Текст книги "Промежуточный человек"
Автор книги: Евгений Будинас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
Глава шестая
СОСЕДИ. ВЛАСТЬ ЗЕМЛИ
Поразительная вещь…
Все здесь предопределено. Само понятие выбора – противоестественно. Вопрос о смысле существования звучал бы как надуманная нелепость.
Это Геннадий о своих новых соседях.
Соседи у Дубровина объявились сразу. По первому же в дом наезду. И больше уже не исчезали, прописавшись в сельской жизни нашего героя основательно и постоянно. И даже если копошились бесшумно у себя во дворе или в хлеву, даже если уходили куда-то по своим хозяйственным делам – оставляли вокруг Геннадия свое незримое, как бы инфракрасное присутствие, естественное и непосредственное, как жизненное тепло. Просто участки вдруг сами собой объединились, и Анна Васильевна, тихо, как курица в саду, шуршащая по хозяйству, и Константин Павлович, перекуривающий на старой колоде возле крылечка, вписались в облик обеих усадеб, связанных протоптанной в картофельной борозде тропинкой, так же естественно, как лавка под окном, кошка Катька между черных чугунков на пороге или глиняный кувшин на заборе; обосновались так же ненавязчиво, как и прочие одушевленные и неодушевленные предметы крестьянского подворья.
В первую же субботу Геннадий собрался в Уть. Нетерпение его было столь велико, что, изучив внимательнейшим образом карту и обзвонив справочные и диспетчерские, он рассчитал специальный маршрут – с электрички на автобус из райцентра, потом еще на один, местный, – до соседней деревни, от нее – пешком, километра четыре по лесной дороге. Можно бы спокойно добраться до места и прямым автобусом, но так мы бы оказались в Ути часа на три позже. Я говорю «мы», потому что меня он, разумеется, прихватил с собой в качестве даровой рабочей силы.
Вставать пришлось часов в пять. Зато к полудню, когда еще только подходил к Ути прямой, рейсовый автобус, мы уже прорубили в зарослях репейника и крапивы проход к дому и просеку вокруг него, после чего, к удовольствию вступающего в права хозяина, обнаружился пристроенный сбоку, не оговоренный в купчей, то есть даровой, сарайчик. Но зато сам дом, словно испугавшись вдруг наготы, съежился в бедной своей неприкрытости, оказавшись сразу и не домом вовсе – маленькой бревенчатой хаткой с двумя оконцами, одно из которых было кухонным.
Уже у калитки нас встретил сосед – Константин Павлович, как он отрекомендовался, деликатно обтерев руку о штанину ватных, не по сезону, брюк. Мигом обернувшись, он появился уже с топором и граблями, которые мы с энтузиазмом первопроходцев сразу пустили в ход.
Константин Павлович в бурной деятельности нашей не участвовал, но со двора не уходил, правда, замечаний себе не позволял, хотя и поглядывал на наши действия критически, тихо пристроившись на трухлявую лавочку и неспешно дымя «Севером». Само присутствие новых людей доставляло ему видимое удовольствие. Однажды только он поднялся и бережно перенес в тенек нашу авоську с темными бутылками, разумно заметив при этом, что пиво на солнце нагревается и теряет вкус. Тут мы засуетились, побросали инструмент, вытрясли из авоськи и красного дипломата Геннадия все припасы, пригласили Константина Павловича перекусить, так сказать, за знакомство.
Константин Павлович отказываться не стал, стакан, наполовину налитый белой, дополнил пивом до краев, принял «ерша» не крякнув, закуску вниманием пропустил, поставил пустой стакан на газету осторожно, потом посмотрел с прищуром на серые, набухшие от недавних дождей бревна сруба, погладил их шершавой ладонью и задумчиво произнес:
– Добра хата будет, Генка. Подрубу заменишь, окна, двери… Добра хата будет, что тебе дача…
Тут возникла и Анна Васильевна, придерживая отвернутый подол длинной линялой сатиновой юбки, в котором уместилось десятка полтора яиц, шмат сала и тарелка с дымящейся картофлей, как она выразилась, выкладывая продукты на покрытый газетой стол. Увалистая, невысокая женщина лет шестидесяти, но крепкая еще, подвижная, с активностью, бьющей через край, она была достойным дополнением своему медлительному, сдержанно-ироничному мужу.
