теми типами, которые ему были нужны: то к судье, то к торговцу, то к женщине, которая его пленила.
Евгений Львович легко сочинял и записывал первые акты своих пьес-сказок, но как мучительно ему давался последний акт. Мне не раз приходилось бывать у него дома, выпрашивая текст последующих сцен уже репетируемого спектакля. Так было при работе над «Снежной королевой», так было и с «Красной Шапочкой», где он не мог придумать персонажа, нужного для дальнейшего хода событий. И вот я прихожу за очередной сценой, а он меня направляет на угол Невского и Садовой наблюдать за милиционером-регулировщиком. Он, видите ли, вчера наблюдал за ним целый час, а теперь должен пойти я и изучить искусство регулировщика, оказавшегося действительно волшебником: он виртуозно работал руками, всем корпусом. Я выполняю его задание, и затем мы поочередно играем: то я милиционера, а Евгений Львович всех обитателей леса и Красную Шапочку, то наоборот. Затем он заявляет: «Иди и скажи Зону, что через три дня я так и быть напишу хорошую сцену». Так появился милиционер в «Красной Шапочке». Кстати, он был куда интереснее, чем появившийся в печатном экземпляре по требованию реперткома образ лесника.
Или – такой эпизод: в дни войны какое-то время Евгений Львович жил в Москве в гостинице. Я пришел его навестить. Дверь в номер была приоткрыта, и моему взору предстала такая картина: на полу сидел Евгений Львович, а на шкафу лежал его кот, и они разговаривали. Правда, слова и за себя, и за кота произносил Евгений Львович, но общался он с котом очень серьезно, как будто у них шла задушевная беседа равных. Кот у него был огромный, пушистый, и звали его Борисом. Так его окрестил Евгений Львович в отместку Б. В. Зону, у которого домработницу звали Женя. Они были друзьями и называли друг друга по имени. Эта игра именами доставляла им обоим массу веселых минут, когда они навещали друг друга. Тот диалог с котом, которому я был невольным свидетелем, я понял, когда прочел сцену из пьесы «Дракон».
В Новосибирске, в страшный морозный день, в те же военные годы, как-то пришел ко мне Евгений Львович (в городе он был проездом) (1). И стал рассказывать о своей новой пьесе, у которой пока еще нет твердого варианта последнего акта. «Читал Акимову – ему очень нравится, хочет ставить, но он куда-то не туда меня тянет. Сегодня показал Зону, а он тянет в другую сторону» (2). Всем известно, что Н. П. Акимов и Б. В. Зон были самые близкие его друзья, как в творчестве, так и по человеческой линии (3). «Я, – говорит, – спрашиваю Зона: мне нужен режиссер, который по своему почерку был бы между тобой и Акимовым. И кого, ты думаешь, он назвал? Тебя. Вот я и пришел с предложением». К моему великому огорчению я не смог по независящим от меня причинам поставить «Дракона» и оправдать доверие своего учителя Б. В. Зона и не подвести любимого автора. Но до сих пор еще живу с этой мечтой.
Я помню, как он пришел, сел где-то далеко, смотрит, потом говорит: «Это я написал? Ужас». Ему было не по себе. Это черта Евгения Львовича, он не со стороны смотрел, а изнутри. Очень жаль, что многие задуманные им пьесы и рассказанные импровизационно, не сохранились. Я помню начало. Он сидел в Летнем саду и рассказывал мне пьесу, которой нет. Он рассказывал, как здесь в петровские времена… Он импровизировал и, импровизируя, играл. Это истинный талант, он подкупал. И когда рассказываешь молодым режиссерам о том, как должен работать настоящий драматург, я много говорю о Евгении Львовиче.
Евгений Львович для нашего поколения живет не только в своих поэтических сказочных произведениях, но и как необыкновенная, яркая, полная мудрости и юмора личность. Он как будто продолжает жить в нас, когда проходишь мимо тех мест в городе, где он жил или бывал, маленького домика в Комарове, где он любил стоять у калитки, и кажется, что сейчас услышишь его голос, увидишь его добрый, веселый и, вместе с тем, немного грустный взгляд.
В этом году я попал в город Майкоп. Начальник местного управления культуры показал мне примечательные места города: раскопки кургана, где нашли много золотых слонов, которые нынче хранятся у нас в Эрмитаже; памятник, воздвигнутый при Иоанне Грозном, когда Адыгея присоединилась к России; дом, где до революции собиралась передовая революционно настроенная интеллигенция города, а против него дом, где родился Евгений Львович Шварц. «Мы собираемся установить на нем мемориальную доску» (4), – сказал он. Я поблагодарил его от имени ленинградцев.
