Текст книги "Титаник. Псалом в конце пути"
Автор книги: Эрик Фоснес Хансен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
– Кьеркегор, – говорит один. – «Страх и ужас».
– Шеллинг, – говорит другой. – Боже мой!
– «Критика чистого разума». – Третий с таинственным видом стучит по столу.
– Освобождение масс, – врывается из другого разговора, идущего одновременно за тем же столиком. – Маркс и Энгельс.
– Я думаю, что Ведекинд… – громко и смело вмешивается какой-то толстяк, заглушая голоса политиков. Имена и слова. Имена и слова.
– Когда Герцль говорит, что…
– Но Е. П. Якобсен описывает, каким образом…
Щуплый, болезненный на вид юноша за угловым столиком кричит:
– Ницше!
Все вздрагивают и почтительно кивают головами. Они забыли о Ницше! Это недопустимо. Некоторое время они говорят о нем. Потом общий разговор распадается на диалоги – Ибсен Ибсен, Гауптман Гауптман, голоса голоса.
– Вагнер! – предлагает кто-то, но его сразу заглушают.
Здесь можно сидеть, навострив уши, и слушать, как это делает Давид, а потом бежать в библиотеку – искать те имена, которые как нечто само собой разумеющееся назывались в тот вечер. Таков их кружок. Их реторта, в которой все теории, взаимосвязи и смеси проходят испытание. Постепенно становится ясно, кто будет заниматься живописью, кто – писать, кто – философствовать. А кто вообще ничего не хочет добиться в будущем.
Давид не знал, что предпочитает он сам. И по правде сказать, это мало огорчало его. Но приходить сюда вместе с друзьями и Софией было куда лучше, чем сидеть дома. Он восхищался Софией, ее глубокими знаниями, ее интересом ко всему. Свои решения она принимала спокойно, серьезно и без громких слов – по искреннему убеждению. Она стремилась к осуществлению своих идеалов, не боялась ответственности, продолжала заниматься живописью, читать – и всегда оставалась самой собой.
Больше всего он любил ездить с нею в Венский лес. Там они не разговаривали ни об искусстве, ни о политике. Зато много говорили о цветах и растениях. София хорошо знала растительный мир, не путала валериану с калужницей и сосну с елью. Гуляя, она произносила странные, таинственные названия цветов: кошачья лапка, водосбор. Давид обычно бывал невнимателен на уроках естествознания и не видел связи между пыльными гербариями и живой флорой. За городом какой-нибудь синий цветок он так и называл Синим Цветком. Ему, конечно, приходило в голову, что у цветка должно быть какое-нибудь мудреное латинское название, но он его не знал. София же рисовала все цветы и знала их названия.
Часто они просто ходили молча. Такая прогулка была похожа на сон. Однажды София показала ему, как изменяются лепестки розы, от внутреннего до внешнего, и он, вернувшись домой, подошел к фортепиано и, не задумываясь о том, что делает, сочинил короткую мелодию – мелодию розы. София срывала лепесток за лепестком и раскладывала их на камне – верхние лепестки имели ярко выраженную форму сердечка, постепенно они становились круглее, нежнее и меньше. За ними без всякого перехода шли тычинки; странная внутренняя суть розы. Давид видел, как в лепестках варьируется тема сердечка. Все это он выразил в своей мелодии.
Потом, играя ее уже на свежую голову, Давид не мог понять, нравится она ему или нет. Не слишком ли сентиментальна? Он никому не показал ее, даже Софии – так же как не показывал ей и вообще никому свои стихи. Отнести же их по примеру Ханнеса в журнал…
Он хранил стихи в ящике, словно опасную тайну, боясь сам снова увидеть их и, быть может, обнаружить их несовершенство. Туда же он спрятал и сочиненную им мелодию.
В ту весну произошло много событий. В начале апреля София покинула родительский дом, вернее, у нее появился еще один. Этот переезд не был вызван каким-нибудь событием или бурной ссорой, это было спокойное сознание того, что пришло время жить самостоятельно. София уже давно брала уроки живописи и осенью собиралась поступать в академию. Дома же, у матери, по ее словам, ей не хватало тишины и покоя для серьезной работы. Да и лишнего места там для нее тоже не было. Фрау Мельхиор эта затея не нравилась, однако она не возражала. София сняла себе мансарду на Лаимгрубенгассе. Она сильно повзрослела.
