Текст книги "Прошлое толкует нас"
Автор книги: Эрих Соловьёв
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
Последнее неудивительно: сама ситуация, в которой наше общество оказалось к началу 80-х годов, во многом похожа на ту, которую анализировали зачинатели новоевропейского правового мышления. Мы ведь, если угодно, тоже сделались свидетелями кризиса и стагнации своей собственной абсолютистской государственности.
Деформация социализма, совершившаяся в 30-е годы, нашла самое мрачное воплощение в системе централизованного произвола и беззакония. Карательное насилие стало играть ту же роль, что и в прошлых деспотических режимах, а по масштабу и беспощадности превзошло все, чего этим режимам когда-либо удавалось достигнуть.
Репрессивные органы феодально-абсолютистских государств жестоко преследовали реальных и предполагаемых противников монархии, карали за умыслы, еще не превратившиеся в противозаконные деяния, карали «с упреждением и запасом», прибегая в некоторых случаях /413/ к прямому измышлению политических преступлений. И все-таки феодальный абсолютизм не знал еще систематической и регулярной, циничной и планомерноймассовой фабрикации мнимых преступлений, которая осуществлялась при Сталине. В 1927–1939 годах по ложному обвинению во «вредительстве», «подкулачничестве», «террористической деятельности», «контрреволюционной пропаганде» и т. д. были репрессированы миллионы людей, не нарушивших ни одного из советских законов. В деятельности судебно-карательных органов как бы были сведены воедино всепроцессуальные беззакония, известные прошлой истории (юрисдикция подозрительности, торжествовавшая в средневековой церковной инквизиции; пыточное следствие, применявшееся в пору печально знаменитой «охоты за ведьмами»; безапелляционность приговоров, которой славились коронные суды XVII XVIII веков). В стране возникло настоящеелагерное рабство, в системе которого эксплуатировалось неизмеримо больше «говорящих орудий», чем на строительстве египетских пирамид или на плантациях Древнего Рима. Кампании арестов следовали одна за другой и обеспечивали режимтотальной терроризации.
Нельзя не согласиться с немецким философом-экзистенциалистом К. Ясперсом, утверждавшим, что XX столетие преподнесло миру не только атомную бомбу и бактериологическое оружие, но еще и чудовищепреступной государственности, – никогда прежде невиданное политико-юридическое воплощение абсолютного зла. Ясперс говорил об этом в связи с Нюрнбергским процессом и имел в виду прежде всего фашистский «новый порядок». Но с горечью и болью приходится признать, что через фазу преступной государственности пришлось пройти и диктатуре пролетариата в России 30-х годов. Это была, возможно, самая страшная, самая обескураживающая трагедия в мировой истории.
Репрессии сталинского времени затронули все национальности, все классы и слои формирующегося социалистического общества. Это было, если вспомнить известное выражение Руссо, «всеобщее равенство в бесправии». За фасадом инсценированных массовых одобрений совершался неумолимый процесс снижения гражданской, социальной и хозяйственной активности народа. Слежка и пристальный политико-идеологический надзор делали опасным все то, что входит в понятие развитой личности, то есть самостоятельность суждения, критичность, оригинальность /414/, решительность, предприимчивость. Людям выгодно было оставаться ординарными «средними индивидами», которые ищут удовлетворения своих частных запросов в русле предусмотренных и предписанных форм коллективного поведения.
Но дело не только в этом. Не менее существенно, что атмосфера подозрительности и страха способствовала нарождению таких установок, как замкнутость, скрытность, стремление отъединиться от общества и подпольно отстаивать свои интересы. В итоге, как это ни парадоксально, утверждалась новая (вовсе не «пережиточная», не от капитализма унаследованная) разновидность беззастенчивого эгоизма. В социалистической стране происходил процесс, во многом подобный тому, который наблюдали критики и диагносты застойных феодально-абсолютистских порядков. На смену излишним при деспотизме гражданским добродетелям (откровенности, прямоте, мужеству) пришли верноподданничество и покорность, прекрасно уживающиеся с завистью, коварством, корыстью.
Осложнения сплошь и рядом разительно отличаются от ранее перенесенной болезни. И все-таки их можно понять только как следствие болезни. Мелкотравчатый, подпольный эгоизм застойных годов, эгоизм несуна, взяточника и спекулянта – циническая фаза в развитии давнего недуга, имя которого – недоверчивое отчуждение от общества, затравленность и гражданская усталость. Это рваческие судороги материального интереса, на котором лежит печать долгого бесправия и пришибленности.[11]
[Закрыть]
«Теневая экономика» с ее кланами и мафиями вызревала как подземное царство командно-административной хозяйственной практики. Здание организованной преступности, выросшее в годы застоя, строилось из человеческого шлака, который начал вырабатываться еще при сталинизме, в пору разгула государственной, юридической преступности. И рецепт пресечения этих самых неприемлемых, самых пагубных форм криминальной практики должен быть единым в своей основе. /415/
Смысл права и его роль в формировании личности
В определениях права, которые по сей день фигурируют в наших энциклопедиях, словарях, популярных юридических изданиях, примечательным образом отсутствует понятие свободы – самое важное для уяснения смысла правовой нормы. На передний план властно выдвигаются такие выражения, как «регулирование», «управление» и «регламентация».
Дать краткую дефиницию права, которая разом охватила бы все его функции и все подвиды (то есть право уголовное и процессуальное, имущественное и гражданское, трудовое, арбитражное, экологическое и т. д.), – задача чрезвычайно трудная, возможно, даже невыполнимая. Но в свете обсуждаемой нами темы, в аспекте традиционного для философии интереса к гуманистической ценности правового порядка, важно акцентировать следующее.