<1971>
Лев Левин
На самом деле этого не было
21 октября 1956 года Евгению Львовичу Шварцу исполнилось шестьдесят. Некоторые его московские друзья поехали на юбилейные торжества. Мне тоже очень хотелось поехать, но не удалось. Я стал сочинять поздравительную телеграмму. Это оказалось крайне трудным делом. Ведь юбиляром-то был не кто-нибудь, а Шварц.
Перебрав десятки вариантов с претензиями на остроумие, я в конце концов написал нечто в высшей степени плоское и невыразительное:
«Поздравляю тебя, старый друг… желаю здоровья и счастья… сердечный привет Екатерине Ивановне…»
Моя бездарная телеграмма утонула в потоке сверкавших остроумием приветствий и поздравлений. Никакого ответа от Шварца я, естественно, не ждал. Но когда я зашел однажды к Александру Петровичу Штейну, он показал мне письмо от Евгения Львовича с благодарностью за поздравление. Не скрою, меня это задело. «Ах, вот как, – подумал я, – Штейну ты небось ответил, а мне…»
Ревнивое чувство усилилось, когда Штейн, со свойственной ему манерой наступать человеку на любимую мозоль, сказал:
– Ты, вероятно, тоже поздравил Женю. А ответ получил?
Но, видимо, я забыл, что имею дело не с кем-нибудь, а с Шварцем.
Придя домой, я нашел конверт, надписанный хорошо знакомым почерком.
«Дорогой Лева! – прочел я. – Спасибо тебе за телеграмму. Жаль, что ты не приехал. Я позвал бы тебя на банкет, а главное, сказал бы, что ты хорошо выглядишь.
Спешу тебе сообщить, что, судя по приветствиям и поздравлениям, я очень хороший человек. Я тебе дам почитать, когда приеду в Москву. А пока верь на слово и уважай меня.
Я втянулся в торжества, и мне жаль, что все кончилось. Почему бывает год геофизический, високосный и т. п., а юбилейный – всего только день?
Впрочем, уже без шуток, спасибо тебе, старый друг, за поздравление. Целую тебя. Е. Шварц. 23 октября».
В этой короткой записке каждое слово, если так можно выразиться, дышит Шварцем. Но одно место в ней требует пояснения: «Я… сказал бы, что ты хорошо выглядишь».
За много лет до того, как я получил эту записку, задолго до войны, ехали мы однажды втроем по Ленинграду – Евгений Львович, Юрий Павлович Герман и я. Направлялись мы на дачу к Герману. Предстоял длинный летний вечер в тесном дружеском кругу, и настроение у всех было отличное.
Сидя в маленьком «газе» – он именовался тогда «козлик», и за рулем с важностью восседал его хозяин Герман, – Евгений Львович, как всегда, рассказывал забавные истории, беззлобно подшучивал над водителем, сокрушался по поводу легкомыслия прохожих, не помышляющих о том, какую опасность представляет для них наша машина.
Неожиданно повернувшись в мою сторону и подозрительно на меня посмотрев, он сказал:
– Ты сегодня плохо выглядишь.
В молодости я отличался отвратительной мнительностью. Это всегда служило предметом издевательства со стороны близких друзей.
Разумеется, мне следовало понять, что и на этот раз Шварц просто издевается. Но я принял его слова всерьез, сразу почувствовал себя тяжелобольным и попросил Германа остановить машину.
Напрасно Евгений Львович, хохоча, уверял меня, что пошутил. Я твердил, что в самом деле нездоров и мне необходимо лечь в постель. В конце концов Герману и Шварцу надоело уговаривать меня. Они, что называется, плюнули и уехали. А я пришел домой, поднялся к себе на пятый этаж и действительно лег в постель. Встав наутро совершенно здоровым, я, конечно, не мог простить себе, что не поехал. Впоследствии выяснилось, что Шварц, с его необыкновенным чутьем на смешное в жизни и в людях, запомнил эту историю.
Встречаясь со мной, он каждый раз по-новому старался довести до моего сведения, что я хорошо выгляжу. То он отводил меня в сторону, говоря, что должен сказать что-то по секрету и таинственно шептал мне на ухо: «Ты выглядишь отлично», то подговаривал кого-нибудь неумеренно восхищаться моим видом, то, скучая на каком-нибудь собрании, писал измененным почерком: «Вы сегодня великолепно выглядите!»
Впрочем, теперь мне кажется, что Евгений Львович, встречаясь со мной, всегда как бы держал про себя эту историю.