В отношениях между Софией и Давидом тоже произошли перемены. Тихо зреющая дружба изменила свой цвет и накал. Их вдруг охватывала неистовая страсть, они целовались почти до исступления и потом испуганно отталкивали друг друга. Конечно, они говорили о любви, читали о ней. Но обнаружить в себе эту незнакомую взрослую, всепоглощающую страсть было страшно. Раньше они обнимались, держались за руки, прикасались друг к другу, целовались, торжественно и серьезно. Теперь же в них словно распустился цветок, непонятный и дикий. Они стали нервными, обидчивыми, иногда раздражительными. Бывало, София вырывалась из его рук, просила его уйти, оставить ее одну, а то… Однажды в конце апреля она выгнала Давида из своей мастерской…
Он, по обыкновению, приходит к ней после школы, чтобы посмотреть, как она работает, и в уголке потихоньку сделать уроки. Потом они могли бы сходить в кафе или просто прогуляться. Насвистывая, он поднимается по лестнице, стучит в дверь. Она открывает, в руке у нее кисть, волосы растрепаны. Глаза блестят, сегодня они у нее больше, чем обычно. Давид снимает ранец и хочет устроиться со своими учебниками, но чувствует – что-то изменилось. Она стоит рядом с мольбертом и ждет его. Он обнимает ее. Они падают на испачканный краской пол, рвут друг на друге одежду, их руки не знают преград, но вдруг София громко вскрикивает, отталкивает его, гонит прочь.
– Нет, Давид! Нет! Ты должен уйти. Уходи!
Давид в растерянности встает, ему стыдно, он гладит ее по плечу, просит прощения.
– Уходи!
– Я не хотел…
– Не говори чепухи! – Лицо у нее дергается, она не смотрит на него. – Вообще ничего не говори! Уходи! И не возвращайся, пока я не позову.
Проходит ужасная неделя, налитая свинцовой тяжестью. К тому же отец с матерью убеждаются в том, что они подозревали с самого Рождества: Давид вовсе не ходит каждый день к Ханнесу Шахлю; у их сына и наследника есть какие-то тайны; этого они не ждали, совершенно не ждали . Так где же ты каждый день пропадаешь, молодой человек?Адвокат Шахль с супругой тоже не знают, где и когда находится их отпрыск; школьные дневники Ханнеса и Давида ужасны . Пока ты живешь под этой крышей, молодой человек, ты должен… – младшая сестра Мира наверняка выследила его и наябедничала родителям – она в таком возрасте. Рассказала о друзьях, которые собираются в кафе, и о том, что Давид проводит время в их сомнительном обществе… Правда, о Софии она не знает ничего. Но что это меняет? Среди бела дня Давида терзают кошмары почище ночных: он больше никогда не увидит Софию, его жизнь разбита, все кончено! Отец произносит перед ним длинную речь, но не наказывает его. Он только говорит, мягко, спокойно, беспомощно. В Давиде просыпается слабое презрение к отцу – да здравствует Революция! Каким-то образом ему удается успокоить родителей, убедить их, что он исправится. Он бродит по улицам, не в силах видеть сейчас ни Ханнеса, ни прочих друзей. Дни – светлые весенние дни – становятся серыми, как свинец. Он думает о Софии, о том, как ее тело таяло в его объятиях, и краснеет, краснеет и бледнеет от стыда, счастья и горя.
Апрель подходит к концу. Наступает Первое мая, и вместе с ним начинается летняя жара, которая уже с утра плащом окутывает Вену. Днем жара становится невыносимой. Занятия в гимназии не приносят радости. В соответствии с правилами, во всех классах на окна вешают шторы, дабы прекрасная погода не соблазняла учеников, толкая их на подрыв общественных устоев, – так празднуют в гимназии приход лета.