Тут же между ними началась незлобивая и, по всему, привычная перепалка, в которой, нисколько не стесняясь новых людей, наскакивала, наседала Анна Васильевна, а Константин Павлович только снисходительно покрякивал да комментировал ее выпады, ловко выворачивая на свой лад сказанное женой.
Перекусив, мы снова принялись за работу. Пообдирали старые, в размывах сырости обои, обмели стены веником, повыскребли из углов мусор. Насобирав во дворе всякого хлама, затопили печь. Дым повалил изо всех щелей, насчет чего Анна Васильевна, тут же подоспевшая, пояснила, что в дымоходе, видать, поселились галки и надо бы его прочистить. А лестницу и длинную олешину с проволочным веником на конце она уже и принесла. Сору из дымохода мы действительно выгребли два полных корыта. На крыше доцент от кибернетики неловким движением повалил выщербленную ветром и дождями трубу. Пришлось нам отправляться за глиной, два полных ведра которой мы накопали в яме, указанной Константином Павловичем. Худо-бедно, но стараниями Геннадия, проявившего на крыше неожиданные способности к эквилибристике, труба поднялась, от этого и хатка, как с новой кокардой на старом картузе, и сам Геннадий, вымазанный в глине, но довольный, приняли одинаково горделивый вид.
Остатками глины промазали щели в печи, и вот уже затрещали в ней ветки, забилось пламя, привнося с собой в помещение жилой дух. Геннадий со складным метром все облазил, вымерил, занес результаты промеров в тетрадку. Пристроившись у подоконника, он принялся что-то вычерчивать и бормотать: «Здесь отодвинем, это разберем, здесь – книжную полку, здесь – камин…»
Тут, на сей раз к полному удовольствию Константина Павловича, снова появилась Анна Васильевна.
– Всей работы не переробишь, завтра не буде что робить… Пошли вечерять…
Пошли ужинать.
Устроились на кухне у соседей. Анна Васильевна выставила на темный щербатый стол все, чем богат был дом, – снова сало, снова миску с картофлей, яичницу с луком в глубокой чугунной сковороде, эмалированную миску с наваленной студенистыми глыбами простоквашей…
Сама к столу не присела, но как-то уютно, не над душой стала в стороне, выпрастывала руку с ложкой, прихватывала что-то со стола и тут же отступала – не из скромности или приниженности, как могло показаться (в доме – несмотря на старания Константина Павловича, это мы сразу почувствовали, – именно ей принадлежала роль главы, хотя и выпивала она на полрюмки меньше мужа и свое положение ничем не выказывала), – просто от привычки за столом не засиживаться, гостям глаза не мозолить.. Участвуя в застолье, она присматривала за хозяйством, успевала и в беседе слово вставить, и в печи ухватом пошерудить, и на стол закуску пододвинуть. Когда наша городская выпивка подошла к концу, Анна Васильевна вытащила из загашника бутылку собственной, простой, припасенной к случаю. По несколько подобострастному оживлению Константина Павловича видно было, что и в этом вопросе власть в доме безраздельно принадлежит ей.
С того первого дня Дубровин наезжал в деревню чуть ли не каждый из выходных дней, использовал и просветы в расписании лекций, и отгулы, а позднее и вовсе надолго перебрался в деревню, взяв положенный на докторскую диссертацию отпуск. Ночевал он всегда в собственном доме, мужественно сражаясь то с комарьем, то с мышами, нагрянувшими в первые осенние холода. Мыши мешали спать и однажды чуть не повергли доцента в позорное бегство, но, к счастью, участливая Анна Васильевна и здесь не дала пропасть: надоумила приручить молоком рыжую хищницу Катьку, разом покончившую и с мышами, и с посудой на кухонной полке, которая с грохотом обвалилась среди ночи от разбойного Катькиного энтузиазма.
