Текст книги "Прошлое толкует нас"
Автор книги: Эрих Соловьёв
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
Взаимозаместимость выражений «было», «есть» и «будет», их причудливое отнесение друг к другу – таков общий стиль и постоянный мотив хайдеггеровской категориальной спекуляции.[24]
[Закрыть]
Если выражение «бытие-возможность» призвано оттенить сверхактуальную первичность возможного, обрисовать его в качестве первоначала, осуществление которого обеспечивает своего рода надвременное единство настоящего, прошедшего и будущего в структуре индивидуального человеческого существования, то экзистенциал /382/ «можествование» подчеркивает, что личные возможности – это живые силы нашего существа, его энергия, или потенция.
Единичный, иными словами, вращается в темпоральном круге, где времена ссылаются друг на друга и где, вопреки всякому здравомыслию, мы оказываемся перед
Понятие «собственные возможности Dasein» с самого начала связывается Хайдеггером, во-первых, с понятиямиспособности и задатка, а во-вторых, с понятиями неотъемлемо личногомнения, понимания и веры. Фундаментально-онтологическая трактовка возможности, поясняет он, имеет в виду нерасчлененный комплекс: «понимать – уметь – мочь».[25]
[Закрыть]
Уже эта формулировка позволяет увидеть, что экзистенциал «собственные возможности» скрывает под собой идеюпризванияи именно от нее заимствует свой категориальный динамизм.
Идея призвания христиански-религиозного происхождения. С особой энергией и последовательностью она была проведена в немецкой Реформации: поздние мистики и молодой Лютер видели в божественном предназначении каждого человека его сверхдействительность и вневременный прообраз, его дарование и судьбу, меру его способности к пониманию, любви, вере и благодатности.
Причудливые, а подчас просто колдовские манипуляции, которые Хайдеггер проделывает над понятием «возможность», в конечном счете сводятся к попытке выработатьбезрелигиозную версию божественного призвания.
Огромный потенциал значений, которым обладает хайдеггеровское понятие «собственных возможностей Dasein», объясняется не каким-то особым проникновением в суть категории «возможность», а умением под именем философской категории удерживать и развертывать одно из центральных понятий религиозной культуры.
Возможность-призвание– таково точное наименование того, что определяется Хайдеггером как «можествование» и «бытие-возможность». Отклоняя Бога и любые другие образы трансцендентного (такие, как Человечество, Род, Будущее, История), фундаментальная онтология вместе с тем повсюду умудряется видеть богопризванных к существованию индивидов, наличная действительность которых есть лишь случайное (а то и просто карикатурное) осуществление их истинного предназначения. Последнее образует основную проблему – а еще точнее: /383/ неизвестно кем загаданную тайну – отдельного человеческого существования. Неясность в отношении собственной самости, стремление ответить на вопрос «кто я такой?» или «каково мое подлинное можествование?» отличает человека от всех других видов сущего, в частности от способа существования животных, которые «суть просто то, что они суть» и пребывают в ощущении непосредственного совпадения с собой. Dasein, считает Хайдеггер, есть такой род сущего, которому свойственно вопрошать о своем собственном бытии.
Можно сказать, что любой и всякий человек, поскольку он осуществляет такое вопрошание, трактуется Хайдеггером как «философ до всякой философии», как наивный и прирожденный приверженец фундаментальной онтологии. Или, что то же самое: человеческому индивиду, независимо от того, верит или не верит он в существование бога, изначально свойственно относиться к себе так, как если бытворец послал его в мир с уникальной, таинственной, досознательно воспринятой миссией, разгадке и выполнению которой необходимо посвятить жизнь.
Но этой фундаментально-онтологической ориентации в каждом человеке противостоит, согласно Хайдеггеру, противоположная тенденция – стремление осознавать себя как нечто ставшее, осуществленное, налично действительное. Соответственно он тяготеет к тому, чтобы интерпретировать (а еще точнее, рекогносцировать) свою жизненную реальность под углом зрения самосохранения и выживания. На первом плане его сознания и мышления оказываются тем самым возможности, которые Хайдеггер называет «внешними», «случайными» и «эмпирическими». Это шансы жизненных успехов и поражений данного единичного индивида. В философии Хайдеггера они трактуются как определяемые ожиданиями, мнениями и оценками окружающих людей (как их экспектации, воплощенные в известную систему обстоятельств): утилитарная, благоразумно-осмотрительная ориентация индивида без остатка сводится в «Бытии и времени» к его социабильности и конформизму.