Давид страдает. Но когда он последним покидает гимназию, ни с кем не разговаривая и невразумительно бурча в ответ на приглашение Ханнеса пойти вместе домой, София вдруг оказывается у ворот. Открыто, не смущаясь, она ждет его. Давид останавливается перед ней и молчит. Мальчики замечают их и смеются, но Ханнесу удается увести мальчиков с собой. Давид и София остаются одни. Она не смотрит на него. Он не смеет прикоснуться к ней.
– Пойдешь в парк на праздник, сегодня Первое мая? – Верно, они собирались… Он идет рядом с ней, по-прежнему не говоря ни слова.
Жарко. В парках и на улицах ощущается какая-то нервозность, лица у людей блестят от пота – эта внезапная удушливая жара раздражает и утомляет. Жизнь лихорадочно подгоняет людей. Лето, спешите жить.
Давид и София идут вдоль канала. Они не решаются взяться за руки – Давид боится, что кто-нибудь может их увидеть.
– Кто же? – удивляется она, но, поняв, что он просто не хочет, делает вид, что ей это безразлично.
Однако, когда они нечаянно касаются друг друга, в них словно гремят раскаты грома. Их лица пылают не только от жары. Один раз София пытается поцеловать его, но они тут же отшатываются друг от друга. По ее лицу пробегает дрожь. Она все время смотрит только в землю.
Они подходят к площадке, там гремит духовая музыка и произносят речи. В кафе на открытом воздухе пьют пиво. В празднике тоже ощущается что-то лихорадочное, ораторы как будто предчувствуют в удушливом воздухе скорую революцию. Предчувствует ее и публика, в небо летят шапки и ликующие крики. Звучит песня.
Там, в толпе, Давид осмеливается взять Софию за руку. С той минуты, как они пришли сюда, они не обменялись ни словом, даже не взглянули друг на друга. Но теперь она вкладывает свою руку в его – или наоборот? Руки у них горячие и влажные, Давид чувствует затвердевшие бугорки у нее на ладони. Работа оставила на ее руке свои следы. Давид вдруг представляет себе, как эта рука прикасается к вещам, держит кисть, карандаш, книгу, утюг. Расчесывает щеткой волосы. Теперь она держит его руку.
В сумерках на помост выходит хрупкая женщина средних лет. Она рассказывает о женском движении. И происходит чудо: она говорит так, что пьющие пиво изнуренные и утомленные жарой рабочие умолкают и выглядят пристыженными. Она говорит о героинях борьбы, называет громкие имена: Луиза Мишель, Эмма Голдман, Роза Люксембург. Нервное покашливание среди бородатых членов комитета по устройству праздника свидетельствует о том, что им это не по душе, но она их не слышит.
– Розу Люксембург, – говорит она, – то и дело бросают в тюрьму за ее революционную деятельность. А мы? Что делаем мы? – Атмосфера вдруг накаляется, слушатели уже не шумят, они восхищены и серьезны. Подходят все новые люди, привлеченные внезапно притихшей толпой, публика шикает на музыкантов.
Докладчица рассказывает о Розе Люксембург, и та предстает перед слушателями как живая, в очках, прихрамывающая, с вечной пачкой газет и бумаг в сумке…
– Слабая женщина, всего только женщина, скажете вы, господа. – Смех. – Но внешность, как всегда, обманчива.
Давид бросает взгляд на Софию – глаза у нее блестят, она зачарована, как и он сам. Но теперь они крепко держатся за руки и ни на секунду не забывают об этом. В середине рассказа о Розе Люксембург и рабочем движении в Германии София вдруг поднимает голову и смотрит Давиду в глаза. С силой стискивает его руку. Он вздрагивает – глаза у нее неестественно большие и черные, зрачки расширены. А у него?.. Давид понимает, что его глаза ничем не отличаются от глаз Софии. Неожиданно они уходят. Уходят в самый разгар аплодисментов и ликования, они спешат мимо духового оркестра, мимо желтых фонарей кафе, через темный парк, под деревьями, уже тяжелыми от листвы. Они почти бегут по улицам, заполненным возбужденными, смеющимися людьми. Они так и держатся за руки, понимая, что не могут отпустить друг друга, понимая, что не могут поехать на трамвае, потому что свет в вагоне все испортит.