Очень сблизила нас совместная поездка в Грузию. Это было в 1935 году. Бригада ленинградских писателей провела в Грузии около месяца. В бригаду входили Евгений Львович, драматург Яков Азаревич Горев, Юрий Павлович Герман, Виссарион Михайлович Саянов, Александр Петрович Штейн и я. Все мы были молоды – Герману было двадцать пять, Саянову – тридцать два, Штейну – двадцать восемь, мне двадцать четыре. Евгений Львович считался среди нас едва ли не Мафусаилом – ему шел тридцать девятый год. <…>
…Мы выехали из Ленинграда в понедельник.
Я называю день недели отнюдь не из педантизма: еще на ленинградском вокзале Шварц сетовал на то, что мы выезжаем в понедельник.
– Помяните мое слово, – зловеще говорил он, – понедельник еще даст себя знать.
Действительно, за четыре часа до Ростова-на-Дону мягкий вагон, в котором мы рассчитывали доехать до Минеральных Вод, вдруг оказался неисправным. Его вынуждены были отцепить. Пассажиров рассовали куда попало.
Все мы, естественно, расстроились, а Шварц даже как будто обрадовался.
– Что я вам говорил! – с торжеством воскликнул он. – Вот и выезжайте после этого в понедельник.
Но главное еще было впереди.
Накануне нашего приезда в Орджоникидзе над Военно-Грузинской дорогой разразились небывалые ливни. Позже в одной из тбилисских газет мы прочли: «Сильными ливнями на 167-м километре Военно-Грузинской дороги, около Гейлетского моста, размыт путь. Полотно испорчено на протяжении 200 метров. Сейчас автомобильное движение по Военно-Грузинской дороге проводится в сторону Орджоникидзе только до станции Казбек».
Выехав из Орджоникидзе на машине, мы доехали до замка царицы Тамары и убедились, что дальше автомобильного пути нет.
Забираясь в подвесную люльку, в которой нам предстояло махнуть через пропасть, Шварц бормотал:
– Этого следовало ожидать. Понедельник дает себя знать во второй раз. Хорошо, если дело этим ограничится.
После того, как мы переправились над пропастью в люльке, нам пришлось балансировать по узкой тропинке, тянущейся над самым обрывом, и перебираться по канатам через взбесившуюся речку.
Уже в полной темноте мы вышли на шоссе и кое-как добрались до селения Казбеги (станция Казбек), где и решили заночевать (1).
Здесь нас ждала встреча, которая могла быть более чем приятной, если бы не сопутствующие ей печальные обстоятельства.
В маленькой гостиницу, куда привез нас шофер грузовика, оказались Павел Антокольский с женой Зоей Бажановой, Виктор Гольцев и приехавший с ними из Тбилиси Тициан Табидзе.
Нам не терпелось рассказать обо всех своих злоключениях, но они тотчас забылись, как только мы узнали, что здесь произошло.
В горах разбился почтовый самолет. Альпинисты в течение нескольких дней не могли найти разбитую машину и погибший экипаж. Каждое утро с рассветом они уходили в горы и каждый вечер возвращались ни с чем. Наконец, кажется, в день нашего приезда, высоко в горах, в глубоком ущелье, были обнаружены изуродованные тела летчиков и обломки самолета. Тела доставлены сюда, они находятся в гостинице. Похороны назначены на завтра.
Тут бы, казалось, Шварцу и вспомнить, что мы выехали в понедельник. Но на этот раз он не произнес ни слова.
Рассчитывать на ночлег в гостинице не приходилось – все места были заняты летчиками и альпинистами. Нас обещали приютить на одну ночь местные жители.
Вместе с нашими новыми друзьями мы поднялись на второй этаж гостиницы, вдоль которого тянулась застекленная галерея, служившая столовой.
Большой стол был тускло освещен висевшей над ним закопченной керосиновой лампой. За столом в клубах табачного дыма, видимо, уже не первый час сидели давно не бритые, усталые, мрачные люди. Потеснившись, они приняли нас в свой дружеский круг.
Рассказывать о случившемся у них не было ни сил, ни охоты. Да мы и не расспрашивали их ни о чем.
Само собой сделалось так, что тамадой стал Тициан. Он читал свои стихи. Хотя содержание их было непонятно, нас завораживала особая торжественно-распевная грузинская интонация, – казалось, это был реквием, посвященный погибшим летчикам. <…>
Утром уходил автобус на Тбилиси. С большим трудом мы втиснулись в него. С еще большим трудом шофер завел машину. Наконец мы поехали. Но километров через шесть мотор снова заглох. Отчаявшийся шофер решил вернуться и отправить нас в Тбилиси другой машиной.
Все утро Шварц мрачно молчал.