Зачастил в деревню и я, благо и у меня появился теперь «свой» угол. К спартанским лишениям Геннадия я относился с ироничным сочувствием, предпочитал останавливаться у соседей – на сеновале летом, а с холодами и в большой комнате их дома, разделенной ситцевой занавеской на две половины, в одной из которых стояли кровати: Анны Васильевны – у окна, чтобы, не дай бог, не пропустить время, когда поутру погонят коров на выпас, и Константина Павловича – поближе к маленькой и очень экономичной печурке. В другой, светлой половине разместились телевизор, вечерами всегда включенный, буфет с праздничной посудой и всякими безделушками, были здесь и еще две кровати, празднично убранные, с высоко взбитыми подушками, – для дочерей, которые приезжали из города на выходные или в страдные дни на помощь родителям.
Ни в тот первый вечер, ни в следующие наши тихие застолья расспросами старики нам не досаждали. Хотя, по некоторым их замечаниям, я, к своему удивлению, понял, что многое из нашей личной жизни непостижимым образом было им известно.
Как-то я обратил на это внимание Геннадия.
– Видишь ли, – сказал он в ответ, – возникновение и распространение в деревне информации – это еще не изученный современной наукой феномен.
Действительно. Лежит, прихворнув, Анна Васильевна на печи в кухне. Окошко там одно, выходит во двор. Свернулась калачиком, смотрит в стену…
По улице прогремел мотоцикл.
– Снова Васька-инспектор с района рыбу глушить поехал…
И точно. Через несколько минут на реке глухой взрыв.
– Мотоциклов в окрестностях Ути штук с полсотни, – замечает Геннадий. – В районе их тьма. Чтобы отличить один из них по звуку, нужна ЭВМ с колоссальным запасом памяти – как на подводных лодках для распознавания кораблей по шуму двигателей…
– Вы, Анна Васильевна, у нас, по мнению ученого, распознавательный феномен, – делаю вывод я. – Вам надо бы работать на подводной лодке…
– И-и-ить… – раздается с печи. – Мне надо дялки полоть…
А вот о себе хозяева сообщали охотно.
Заводила рассказ обычно Анна Васильевна, отталкиваясь плавно от какого-нибудь факта общего бесстыдства. Ну, скажем, высказывала несогласие с правилом, по которому женщины стали выходить на пенсию в пятьдесят пять лет. Самая, мол, работа для бабы, когда в хате уже порядок, дети выросли и пристроены, – что и делать еще, как не скирды на поле кидать или другую какую общественную пользу осуществлять? «Вот помню я…» Тут и начинались одна за другой истории…
Константин Павлович поначалу степенно помалкивал. Потом мало-помалу начинал поддакивать, сочувственно кивал головой и даже вставлял какие-то уточняющие реплики. При этом он настороженно поглядывал на слушателей, словно бы измеряя внимание на их лицах, – следил за реакцией. «Так, – кивал согласно головой, – так, так…» И с одного из этих «так» вдруг входил в разговор, поначалу вроде бы лишь дополняя супругу, но вот уже и решительно оттеснив ее, забирал повод в свои руки, круто сворачивал, уводил в свою сторону, не забывая, впрочем, и поддакнуть жене, продолжавшей свою линию, кивнуть ей, проявить в какой-то момент сочувствие.
Анна Васильевна, конечно, позиций не уступала. Умолкнув на секунду, удивленно прислушивалась к речи мужа, но тут же спохватывалась, продолжала свой рассказ, правда, уже не так решительно, а как бы вторя супругу и дополняя его дополнения к своей истории. Вскоре, однако, она утрачивала большую часть внимания слушателей и продолжала говорить лишь из упрямства или по инерции, обращаясь уже к кому-то одному, наиболее последовательному в интересе собеседнику, которым чаще всего оказывался Геннадий.