Они бегут до самой Лаимгрубенгассе.
Наконец они в мансарде Софии. Дверь за ними захлопывается. София срывает с себя пальто и бросает его на комод. Потом открывает окно. Здесь, наверху, очень жарко, солнце нагрело крышу. Давид подходит к окну, у которого стоит София, и обнимает ее.
Пока они целуются, Софии кажется, что все вокруг словно растет, становится огромным – его тело, вещи, воздух и темнота. Но прежде всего сам Давид, которого она обнимает. Она дует ему в ухо, и его голова бессильно поникает, он всхлипывает. И она понимает…
Они стоят в темноте, в шаге друг от друга. Потом начинают раздеваться.
– Ты такая горячая, – шепчет он, когда они уже лежат в постели. Нежность ее кожи сводит его с ума. Сначала они только обнимают друг друга. Она испугана, ее желание нестерпимо, ей трудно дышать. Он нежно целует ее лицо. Ему тоже, наверное, страшновато…
Она тихонько отталкивает его от себя. Он становится в кровати на колени.
Розу Люксембург то и дело бросают в тюрьму за ее революционную деятельность, храбро думает София.
– Иди ко мне, – шепчет она.
Он судорожно сглатывает. София видит, что кровь отхлынула у него от лица. Она тоже очень бледна.
– Иди же, – выдыхает она.
Он проникает в нее. Она слабо вскрикивает, глаза у нее зажмурены. Потом он прижимается лицом к ее шее.
А дальше будто большая волна поднималась и замирала, поднималась и замирала. Вначале они растерялись, не зная, можно ли ей довериться. Но постепенно их движения становились более уверенными, каждый ощущал, что сейчас происходит с другим, София обхватила Давида руками и вся обвилась вокруг него, она дышала в такт его дыханию.
В этом дыхании – вся ее воля и желание, Давид их слышит, чувствует, ее желание еще сильней, чем его. Он проникает в нее еще глубже; на мгновение ему видно ее лицо, оно расплывается, словно она плачет. Она цепляется за него и вскрикивает коротко и жалобно; раньше он не понимал, как она красива. Они ощупью ищут дорогу, у них нет опыта, и потому открытие увлекает их за собой. Как это просто – он удивлен, до чего же все просто. Теперь она еще крепче держит его. Она похожа на богиню. Он всхлипывает.
Потом они долго лежат, все еще сплетясь друг с другом, она смотрит на его лицо, оно осунулось, в чертах появилось что-то новое. Она запускает руки в его вьющиеся волосы.
В ту ночь еще два раза они были морем, бьющимся о берег, волной, поднимающейся и замирающей в солнечном свете. И в водопаде света между землей и морем они видели ребенка с поднятыми руками.
Еще два раза. Потом наступило утро, и с утром пришел дождь. Вода журча бежала по крыше. Вдали гремел гром. Серый утренний свет скользнул в комнату. Они засыпали и просыпались, сон и явь смешались друг с другом, с шумом дождя и с горячими, пронзительными воспоминаниями этой ночи, еще такой близкой. Уже сквозь дрему Давид с удивлением спросил у Софии, почему здесь пахнет землей.
Землей? – пробормотала она. И в самом деле пахло землей. Это был свежий и теплый аромат почвы.
Да, ты прав, прошептала она.
Но откуда же здесь земля, здесь, в городе?
Ничего странного, сонно ответила София. Все это – она прикоснулась к балке у них над головой – давно отсырело и прогнило. Это тоже земля.
Она погладила его по животу. Он лежал, слушая журчание воды, вдыхал аромат дождя, почвы. И их самих.
К тому же на окне горшки с цветами…
Но… начал он.
Не говори ничего, сказала она. Спи.
Ее тело заполнила горячая сытая темнота. Сейчас ей хотелось тишины. Он послушно лег поудобней, уткнувшись лицом ей в шею.
А за окном с земли, с полей поднялась новая дождевая туча и легкими, нежными волнами накрыла город. Дождь стучал по крыше, Давид слушал этот мягкий стук, слушал и сливался с ним. Он вздохнул.
И вместе с дождем пришел сон.