Внутренняя обращенность квозможностям как шансам, вырастающая на почве забвения «подлинного можествования», или возможности-призвания, образует самое существо онтически ориентированного поведения. Субъект этого поведения, независимо от того, верит или не верит он в существование бога, ведет себя так, как /384/ если бы бога не было и все сводилось к его голому фактическому существованию перед лицом других людей.
В литературе 40—50-х годов экзистенциализм М. Хайдеггера нередко именовался «атеистическим». В последние два десятилетия эта характеристика как-то потихоньку стушевалась и вышла из употребления. И слава богу, потому что была совершенно неоправданной даже по отношению к ранним хайдеггеровским сочинениям.
Субъект «Бытия и времени», по строгому счету, просто иррелигиозен. Ни страстная вера, ни последовательное безбожие ему неведомы: он знает только имитацию теизма (в раннепротестантском его варианте, то есть с акцентом на понятии божественного призвания) и только имитацию атеизма (в варианте раннепросветительском, социоцентристском).
Субъект «Бытия и времени» – это человек, играющий в Реформацию в эпоху, когда бог умер. Он говорит: «На том стою и не могу иначе», забывая, что у него под ногами нет прочной и общепонятной почвы Писания. Это поза Лютера на Вормсском рейхстаге, за которой, однако, не скрывается уже никакого иного смысла, кроме абстрактно нонконформистского: не так, как все, – всегда и непременно не так, как все. Герой Вормса был с богом против имморалистской религиозной конформности своего века: он бунтовал как праведный христианин и чувствовал себя уединенно единым с новозаветной нравственной проповедью. Герой «Бытия и времени» уединенно един лишь со своим «подлинным можествованием» и противостоит самой нравственности как конформности века. Именно отрешение от нравственности во имя секулярного немецко-романтического призрака божественного призвания (моего задатка и дара, моей способности или просто психологической особенности) – таков итоговый и интегральный пафос всего учения об «историчности здесь-бытия». Под эгидой этого экзистенциала, под маской радикальнейших притязаний на создание новой философии истории отстаивается абстрактнейшийформализм имморальности, обратный по отношению к универсальным этическим формализмам кантовского практического разума: всюду и в любую эпоху, сегодня, как и вчера, действуйпо схеме поведенияреформаторов-подвижников, отстаивавших свое религиозное призвание вопреки анонимному общему сознанию вселенского католического социума. «Осуществлять свою собственную историчность» означает, иными словами, формально принадлежать к /385/ единственно историчной, реформаторской эпохе и имитировать ее деятелей, не оглядываясь ни на категорический императив, ни на освященные религией заповеди, ни на морально признанные запросы своего времени.
Было бы неправильно утверждать, что эта иррелигиозная антиисторическая имморальность исчерпывает смысловое богатство «Бытия и времени». Но несомненно, что именно она оказалась главным препятствием на пути реализации скрытых возможностей этой работы как сочинения, относящегося к проблематике философского обоснования гуманитарно-исторического познания. Барьер, разделяющий фундаментальную онтологию М. Хайдеггера и позднейшие, теоретически плодотворные опыты философской герменевтики (прежде всего исследования Гадамера), в конечном счете является этическим. И самое любопытное, что попытки преодоления этого барьера предпринимались уже в пору, когда учение Хайдеггера только-только начинало формироваться. Увы, они не были известны ни ему самому, ни тому достаточно широкому кругу немецких исследователей, на которых прежде всего было рассчитано вызывающе парадоксальное учение о «собственной историчности здесь-бытия».
В 1921 году (за пять лет до появления «Бытия и времени») М. М. Бахтин, проживавший тогда в провинциальном Витебске, написал работу «К философии поступка». Как и первые философские выступления Хайдеггера, она представляла собой оригинальный отклик на трудности, перед которыми оказалось баденское неокантианство, дильтеевская «наука о духе» и «философия жизни» Г. Зиммеля в их попытках найти прочное основание гуманитарного знания. Совпадения в исходных смысловых расчленениях повседневно-человеческого существования, к которым прибегли Хайдеггер и Бахтин, подчас просто поразительны (они поистине работали на одном и том же проблемно-смысловом поле, ничего не зная друг о друге). Но еще больше поражает принципиальное различие, во-первых, концептуальных притязаний этих мыслителей, а во-вторых, – и это главное – их исходных установок.