Так и толковали старики на два голоса о разном, вели каждый свою партию, но столь дружно и слаженно, столь внимательно к партнеру, с таким особым старанием заполняя в его речи паузы, что начинало в какой-то момент казаться, что и говорят-то они об одном.
Об одном и говорили…
Одно это – была их жизнь, прожитая вместе, оттого и одинаковая, однозначная в переживаниях, себя самое не перебивающая, себе самой не перечащая.
Постепенно из этих речей, прерываемых лишь приглашениями откушать и накладывать, подкладывать и откушивать да обращением внимания гостей то к шкварке, то к простокваше, сложилось, как из пестрых камушков мозаики, наше представление об их бытии.
Бытие Анны Васильевны и Константина Павловича вот уже много лет и десятилетий складывалось ровно и размеренно, предрешенным было во всех его больших событиях, во всех его будничных мелочах.
Поднимаясь засветло, Анна Васильевна всегда знала, чем будет занят ее день. Хотя нет, правильнее так: день ее всегда знал, чем занять Анну Васильевну. День шел на земле и в хозяйстве, земля и хозяйство задавали все его ритмы, лишая жизнь всякой неопределенности и суетливости.
Растопить печь, наварить картошки, потолочь ее свиньям, испечь блины, подоить и выгнать корову, нарвать свиньям крапивы, попилить-поколоть впрок дровишек в паре с Константином Павловичем… Потом прилечь. Кулак под голову, свернувшись калачиком. И не бодрствование, и не забытье. Стукнешь щеколдой в сенях, зайдя за молоком, – встанет, сполоснет глиняный трехлитровый глечик, нальет молока, процеживая сквозь пожелтевшую марлечку, снова приляжет.
Кувшин молочный, глечик, мы сначала приносили сполоснутым, но Анна Васильевна этому воспротивилась: примета, мол, нехорошая, корова останется без молока. Но, кроме суеверия, была здесь и хозяйская бережливость. Смывки-то молочные она всегда сливала в чугун со свиным варевом – какой-никакой, а все продукт.
Прикорнет Анна Васильевна (сон тот – как смытое молоко, но и здесь бережливость), потом встрепенется, подхватится: что ж это я? На выгон пора, корову доить… Нет – так жука на картофле кирпичами давить. Снизу под лист картофельный целый кирпич подкладывала, сверху придавливала половинкой. Сколько она того жука подавила – на целый капитал.
Жука колорадского Геннадий знал с детства. Тогда по всему городу были расклеены плакаты с его изображением – огромный и полосатый, как арбуз. Премия тому, кто этого «империалистического диверсанта» выявит и на приемный пункт доставит, сулилась как за волка – сто или даже триста рублей наличными. Я эти плакаты тоже хорошо помню. Сумма по тем временам нам – мальчишкам – казалась фантастичной; из-за нее ли, из-за устрашающей картинки или из-за названия, зловеще непонятного, чужого, про жука этого у нас во дворе ходили страшные истории. По ночам, помню, он мне даже снился: ужасно хотелось совершить геройство, жука самолично выявить и сдать, получив вознаграждение.
Анна Васильевна призналась, что ей жуки тоже, бывает, снятся. Все оттого, что, хоть и охота на них в давние времена была объявлена, как на волков, от которых в этих краях уже и духу не осталось, жучки эти с тех пор повсеместно и благополучно расселились: плати за них Анне Васильевне хоть по копейке за сотню – набралось бы целое состояние.
День шел за днем, в заданном землей ритме, вращалось медленное колесо хозяйственного календаря. Надо пахать, надо сажать, надо стелить солому, вывозить тачкой навоз, надо, надо, надо… Засыпая вечером, Анна Васильевна редко когда планировала дела на завтра. Разве что исключительное, разовое, хотя и тоже предрешенное: картофлю окучить, олешин, с вечера насеченных, от реки привезти… Тогда, укладываясь, предупреждала Константина Павловича, что утром ему к Федору Архиповичу, совхозному бригадиру, – коня брать.