* * *
Вокруг нас всегда стоит тишина. Никто и ничто не нарушает ее. Ни голоса, ни слова. Я черпаю из темного колодца моего детства и даю тебе напиться.
Ты – ответ на вопрос, о котором я даже не знал.
* * *
Той весной все изменилось. Таинственная встреча, необъяснимая связь, начавшаяся в Ишле почти три года назад между двумя детьми, даже не понимавшими, что именно началось тогда между ними и чем могло кончиться, теперь обрело название. Преобразило их. За короткое время они оба совершенно изменились. После той ночи они почти не показывались в кафе среди друзей, они забыли обо всем – о струнном квартете, об уроках живописи, о театре, о походах в галереи и – последнее относится к Давиду – о школьных занятиях и домашних заданиях. Они упивались друг другом, любили друг друга до изнеможения, до бессилия, но были счастливы. Когда Ханнес однажды мягко, по-братски призвал Давида к умеренности (Давид отстал по некоторым предметам, и Ханнес, понимая, чем это может кончиться, беспокоился за друга), Давид разразился счастливыми слезами. Он был счастлив и плакал потому, что его чувства не поддавались никакой логике. Вытирая слезы, он пытался объяснить Ханнесу, что не надо за него тревожиться – он боготворит Софию, и он обрел поэзию в живой жизни, нашел то, что Поэт в Wiederfmden назвал «meiner Freuden susser, lieber Widerpart!» [19]19
«Моей радости сладкий, любимый враг» ( нем.). Гёте. «Воссоединение».
[Закрыть](года два назад Давида и Ханнеса смущало понятие «любимый враг», они считали его слишком смелым). Теперь же Ханнес – поэт! – неправильно понял Давида.
– Но ведь это всего лишь девушка, – осторожно сказал Ханнес, сам уже познавший не одну девушку.
– Всего лишь?
– Да. В мире их полно. Я с большим уважением отношусь к Софии… но вы же все равно не можете пожениться.
– Я об этом и не говорю. Мы уже… – Голос изменил Давиду, что оказалось кстати, а то бы он произнес что-нибудь очень высокопарное. Вместо этого он просто сказал: – Ханнес, по-моему, ты меня не понял.
– Я только имел в виду… Давид, будь осторожней, не позволяй чувствам руководить вами. Вы еще слишком молоды… мы все слишком молоды… ты просто безумец…
– Ничего подобного я не слышал со времен ротмистра Риндебрадена.
– Жизнь имеет и практические стороны, Давид. Прислушайся к моим словам. Я не хочу омрачать вашего счастья, но вы должны понять, ведь вы считаете себя радикалами… По-моему, ты просто сошел с ума.
– В таком случае это самое приятное из всего, что со мной было.
– Мир отнюдь не таков, каким его нам представляет поэзия. Счастье не может длиться вечно. Поверь мне. Ведь я пытаюсь писать стихи.
– Да, но об этом ты ничего не знаешь. Неужели нельзя понять, что один раз из миллиона мир случайно образумился и поэзия оказалась права? Может, это и есть тот самый единственный раз…
– Ты романтик, Давид, и не понимаешь, о чем говоришь. Ты будешь либо разочарован, либо оскорблен. Рано или поздно что-то вторгнется в твое счастливое опьянение; ты взмоешь на облака счастья и… упадешь с этой высоты. Вас теперь почти не видно в кафе. Это меня не касается, вы всегда можете вернуться обратно, поодиночке или вместе, как угодно. Хуже то, что ты провалишься на экзаменах. И твои родители узнают о Софии, это только вопрос времени. Семья Мельхиор в Вене известна, и, может быть, об этом уже говорят. Я слышал, как твой отец разговаривал с моим. Торговец музыкальными инструментами Бляйернштерн и адвокат Шахль! Ты бы их только слышал! Отца очень огорчает мое увлечение поэзией, он боится, что ничего путного из меня не выйдет, но его огорчение – ерунда по сравнению с тем, какое испытал твой отец, увидав твои последние отметки. Огорчение твоего отца не имело границ. Ты бы слышал, как дотошно он расспрашивал моего отца, словно тому что-то известно. Но рано или поздно все всплывет наружу. Я, конечно, только друг. Друзьям не положено вмешиваться. Но меня беспокоит, что ты паришь слишком высоко, слишком связал себя… Что будет питать вашу любовь? Какова ее суть? Боюсь, ты сам сделаешь несчастным себя или ее.