Ни на какое построение «новой онтологии» М. М. Бахтин не посягает, никакого неоисторизма учреждать не собирается. Зато его действительные критические расчеты с прошлым (прежде всего с романтическим и постромантическим эстетизмом, с концепцией самосбывающейся гениально-художнической индивидуальности) оказываются /386/ куда более основательными, чем у Хайдеггера. Это позволяет, с одной стороны, держаться «простого существа дела» (проблем гуманитарной методологии, как они были очерчены Г. Риккертом и В. Дильтеем), а с другой четко зафиксировать основной, этическийизъян всей «философии жизни» – изъян, который будет усугублен хайдеггерианством. Оригинальное устремление М. М. Бахтина достаточно выразительно обрисовано следующей его декларацией:
«Жизнь может быть осознана только в конкретной ответственности. Философия жизни может быть только нравственной философией… Отпавшая от ответственности жизнь не может иметь философии: она принципиально случайна и неукоренима… она непроницаема для понимания».[26]
[Закрыть]
Бахтин выступает как защитник не просто самоосуществляющейся, судьбичной, «историчной», но «долженствующей единственности».[27]
[Закрыть] «То, что мною может быть совершено, – пишет он, – никем и никогда совершено быть не может. Единственность наличного бытия (по-немецки было бы Dasein. – Э. С.) нудильно обязательна. Это факт моего неалиби в бытии».[28]
[Закрыть] И далее: «Моя единственность и дана, и задана: яесмьдействительный, незаменимый, и потомудолженосуществить свою единственность», таково «мое единственное долженствование с моего единственного места в бытии».[29]
[Закрыть]
То, что витебский мыслитель в данном случае просто предвосхищает мыслителя фрайбургского, доказывать не приходится. Но налицо еще и плодотворное отличие позиции Бахтина от позиции Хайдеггера, а в более широком смысле – от всего подхода к проблематике жизневоззрения, характерного для немецкой философской мысли в первой трети XX столетия. С. С. Аверинцев пишет об этом так:
«Ключевые термины Бахтина – «событие», «событийность», «поступок» – сходны… с гуссерлевским «переживанием», имеющим, как известно, отнюдь не психологический смысл; отличаются они тем, что вносят острую акцентировку проблемы ответственности, которой в таком виде у Гуссерля нет. Здесь Бахтин – в высшей степени русский мыслитель, продолжающий традицию отечественной культуры XIX века… Мысль Бахтина кружит /387/ вокруг проблемы, по существу своему нравственной…».[30]
[Закрыть]
Подробный сравнительный анализ «Бытия и времени» М. Хайдеггера и «К философии поступка» М. М. Бахтина не входит в мою задачу. Замечу лишь, что автор «К философии поступка» гораздо ближе к методологическим новациям современной философской герменевтики, чем создатель «фундаментальной онтологии», на которую она ссылается как на свое ближайшее провозвестие. И если бы работа «К философии поступка» увидела свет в 20-х годах (а не в 1986 году, как это случилось на деле), то это, возможно, повело бы к форсированному развитию всего герменевтического направления в Западной Европе еще в предвоенный период.
Но что особенно важно для нашей темы, Бахтин находит именно ту акцентировку проблемы понимания, которая позволяет мыслителю XX века развивать традицию историзма в противовес историцистским иллюзиям, унаследованным от XIX столетия. Это – конкретно-временное понимание тождественно-единого для всех человеческих существ нравственного усилия; это преемственность долженствования, сохраняемая в условиях осознанной неповторимости индивидуального «здесь-бытия».