Утром Константин Павлович, долго покряхтывая, поднимался, не завтракая, уходил на бригадный двор, а возвращался за полдень, ведя в поводу совхозную кобылу, впряженную в телегу. Иногда, правда, возвращался к вечеру и без лошади, но улыбающийся и довольный, чему способствовала початая бутылка плодово-ягодного, выглядывающая из кармана ватных брюк.
– Дал коня Федька? – встречала его Анна Васильевна, спрашивая исключительно для порядку, так как сама видела, что коня Федор Архипович не дал.
Константин Павлович, проявляя самостоятельность, не ответствовал. Присев на старую колоду, доставал из кармана пачку «Севера», неторопливо закуривал и, лишь додымив «до фабрики», старательно растерев окурок кирзовым сапогом, информировал:
– Буде ему с того коня… Завтра на сено велел выходить…
И чувствовалось по всему, что таким образом он был даже доволен: сено конем ворошить – работа нетрудная. А ему, всю жизнь имевшему дело с лошадьми и в войну служившему батарейным ездовым, так и вовсе привычная и радостная, вносящая разнообразие в пенсионную тягомотину.
Удовольствие Константина Павловича объяснялось еще и тем, что, давно оказавшись в домашнем хозяйстве вроде бы не у дел, отдав все бразды в руки Анны Васильевны, которая была и младше его по годам, и крепче по здоровью, и активнее по характеру, испытывал Константин Павлович при этом некоторое постоянное, непреходящее унижение. И сейчас удовлетворен был предоставившимся случаем «вправить бабе спицу», показав, что без мужика в хозяйстве ладу не будет.
Хлопотливость Анны Васильевны, ее безустальная заботливость и незаменимость вызывали в нем присущую вообще мужчинам поздних возрастов – толстовскую, что ли, – потребность к освобождению от назойливой опеки и даже к бегству. Об этом и заявлял он не однажды в шутливых перепалках с женой (всегда только при зрителях), обращаясь к кому-либо из публики: «Сойду со двора, брошу ее, эту бабу лядову, ко всем ее свиньям… – Тут стремление вырваться обретало несколько отличную от толстовской направленность (тоже вполне известную и распространенную у мужчин преклонного возраста). – Вона у Нинки вдовой с Подгатья какие репы в пазухе, там и приживусь…» На что Анна Васильевна, начисто лишенная по известным причинам утонченности Софьи Андреевны и в грудь себя пресс-папье не ударявшая, рубила спокойно и под корень, обращаясь опять же не к мужу, а к слушателям: «Репы-то у ей есть, у той телеги, да не с твоими зубами старыми их откусывать…» Чем и пресекала размашистые мужнины порывы, которым не суждено, видать, было достичь толстовской завершенности.
– Завтра и пойду на сено, – заявлял Константин Павлович удовлетворенно, сводя такой решимостью счеты с «опостылевшей» бабой.
– Чтоб оно ему повылазило, тое сено, – не обращая внимания на мужнину достаточно глубоко запрятанную подначку, незлобиво ворчала Анна Васильевна, понимая, что Федька в данном случае ни при чем, что сено ворошить действительно надо, рук в совхозе свободных давно нет («Да и откуль они возьмутся – с такой их работой!»), и без Константина Павловича никак Федьке не обойтись. – Шпекулянт твой Федька, на общественном… А и ты хорош: не сленился бы сам в контору пойти, они и дали б коня…
Начальство Анна Васильевна делила на две категории: ОНИ и ФЕДЬКА.