– Ты не понимаешь, Ханнес. Напрасно я пытался тебе это объяснить. Я должен связать себя. Должен взлететь высоко. Я уже связан. У меня нет выбора.
– Идиот! Ты появляешься на людях в грязном воротничке, бледный как смерть, читаешь стихи и говоришь глупости. Зачем я тогда, в лагере, столкнул тебя на берег!
– Но все-таки это сделал ты. Ты, и никто другой.
– Да. И самое ужасное, что мне хотелось бы, чтоб было наоборот. Самое ужасное, что я тебе завидую. Завидую черной завистью.
Давид усмехнулся.
– Нечего смеяться, – сказал Ханнес. – Ничем хорошим это не кончится. Но я открою тебе одну тайну, Давид, о ней не знает никто: я до сих пор молюсь перед сном.
– К чему это ты? – растерянно спросил Давид.
– Я молюсь за всех хороших людей, каких знаю, и за вас тоже. Я не свихнулся, это своего рода душевная гигиена. Я молюсь за вас. Потому что вы оба ничего ни в чем не смыслите. Вы пленники своей глупой мечты, и я молюсь о том, чтобы вы не стали несчастными.
Давид опустил глаза. Ему было неловко. Ханнес тоже выглядел смущенным. Они простились без обычной сердечности.
Нет, Ханнес решительно ничего не понял. И вскоре Давид забыл об их разговоре. Как забыл и ту тяжелую, свинцовую неделю перед Первым мая. У них с Софией все шло по-прежнему. Наверное, молитвами Ханнеса Давид все-таки сдал экзамены, а его родители до сих пор не узнали об этой любовной истории.
София в те дни была молчаливей, чем обычно. С Давидом она оставалась нежной и внимательной. Иногда у нее был отсутствующий вид, иногда казалось, что она чем-то встревожена, но если он спрашивал, в чем дело, она не отвечала. Это и соединяло, и разлучало их. В минуты близости Давиду открывалось в Софии то, чего он прежде не знал. Тогда она становилась чужой; он любил чужую.
Но вот наступили летние каникулы и разлука. София собиралась ехать в деревню вместе с матерью. Там она хотела наверстать упущенное в своих занятиях живописью. Давид почти все лето должен был провести в городе.
Он не боялся разлуки. И был в душе совершенно спокоен, когда София в последний день пригласила его на чай к своей матери. Тем более ему было трудно объяснить то, что там случилось. Он уже больше не стеснялся фрау Мельхиор. Они болтали о погоде, о политике, о летнем отдыхе и о недавних выставках. Посреди какой-то фразы Давид перевел взгляд с фрау Мельхиор на Софию, сидевшую на диване, и вдруг у него из глаз потекли слезы. Это было непостижимо. Фрау Мельхиор проницательно посмотрела на него, потом на дочь.
Давид смущенно поднялся, попросил прощения, растерянно пожелал им хорошего лета и бросился к двери.
София проводила его.
– Мне так стыдно, – проговорил Давид уже на лестнице.
– Ничего страшного. – Она взяла его за руку, печально улыбнулась. – Ничего страшного, Давид.
– Мне без тебя будет грустно.
Она заставила его замолчать, приложив ему к губам палец. Стройная, светлая, она, словно издали, наблюдала за ним – так она обычно рассматривала свои этюды. И опять она показалась ему чужой.
– Ступай, – тихо сказала она. – Не надо ничего усложнять. До свидания, Давид.
Он немного помедлил. София сильно изменилась в последнее время. Именно эта разница между прошлой и настоящей Софией так взволновала его в гостиной. Она стала очень красивой, очень взрослой. У нее появилась новая осанка, новая манера держаться. Может, и другие все видели и понимали. Может, и фрау Мельхиор все понимала. Перед Давидом стояла новая София. И в этой новой Софии была частица его самого.
Они простились.