В западной философии такой подход к критике историцизма был проведен Э. Гуссерлем. Корректируя вышеприведенное замечание С. С. Аверинцева, надо заметить, что мыслитель этот впоследних своих работахс отчаянным упрямством подчеркивал именнопроблему моральной ответственностиза удержание истории Запада (его «событий» и «событийности») в колее европейской цивилизованности. /388/
История и этика в феноменологии позднего Гуссерля
Впоследние годы феноменологическое движение (одно из самых влиятельных в современной западной философии) все активнее обращается к социальным, моральным и историческим проблемам.[1]
[Закрыть]
Перед марксистским исследованием встает поэтому задача этической оценки феноменологии, выяснения ее действительного философско-исторического потенциала.
С самого начала замечу, что, решая данную задачу, я сознательно оставляю в стороне построенные на базе феноменологии специальные теории морали (у М. Шеллера, Н. Гартмана, В. Гильдебранда), а также социологические и социально-философские переработки гуссерлианства (у Э. Пачи, К. X. Вольффа и др.). Меня интересует прежде всего скрытая этико-историческая направленность учения самого Э. Гуссерля и соответственно долгое время господствовавшее на Западе искажение смысла этой направленности. Я имею в виду прежде всего экзистенциализм, который начиная с 30-х годов претендовал на роль единственно адекватного морального толкователя гуссерлевского наследия.
Историческая связь всей этической программы экзистенциализма с идеями Гуссерля несомненна. Несомненно и то, что экзистенциалисты опирались не на случайные и второстепенные, а на существенные установки феноменологического учения: от содержащейся в нем апологии наивно-аподиктического сознания они последовательно перешли к апологии наивно-аподиктического действия.[2]
[Закрыть] Поставив в центр внимания вопрос об аподиктичности (безусловности) как главной характеристике морального поступка, экзистенциализм выявил, что этическая проблематика /389/ в феноменологии внутренне едина с проблематикой исторического времени.
Вместе с тем экзистенциалистская интерпретация феноменологии ни в коей мере не может быть признана исчерпывающей и адекватной. Более того, она представляет собой исторически первое выражение ряда стереотипных предрассудков, распространившихся в послевоенном феноменологическом движении. Критика данной интерпретации является поэтому непременным исходным условием правильной оценки этико-исторических задатков гуссерлевского учения.
***
Последние годы жизни Гуссерль посвятил работе, непосредственно затрагивавшей проблемы философии истории. Важным аспектом этой работы, опубликованной под названием «Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология», была осуществленная самим Гуссерлем реализация моральных (еще точнее, этико-исторических) задатков феноменологического учения. Реализация эта оказалась существенно отличной от того, что вычитали в феноменологии Хайдеггер, Ясперс и Сартр.
Принципиальные разногласия с экзистенциализмом видны уже на уровне диагностических оценок ситуации.
Сопоставим два выразительных суждения, высказанных почти в одно и то же время.
К. Ясперс (1931):
«Все пришло к кризису, которого нельзя ни обозреть, ни понять из единого основания и поправить дела, но можно осознать, перенести и превозмочь, как нашу судьбу».[3]
[Закрыть]
Э. Гуссерль (1935):
«Столь часто обсуждаемый сегодня, проявляющийся в бесчисленных симптомах раскола жизни «кризис европейского бытия» не есть темная судьба, неизбежный рок, но становится понятным и обозримым на основе философски раскрываемойтелеологии европейской истории».[4]
[Закрыть]
Перед нами два очевидно несовпадающих понимания темы «заката Европы», порожденной такими кризисными проявлениями буржуазной цивилизации, как первая мировая война, наркотическая и обманчивая стабилизация 20—30-х годов, массовое распространение скептико-нигилистических /390/ настроений, зарождение фашизма. Для Ясперса, как и вообще для экзистенциализма, кризис естьситуация-судьба, которую необходимо безропотно, стоически перенести, эмигрируя из объективно постижимого исторического процесса и не давая увлечь себя никакими провозглашаемыми от его имени задачами и целями.
Диагноз кризиса, который дает Гуссерль, не только отличен от диагноза Ясперса, но в этико-историческом смысле противоположен ему. Кризис квалифицируется какситуация-задача, и смысл ее может быть уяснен лишь на основании присутствующих в истории целей, забытых, теряющихся, но неизменно обращенных к нашей способности понимания и действия.