– Понедельник, чтоб его… – невесело усмехнувшись сказал он, когда мы снова подъехали к знакомому двухэтажному зданию с застекленной террасой. И махнул рукой.
В Тбилиси мы приехали ночью.
В гостинце «Палас» я оказался в одном номере с Германом и Шварцем. Заснуть мы не могли из-за невообразимой духоты. Кроме того, в саду-ресторане под нашими окнами оркестр почти всю ночь играл «Сердце, тебе не хочется покоя…»
Убедившись, что заснуть все равно не удастся, Шварц сбросил с себя мокрую простыню и, как был, совершенно голый, сел писать письмо жене в Ленинград.
Герман и Штейн почему-то прозвали его «Аббас-туман».
– Но почему Аббас-туман? – допытывался Шварц.
– Потому что в голом виде вы необыкновенно похожи на Аббас-туман, – отвечал Герман.
Никто из нас так и не понял, что это значило, но прозвище привилось…
…Председатель бригады Горев рассказал сотруднику местной газеты о наших планах. Он сказал и о том, что «детский писатель Е. Шварц использует свое пребывание в Грузии, чтобы перевести лучшие образцы грузинской детской литературы на русский язык» (2). Тогда Евгений Львович Шварц еще считался детским писателем…
Пробыв несколько дней в душном Тбилиси, мы поехали в Гори, Бакуриани, Абастумани (здесь в центре внимания был, конечно, наш «Аббас-туман»!), побывали в Поти, Кутаиси, Джугели, Батуми. Вместе с Табидзе, Яшвили и французскими писателями Дюртеном и Вильдраком, гостившим тогда в СССР, поехали в Кахетию. <…>
<…> Побывав во многих районах республики и полностью оценив несравненное гостеприимство друзей, мы вернулись в Тбилиси. Пришла пора отправляться к невским берегам. Но мы так привыкли друг к другу, что нам захотелось продолжить путешествие. Не помню уж кто – может быть, и Евгений Львович, – вдруг предложил:
– А что если нам махнуть в Батум, сесть на теплоход, доехать до Одессы, а оттуда добираться до Ленинграда?
Предложение было мгновенно принято. Только Саянов сказал, что его ждут в Ленинграде срочные дела, и в тот же вечер уехал на север. Что же касается нас, пятерых, то мы отправились в Батуми, пожили там несколько дней, купили билеты на теплоход и приготовились к приятному морскому путешествию до Одессы.
Но тут произошло нечто совершенно неожиданное.
Оказалось, что все каюты и вообще все классные места забронированы за делегатами Международного конгресса физиологов. Конгресс, происходивший в Москве и Ленинграде, недавно закончился, и участники его совершали теперь поездку по Черноморскому побережью.
Мы предъявили билеты первого класса, а нам предложили либо ехать палубными пассажирами, либо ждать следующего теплохода, отправлявшегося из Батуми через двое суток… Узнав об этом, Евгений Львович с невозмутимым видом сказал:
– Это нас подвел Уолтер Кеннон, черт его побери. Личный друг Ивана Петровича Павлова.
Конгрессом физиологов вместе с Иваном Петровичем Павловым действительно руководил его друг, знаменитый американский ученый Уолтер Кеннан.
– Подвел нас старик Уолтер, – повторил Евгений Львович и засмеялся своим похожим на покашливание смехом.
Ждать следующего теплохода было бессмысленно: мы сдали номера в гостинице и распрощались с батумскими товарищами. Оставалось только сесть на теплоход и ехать палубными пассажирами.
Поездка оказалась, конечно, довольно тяжелой. Весь день мы торчали на палубе, а спали в шезлонгах. За них тоже приходилось вести борьбу. Теплоход был переполнен. Укладываясь на ночь и кое-как пристраивая свои длинные ноги, Герман мечтательно говорил:
– А Виссарион все-таки молодец. Вернулся сейчас из вагона-ресторана в свой спальный вагон прямого сообщения. Пиджак повесил на плечики. Опустил жалюзи.
– Это что, – подхватывал Шварц. – А старик Уолтер? Как он блаженствует сейчас в каюте, в которой должен был…
Евгений Львович продолжал шутить и держался бодро, но я видел, что он изрядно устал и в глубине души тоже завидовал благоразумному Саянову.
Каждое утро мы вставали со своих шезлонгов совершенно разбитые. И каждое утро Евгений Львович вглядывался в мое позеленевшее от бессонницы лицо и деловито говорил:
– Посмотрите, пожалуйста, какой цветущий вид у нашего Левы. Никогда он так отлично не выглядел.