В то лето Давид утратил всякую застенчивость. Письма, страница за страницей, говорили о его одиночестве и тоске. Ее письма были спокойны и сдержанны, в их сдержанности таился чуть ли не укор. Он не замечал этого и писал как одержимый, писал стихи и, забыв о всяком стыде, посылал их Софии. Тоска по ней, которая прежде была тиха и благотворна, теперь превратилась в чувство, лишавшее его сил и доставлявшее ему физические страдания. Это было как наваждение. Он молил Софию пораньше вернуться домой, совершал долгие одинокие прогулки, говорил вслух сам с собой или с ней, словно она была рядом. Прохожие оборачивались и украдкой смотрели на него.
В сентябре София вернулась. Давиду в кафе сказали, что она в городе, и уже несколько дней. Он купил цветы, дорогой альбом по искусству и бросился к ней в мастерскую на Лаимгрубенгассе.
Там он обрушил на нее свою боль, тоску и радость, он целовал ее, обнимал, говорил не умолкая, как мучился без нее, упрекал за то, что она не сообщила ему сразу о своем возвращении, – разве она не понимает, что он чуть не умер от тоски? Дорогая, любимая, его погибель, боль, горе, мука! Какое счастье снова видеть ее! Теперь они будут вместе всю осень, он утопит ее в своей любви, в благодарности, в цветах – я не могу жить без тебя!
Она улыбнулась, поцеловала его в благодарность за подарок. Но между ними словно чего-то недоставало или, напротив, появилось что-то новое. Давид растерялся.
Потом они бросились в постель. В самое важное мгновение Давид почувствовал что-то неладное, и все же у него снова вырвалось:
– Я не могу жить без тебя!
Она спокойно, но твердо отстранила его, легла на бок и спрятала лицо в подушку. Либо ей было неприятно, либо она рассердилась.
– София! Прости. В чем я провинился? Просто мне хочется, чтобы ты была со мной, постоянно, всегда.
Но она не позволила ни утешать, ни уговаривать себя. Далеко не сразу они обрели то, что напоминало прежний покой. Давид долго лежал на спине и задумчиво смотрел в потолок. Вдруг она повернулась к нему, положила голову ему на плечо и заснула.
В следующие недели все было почти так же, как раньше. Но теперь они были поглощены не только собой. Они снова посещали свое кафе, ходили в галереи, театры, бывали на концертах и лекциях. София выдержала приемные испытания, и теперь почти все ее время было отдано живописи. Она целиком ушла в работу и много общалась с новыми друзьями. Давид цеплялся за Софию, его мироощущение свилось в тонкую невидимую нить, связывавшую его с ней. Он продолжал писать ей стихи, продолжал говорить, что безумно ее любит и никогда не сможет жить без нее.
* * *
В ноябре в Бургтеатер поставили первую часть «Фауста». Спектакль с восторгом приветствовали все театралы города. Особенно восторгались Фаустом. В тот вечер, когда София с Давидом были в театре, публику ожидал сюрприз.
Зал потихоньку начинал гудеть, ждали поднятия занавеса, спектакль запаздывал уже на несколько минут.
На авансцену вышел человек в черном костюме:
– Ваши высочества! Дамы и господа! Театр императора Австрии и короля Венгрии вынужден сообщить вам, что из-за болезни мы не увидим сегодня господина Майера в роли Мефистофеля. – Зал удивленно и разочарованно загудел. – Однако в последнюю минуту знаменитый актер Макс Еннер, который вот уже несколько лет выступает в Берлине, а сейчас находится в Вене с частным визитом и посетил наше вчерашнее представление… Итак, господин Еннер в последнюю минуту выразил согласие выступить в сегодняшнем спектакле в роли Мефистофеля, которую, как ваши высочества и почтеннейшая публика помнят, он уже исполнял на этой сцене.
Настроение в зале мгновенно переменилось. Публика заревела от восторга, кто-то даже крикнул «браво», вероятно вспомнив, как несколько лет назад Макс Еннер положил Вену к своим ногам. Он был широко известен в театральном мире и позволял себе отступать от обычных трактовок классических ролей. К сожалению, этот актер, в гениальности которого никто не сомневался, в последние годы выступал в Берлине. Отъезд Еннера сочли за проявление высокомерия, ведь Берлин – это воронье гнездо… Теперь же Еннер был мгновенно прощен. Осчастливленная публика разразилась аплодисментами, заглушив ими извинения представителя дирекции: в спектакле может произойти незначительный сбой – господин Еннер не знаком с режиссурой этой постановки.