В экзистенциализме кризис выступает как безальтернативная реальность, как исчезновение всякого выбираемого человеком исторического будущего. Личностная задача, подчеркивает Ясперс, состоит в том, чтобы оставить в стороне, «заключить в скобки» объективно протекающую историю и «реализовать свою историчность из своего собственного первоначала».[5]
[Закрыть]
Для Гуссерля кризис сохраняет значение альтернативы, дальнейшее развертывание которой в решающей степени зависит от того, как люди поймут и реализуют свою историчность. Упадок или воскрешение «европейского мира» (как объективные события) соопределяются их субъективными выборами. Кризис, пишет Гуссерль,
«имеет только два исхода: гибель Европы вопреки ее изначальному рациональному жизненному смыслу, деградация до состояния, при котором будет утрачена всякая духовность и в этом смысле восторжествует варварство, или возрождение Европы из духа философии, благодаря героизму разума…»[6]
[Закрыть]
Понимание исторического движения как содержащего «изначальный рациональный жизненный смысл» очевидным образом противостоит экзистенциалистскому рассмотрению объективно протекающей истории под формой «сущего» и «в-себе (бытия)». Размышляя о путях преодоления упадочно-кризисного состояния новоевропейской культуры, Гуссерль явно возвращается к какой-то версии «разумности действительного», к онтологической традиции, которая, по мнению экзистенциалистов, как раз и /391/ несет ответственность за современный духовный упадок.
В самом деле, на страницах «Кризиса…» мы постоянно встречаем выражение глубокой симпатии к немецкому философскому идеализму XIX века, разработавшему понятие «объективного духа», который теряет (отчуждает) и вновь обретает себя в историческом мире.[7]
[Закрыть]
Вместе с тем присутствующий в истории рациональный смысл, или «телос», как его именует Гуссерль, достаточно определенно противопоставлен гегелевскому «объективному духу». Суть различия состоит в том, что «телос» не является «провиденциальным смыслом», историческое торжество которого всегда уже гарантировано, а временное отчуждение от себя самого заведомо предусмотрено и оправдано. К «телосу» нельзя примкнуть, приспособиться, его нельзя выбрать в расчете на успех, причитающийся ему уже независимо от субъективно-личностных человеческих усилий. Иными словами, «телос» отличается от «объективного духа» прежде всего по способу морально-этической апелляции к сознающему себя индивиду. Он взывает к стоической решимости, к усилию, которое никогда не угасает в окончательном результате, к «борьбе без надежды на успех». Чтобы «телос» на деле восторжествовал (был прояснен и реализован), необходимо, подчеркивает Гуссерль, совершенно отречься от конъюнктурного предварения этого торжества и «…сражаться с той решимостью, которая не страшится даже бесконечной борьбы».[8]
[Закрыть]
Как это ни парадоксально, но внеположный исторический мир, рассматриваемый в плане его «философски раскрываемой телеологии», получает у Гуссерля тот же нормативный статус, которым в экзистенциализме обладают противопоставленные этому миру «экзистенция», «фундаментальная настроенность», «смысл бытия». Он выступает как проект, задание, предполагающие не просто дальновидно-благоразумное, но беззаветное отношение к себе со стороны реализующего их индивида.
Можно сказать, что «телос» Гуссерля – это «объективный разум», осуществление которого предполагает постоянное присутствие безрассудства, свойственного категорически-императивным экзистенциальным актам. Гуссерль санкционирует этические установки экзистенциализма, /392/ но на почве историзма и в качестве важнейшего компонента отрицаемой экзистенциалистами исторической ответственности.
Что это действительно так, видно прежде всего из центрального понятия «Кризиса…», понятия «европейской духовности».
Гуссерль убежден, что специфический тип культуры, сформировавшийся в эпоху зарождения греческой философии, объективно представляет собой нечто большее, чем просто локальное духовное образование, что он по самому существу созвучен родовой разумности человека. Но, согласно Гуссерлю, это еще совсем не означает, что он предопределен ко всемирному распространению. Надрегиональный, общечеловеческий смысл культуры, выросшей из античной философии, должен снова и снова доказываться, подтверждаться самоотверженной деятельностью, направленной на прояснение и реализацию ее первоначального смысла.[9]
[Закрыть] И таково, по глубокому убеждению Гуссерля, содержание любого всемирно-исторического достижения: ничто не может войти в строение мировой истории независимо от целенаправленных и бесконечно воспроизводящихся человеческих усилий. Стоит угаснуть этой энергии «активного отстаивания», и любое культурно-историческое образование, объективно заданное в качестве всемирно-значимого, опускается до уровня локального духовного явления и даже «очередной исторической бессмыслицы».[10]
[Закрыть]
Эта напряженная картина истории, в каждом пункте требующей упорной и даже отчаянной защиты однажды возникшего целевого начала, несомненно, отличается от старого историцизма гегелевского типа, преисполненного благодушных упований в отношении объективного разума, самодействующих законов и целей. Она глубоко современна по своим проблемным истокам и соответствует тому же тревожному и трагическому ощущению эпохи, из которого вырос экзистенциализм.