Однажды, во время качки, увидев, что я уцепился за перила и еле держусь на ногах, Евгений Львович потрепал меня по плечу и бравым голосом сказал:
– Ты только подумай, как хорошо, что мы едем на палубе. Старик Уолтер задыхается сейчас в своей каюте первого класса. А ты дышишь свежим морским воздухом. Уолтер никогда не будет выглядеть так дивно, как ты.
Стоявшие рядом Герман и Штейн оскорбительно захохотали. А я почувствовал себя как будто немного лучше.
Наше злополучное морское путешествие мы вспомнили много лет спустя, когда началась война. Шварц тушил зажигалки на крыше своего ленинградского блокадного дома, а остальные члены грузинской бригады – Саянов, Герман, Штейн и я, надев армейские гимнастерки и флотские кители, разъехались кто куда – кто на северные моря, кто на балтийские берега, кто в карельские леса, кто в синявинские болота… Мы добродушно посмеялись над трудностями нашего морского путешествия, и оно показалось нам необыкновенно уютным, почти комфортабельным.
Последний раз Евгений Львович сказал мне, что я хорошо выгляжу, также задолго до войны, но в обстановке, которую никак нельзя назвать мирной.
Шел 1937 год. Меня исключили из Союза писателей за связь с Леопольдом Авербахом (3), которого только что объявили «врагом народа». Не все старые друзья сохранили тогда свое расположение ко мне, но Герман и Шварц общались со мной постоянно. Более того, я долго жил на даче у Германа. А неподалеку снимали комнату Шварцы.
Мы встречались почти каждый вечер. Либо Шварцы приходили к нам, либо мы наведывались к Шварцам.
Теплым июньским вечером, прогуливаясь по поселку, мы пришли на станцию, где обычно вывешивались свежие ленинградские газеты. В одной из них была напечатана статья, где снова я встретил свое имя в связи с тем же «делом Авербаха».
Пробежав статью, Евгений Львович на мгновение помрачнел и внутренне весь напрягся, но тут же овладел собой.
– Обратите внимание на нашего Леву, – сказал он тем особым комически-серьезным тоном, каким умел говорить, кажется, он один. – Ему поразительно идет быть исключенным из Союза писателей. Пожалуйста, – обратился он ко мне, – когда тебя восстановят, постарайся выглядеть по крайней мере не хуже.
Все засмеялись, хотя не могли не понимать, что думать о моем восстановлении было, мягко говоря, преждевременно. Я тоже отлично понимал это, но – странное дело – только что прочитанная статья уже не казалась мне такой угрожающе-страшной.
Когда меня действительно восстановили в Союзе писателей – это случилось больше года спустя – и я встретился с Евгением Львовичем впервые по восстановлении, он подозрительно посмотрел на меня и с искренне соболезнующим видом сказал:
– Ты сегодня плохо выглядишь.
Глаза его смеялись. На этот раз я, слава богу, понял, что он шутит. Я чувствовал себя совершенно здоровым…
Из очерка «Жестокий рассвет»
…Осенью 1946 года я вернулся в Ленинград. Единственное окно моей комнаты на Геслеровском было забито фанерой. Я вставил стекла, отремонтировал комнату, запасся дровами (когда я сюда переехал, комната вообще не отапливалась, пришлось ставить печку; как жили здесь до меня Прокофьев, а затем Гитович, оставалось загадкой). Начиналась гражданская жизнь, и в первые же дни ее я повидался с милыми старыми друзьями – Германом, Добиным, Берггольц, Шварцем. Не вернулись в Ленинград Гринберг, Штейн, Беляев, Малюгин. До войны я общался с ними каждодневно.
Приближался новый, 1947 год. Мне предстояло встретить его снова в Ленинграде, и наконец в штатском костюме. Было решено собраться у Ольги (4). <…> Ольга пригласила Германа с женой Татьяной Александровной, Шварца с женой Катериной Ивановной и меня.
Нужно ли говорить, с каким волнением ждал я этой встречи.
Нетерпение мое было столь велико, что я пришел на улицу Рубинштейна неприлично рано. Вероятно, не было еще и десяти часов. Ольга и Макогоненко хлопотали вокруг стола, и без того заставленного бутылками, вазами, блюдами с закусками. Понадобилась и моя помощь – я все время таскал что-то из кухни в столовую и обратно. На Ольгу никак нельзя было угодить – то ей казалось, что салат плохо заправлен, то поданы не те бокалы, то рано вынули из духовки некое изысканное блюдо, которым она собиралась поразить в самое сердце даже такого искусного кулинара и требовательного гастронома, как Юрий Павлович Герман. <…>