– Вот увидишь, он будет великолепен, – шепнул Давид Софии. Они сидели на галерке, на самых дешевых местах. – Ты видела его раньше? – Триумф Еннера в Вене пришелся на то время, когда Давид еще не ходил в театр.
– Нет. Никогда, – шепотом ответила София и схватила Давида за руку.
Занавес поднялся. Режиссер опустил Посвящение и Театральное вступление и сразу начал с Пролога на небе.
Седьмое небо. Облака и тюль. Ангелы и звезды легко и грациозно проплывали по сцене. Но в тот вечер публика не позволила себе очароваться этой красотой. Не особенно тронуло ее и выступление трех архангелов. Все чего-то ждали. Господь Бог, неприступный и безмолвный, сидел на своем троне и тоже ждал.
На сцену боком вползло черное бесформенное существо, оно скользило, как насекомое. Вдруг существо приподнялось и, скрывая лицо плащом, вскинуло одну руку, точно летучая мышь взмахнула крылом.
Потом показалось белое лицо, еще застывшее, невыразительное, но крупнее и ярче, чем лица других актеров. Откуда-то издалека до зрителей донесся голос этого существа. Он заполнил весь зал, хотя актер говорил почти шепотом:
К тебе попал я, Боже, на прием,
Чтоб доложить о нашем положенье.
Вот почему я в обществе твоем
И всех, кто состоит тут в услуженье.
По залу словно пробежал холодный ветер. София сжала руку Давида. Ей тоже стало зябко.
Но если б я произносил тирады,
Как ангелов высокопарный лик,
Тебя бы насмешил я до упаду,
Когда бы ты смеяться не отвык.
Существо, до сих пор стоявшее неподвижно, скорчило презрительную гримасу, потом как-то почти незаметно перенеслось к трону, на котором сидел Господь, и вкрадчиво улыбнулось. В зале послышались смешки, но они тут же прекратились. Давид был потрясен дикцией и техникой Еннера. И вместе с тем его полнейшей естественностью…
София не отпускала руку Давида. Когда Мефистофель на сцене огрызнулся, что покойникам предпочитает свежие, живые тела, она вздрогнула так сильно, что Давид невольно взглянул на нее. Она была бледна как смерть. Глаза расширились, ноздри трепетали. По-видимому, она даже не замечала, что крепко сжимает его руку.
Когда первая сцена кончилась и Мефистофель исчез, София словно очнулась, поняла, где находится, и отпустила руку Давида.
Спектакль продолжался. Это был, без сомнения, триумф Макса Еннера. Мефистофель затмил всех остальных, затмил Фауста и Маргариту, он манипулировал ими, словно дергая за невидимые нити. Иногда случались небольшие огрехи из-за того, что Еннер не знал своего места в массовых сценах. Но даже его небольшие ошибки производили впечатление дьявольских проделок. У него все было неожиданно. Никто не знал, что еще он сейчас выкинет. Это создавало особое напряжение и приводило других актеров в замешательство. Он повелевал всеми.
Давид был в восторге. София – та просто не владела собой. Всякий раз, когда на сцене появлялся Мефистофель, она, как во время Пролога, стискивала руку Давида и замирала. В антракте она не вышла в фойе, но села на лестнице, положив голову на руки… Она так и осталась сидеть на лестнице, когда Давид пошел выпить воды и подышать свежим воздухом.
Но вот спектакль кончился и грянул гром аплодисментов, София не аплодировала. Не улыбалась. Лицо у нее словно застыло. Макс Еннер много раз выходил кланяться. Он снял свою «дьявольскую» шапочку, и под ней обнаружилась неожиданно светлая, ржаная копна волос. С сердечной и усталой улыбкой, такой странной на лице Мефистофеля, он приветствовал публику и поднимал цветы, которыми его забросали.