Вместе с тем мы видим, что она преодолевает односторонние крайности экзистенциалистской этики, остается открытой /393/ по отношению к объективно протекающей истории и, более того, выдвигает эту открытость в качестве важного этического требования. В гуссерлевском «Кризисе…» обязанности перед исторически развивающейся культурой, внутренний интерес к ее целям выступают в качестве основного определения моральности индивида.
Но остается еще один немаловажный вопрос – вопрос о том, соответствует ли эта заинтересованность исходным установкам феноменологии, подготовлена ли она ее предшествующим развитием.
Моральная открытость по отношению к истории (или по крайней мере к культурно-духовным ее выражениям) была подготовлена гуссерлевским пониманием интенциональности. В его «наукоучении» предметность, интендируемая смыслами, всегда имела интеллигибельный и духовно-исторический характер. Предполагалось, что само строение этой предметности запечатлевает какой-то «прошлый, опыт» человечества и транслирует его априори. Возвращаясь к «самим вещам», субъект сегодняшнего актуального сознания усматривает (а еще точнее, «припоминает») и всеобщие «условия возможности» духовно-сознательной жизни, фундаментальные целеориентации, как бы завещанные ему прошлыми поколениями. Такое понимание интенциональности с самого начала роднило гуссерлевское «наукоучение» с объективно-идеалистическими концепциями духа. И как раз оно-то оказалось за бортом экзистенциалистских моральных интерпретаций феноменологии, где интенциональность была истолкована как открытость индивидуального сознания по отношению к его же собственной (дорефлективно положенной) аутистической предметности. Можно сказать поэтому, что экзистенциализм реализовал хотя и существенные, но все-таки экзотерические аспекты феноменологии. Эзотерический же ее смысл состоял как раз в чуждом экзистенциализму пафосе ответственности перед историей, которая, с одной стороны, как бы закодирована во «внутренней», «ментальной» (Б. Больцано) предметности, раскрывающейся индивиду через непосредственно переживаемые им смыслы, а с другой – обнаруживает себя в качестве рационального смысла предметно воплощенной окружающей культуры.
Еще более глубокие связи гуссерлевской феноменологии с объективно-идеалистическими концепциями духа (и соответственно еще более интимные конфликты с /394/ экзистенциализмом) обнаруживаются при обсуждении вопроса о временной структуре переживания истины.
***
Уже в ранних работах Гуссерля поставлена, но не рассмотрена специально проблема исторического бытия истины[11]
[Закрыть] (соответственно моральных предпосылок утверждения и сохранения истины во времени, в потоке общественных изменений). С конца 20-х годов именно она и монополизируется экзистенциализмом. В «Картезианских размышлениях», а затем в «Кризисе…» Гуссерль сам проявляет активный интерес к историческому бытию истины.
Для экзистенциалистов акт истинного мышления является непередаваемо-личным: осуществляя его, индивид отъединяется от всякой истории, от общественного времени и традиции. Лишь задним числом он может обнаружить, что открывшиеся ему очевидности и прежде усматривались людьми. Он, по выражению Ясперса, вступает в своего рода «мистический союз», члены которого общаются не в качестве предшественников и продолжателей, а в качестве «вечных современников».[12]
[Закрыть]
Гуссерлевская трактовка исторического бытия истины оказывается существенно иной. В «Кризисе…» истина определяется какпо самой своей природе наследуемая, транслируемая, воспроизводящаяся.