ОНИ – это все, кто стоял выше совхозного бригадира, включая и конторских, и ветеринара, и даже водителя директорского «уазика», они – это те, от кого зависела совхозная политика, кто знал наперед, что надобно делать и чего делать не след, что можно выписывать, а чего не положено, те, кто вправе решать, по скольку ячменя или комбикорма будет выдано за сданное в совхоз молоко и за прополотые свекольные «дялки», кто вправе знать, когда, где и сколько можно косить для личной коровы, когда копать картофель на совхозном поле, а когда выбирать его на личных сотках. Они – это власть имущие, у кого есть, а значит, и имеет смысл просить – коня, машину, талоны на брикет с торфозавода, кто может и имеет право дать или не дать – в зависимости от того, как попросишь, кто знает, сколько и чего давать положено…
ФЕДЬКА – это сам бригадир, как его по старинке, еще с колхозной поры, называли, хотя официально он числился кладовщиком и исполняющим обязанности заведующего, дальним совхозным отделением, к которому относилась и Уть. Ничего не имеющего за душой Федьку Анна Васильевна помнила еще босоногим, знала его пристрастие к даровому угощению и плутоватость, а потому считала шалопаем и ни во что не ставила.
С Федькой у нее были давние счеты.
Как-то, с неделю продергав с бабами свеклу на «дялках», выросшую в тот год «что той горшок», наломав горшками этими спину, узнала Анна Васильевна, что свекла так и осталась на поле не свезенной до самого снега. Повстречав бригадира у магазина за рекой, она прямо на людях ему почем свет и выдала. В хвост выдала и в гриву. На что Федька невозмутимо ответил:
– А хай она гниет, тая свекла. Тебе, Васильевна, вечно бы бузотерить. Деньги за свеклу выписали, сахар выдали, чего тебе, старой, еще треба?
Плюнула старая в сердцах да и потопала, не дождавшись открытия магазина. Но не в Уть потопала, не домой. Пришла на почту и выдала, может, первую в жизни телеграмму. Не одну даже выдала, а сразу две – в область и в район. По телеграмме той много шума было, комиссии наезжали, до самого Нового года начальство трясли. Федька эти телеграммы надолго запомнил. И стал Анну Васильевну своей властью прижимать.
Но с бабой той – где сядешь, там и слезешь…
Жила она в испокон веку заданном самой землей ритме, ровно и безропотно подчиняясь описанной еще Глебом Успенским власти над ней (как и над каждым крестьянином) этой земли и всякой травинки, покорно принимала даже необходимость давить кирпичами жука – все же природа! Но сумела обрести в этой подчиненности и покорности точное и высокое понимание дела, отчего никак не могла признать и стерпеть бестолковой власти Федьки, который не знал ничему в жизни цены, кроме денежной. И шпыняла она Федьку где можно и нельзя, всякий случай используя, чтобы проявить свое к нему отношение – «насовать в штаны крапивы». А уж до того, чтобы просить о чем-то Федьку, она бы ни в жисть не снизошла.
Федька же повода ущемить Анну Васильевну не упускал, используя все возможности, определенные все тем же жизненным кругом, – сено, лошадь, корма, дрова… и все тем же жизненным ритмом: пахать, сажать, растить, собирать…
Пообещает Федька, к примеру, лошадь для посадки картофеля на весь день девятого мая. А даст восьмого, и только с полудня. На праздник к старикам дочки из Минска должны были приехать да старшая с мужем со станции. За день весело и управились бы с картошкой. А тут – что делать? Ладно, соседи помогли. Навалились гуртом, спин не разгибая, рванули засадили сотки до темноты. Но рывок этот непосильный дал себя знать – занедужила Анна Васильевна, слегла. С неделю потом с койки не вставала, ахала, охала, даже свиньям корм Константин Павлович готовил и выносил. Корову доить, правда, он наотрез отказался, пришлось соседку просить. Вот напакостил Федька…
Из ритма, конечно, и случаи выбивали. Как-то ступила Анна Васильевна босой ногой на доску с двумя ржавыми гвоздями – оба ступню и прошили. К вечеру нога распухла, посинела, поднялся жар. Утром Константин Павлович пошел на совхозный двор, взял коня и отвез Анну Васильевну к фельдшеру. Лежит потом Анна Васильевна, перевязанная нога гудит, а она Федьку ругает. При чем Федька? А при том, что в душе у нее он как тот ржавый гвоздь…
Но здесь в своем повествовании я вынужден снова возвратиться назад. Федор Архипович своим появлением как бы побуждает.