Гуссерль – защитник не просто акта, но преемственнойкультуры правдолюбия. Лишь устойчивые, объективируемые, непсихологические обнаружения последнего (а не монадически рассеянная в мире экзистенциальная правдивость, или «подлинность») могут, по его мнению, стать противовесом распространяющемуся в мире «объективизму».[13]
[Закрыть]
Воплощением культуры правдолюбия Гуссерль считает философию, как она определилась со времен античности.[14]
[Закрыть] Открытость, восприимчивость по отношению к /395/ сформулированным ею принципам выступает в «Кризисе…» как основная характеристика «европейской культуры». Высшее выражение этой восприимчивости Гуссерль видит в Ренессансе и выросшей из его недрнаучности.[15]
[Закрыть]
Если гуссерлевская трактовка античной философии в ряде моментов еще обнаруживает сходство с экзистенциалистской, то содержащаяся в «Кризисе…» идея правомерного продолжения основных установок этой философии в поздневозрожденческом научном знании принципиально противоречит и экзистенциализму, и всему иррационалистическому движению 20—30-х годов.
Это придает совершенно специфический смысл сквозной для «Кризиса…» идее возврата к античной философии, которая на первый взгляд свидетельствует, казалось бы, о совпадении концепции Гуссерля и Хайдеггера. В отличие от автора «Бытия и времени» Гуссерль понимает этот возврат не как уникальный, еще не известный прежней истории «прорыв» или «разворот» к первофилософии, а скорее как повторение опыта Ренессанса.
Поздневозрожденческая научность есть для Гуссерля не просто воспроизведение, но методическое уточнение и прояснение античного понимания истины. В первую очередь это относится к трактовке временной структуры (темпоральности) истинного познания.
Будучи в каждый данный момент безусловным, то есть окончательным по своей достоверности, истинное познание, подчеркивает Гуссерль, никогда не является содержательно завершенным, не охватывает всего мира доступных для мышления очевидностей. Постижение этого мира есть бесконечная задача, предполагающая возможность бесконечного времени. Истина сразу обнаруживает и свою аподиктическую достоверность и аподиктическую /396/ достоверность того, что она никогда не есть «вся истина». И именно наука в ее первоначальной форме (наука, еще не подвергшаяся позитивистским и сциентистским искажениям) представляет собой собственную организацию таким образом выявляющей себя истины: в своем высшем значении, подчеркивает Гуссерль, «наука есть идея бесконечной задачи».[16]
[Закрыть]
Эти идеи Гуссерля живо напоминают галилеевское представление об «интенсивно абсолютном» и «экстенсивно относительном» познании. Более того, они в специфической форме удерживают ряд эзотерических установок поздневозрожденческой научности, в частности убежденность в том, что бесконечное приращение истинного познания должно мыслиться как движение к некоторомуобъективно положенному пределу. Таковым является экстенсивная полнота надчеловеческого разума (у Галилея: «божественного познания», или познания, на которое способна «только сама природа»).[17]
[Закрыть]
Представление о таком пределе, оптимуме – существеннейший момент развернутой в «Кризисе…» концепции исторического бытия истины. Истинное познание, говорит Гуссерль, «является историческим движением раскрытия… объективного разума»[18]
[Закрыть], которое можно мыслить лишь как процесс бесконечного приближения к некоторому всегда уже предполагаемому высшему уровню понимания.
Бесконечное приближение к пределу и есть специфичное для Гуссерля истолкование временнóй структуры истины. Оно очевидным образом противостоит:
во-первых, натуралистическим и позитивистским интерпретациям темпоральности истинного познания (попыткам мыслить его как «дурную бесконечность», никогда не завершающийся процесс адекватного учета и упорядочения все новых эмпирических «данных»);
во-вторых (это для нас особенно важно), тому переживанию времени, которое соответствует истине откровения, мистических, экстатических или экзистенциальных озарений (переживанию остановившегося, «вечного» мгновения).
Бесконечное приближение к пределу выступает, далее, /397/ в качестве временной структуры не только истинного познания, но и духовной деятельности вообще, а также всей преемственной, самим человеком осуществляемой истории. И моральный и социальный прогресс мыслимы, согласно Гуссерлю, лишь на почве той «идеи бесконечной задачи», которая впервые кристаллизуется в науке. Более того, они определяются этой задачей по смыслу и сами выступают в качестве особых аспектов процесса «раскрытия объективного разума».