Право – это система установленных или санкционированных государством общеобязательных норм, обеспечивающая совместное граждански-политическое существование людей на началах личной свободы и при минимуме карательного насилия. Право – не право без законодательных ограничений, которые общество налагает на возможные репрессивные действия самого государственного механизма. Ограничения эти фиксируются в конституции, имеющей смысл наиболее непосредственного выражения воли народа как суверена. Именно конституция, поскольку она определяет взаимные обязанности государства и граждан, есть чистое воплощение законности в ее отличии от указных, полицейских, административно-бюрократических предписаний. Конституция – фундамент и сердцевина всей правовой системы.
Существенным разделом конституции как основного закона государства являются права человека (свобода совести, слова, собственности, личной неприкосновенности и т. д.). Именно они суть чистое воплощение права, то есть безусловно общественного дозволения известных элементарных условий граждански-политического бытия.
Права-свободы, определяющие юридический статус личности, имеют существенное значение для оценки развитости и демократичности данной правовой системы. Их расширение – например, включение в их состав социальных прав (на труд, на отдых, на образование, на бесплатную медицинскую помощь и т. д.) – является /416/ одним из важных показателей общественного прогресса.
Любые конкретные законодательные акты государства, продиктованные соображениями экономической, социальной или политической целесообразности, являются правомерными лишь постольку, поскольку они не противоречат конституции и не нарушают закрепленный в ней юридический статус личности. Последнее особенно важно подчеркнуть применительно к карательному (уголовному) закону.
«Уложение о наказаниях» – подчиненный элемент правовой системы. Какими бы ни были воздействующие на него социальные запросы, свое юридическое оправдание оно имеет только в том, что прямо или косвенно служит защите жизни, независимости и достоинства людей. Именно соотнесенность уголовного кодекса с конституцией вводит карательную репрессию в границы соразмерного возмездия за уличенные и доказанные преступления и не позволяет ей быть орудием тотальной терроризации общества.
Известное положение В. И. Ленина: «Право есть ничто без аппарата, способногопринуждатьк соблюдению норм права»[12]
[Закрыть] – было бы совершенно неправильно толковать в том смысле, что право существует всюду, где есть принуждение, исходящее от государства. Диалектика права заключается в том, что оно, с одной стороны, бессильно (декларативно) без государственного вмешательства, а с другой – лимитирует и направляет это вмешательство, превращая его в средство защиты конституционных свобод.
Правовое достоинство уголовного закона заключается, далее, в том, что ему, по строгому счету, вообще нет дела до моего «внутреннего Я»: до моих сокровенных желаний, помыслов, настроений, хотя бы с нравственной точки зрения они и могли быть квалифицированы как «предпреступные». «Помимосвоих действий, – писал К. Маркс, – я совершенно не существую для закона, совершенно не являюсь его объектом. Мои действия это единственная область, где я сталкиваюсь с законом».[13]
[Закрыть] Строгое право не позволяет умозаключать от образа мысли людей к возможным для них поступкам; подобный превентивный надзор оно предоставляет ближайшему окружению индивида: «малым группам», которые строятся на началах профессионального признания, единоверия, /417/ единомыслия, дружбы, соседства, родства и могут применять к своим членам лишь моральные (а не карательные, не полицейские) санкции. Безразличие уголовного закона к еще не воплощенным субъективным предрасположениям человека вовсе не является плодом «юридического бездушия», о котором так много рассуждают романтические критики права. Как раз напротив, в этом безразличии выражает себяюридический гуманизм, а именнобезусловное предварительное доверие к каждому члену общества. Последнее обеспечивается целой совокупностью требований, закрепляемых в процессуальных кодексах и препятствующих тому, чтобы с людьми обращались как с «потенциальными преступниками». Таковы презумпция невиновности, строго оговоренные правила полицейского вмешательства, задержания и обыска, сохранение тайны следствия, гласность судебного разбирательства, право подсудимого на защиту и т. д.
Разработанность и строгость процессуальных гарантий можно назвать мерой цивилизованности всей правовой системы. Ее антидемократические деформации, как правило, выражают себя прежде всего в грубых упрощениях процессуального кодекса. Упрощения эти позволяют стирать различие между действительным и всего лишь вероятным преступлением, осуждать намерение как действие, склонность как намерение, а случайно оброненное слово как симптом преступной склонности.
Нравственный гуманизм часто выражает себя как вера в изначально добруюприроду людей. Гуманизм юридический – это доверие не к природе, а к основному личностному измерению человека – к еговоле, понимаемой как способность самоконтроля и самодисциплины. Правовая оценка поступка позволяет допустить, что по природе своей люди несовершенны, что у них есть масса дурных склонностей. Вместе с тем она категорически запрещает заведомо предполагать, будто тот или иной индивид настолько личностно неразвит, что не может противостоять своим склонностям. Никакая, даже самая худшая «природа» не предетерминирует преступного деяния. Поэтому никто не вправе прорицать преступления и на этом основании подвергать людей наказанию. Юридический гуманизм выражает себя, таким образом, прежде всего как антифатализм, как признание за каждой личностью неустранимойсвободы воли.
Преступление в строго юридическом смысле – это такое событие, которое при любых обстоятельствах /418/ могло бы все-таки и не произойти, иначе это не преступление, а либо бедствие (когда, скажем, мать уронила собственного ребенка и зашибла его до смерти), либо действие безумного, невменяемого человека.
Особую трудность для правовой оценки поведения представляет феномен убежденно злой свободной воли, когда преступление совершается не по слабости характера, не под давлением спонтанной склонности, а как бы из принципа человеконенавистничества.
Не отрицая возможности подобного явления, строгое право вместе с тем считает его редким и исключительным. Это, как говорил Кант, «скорее сатанинский, чем человеческий образ действий». Вменять его человеку можно лишь там, где налицо рецидивы правонарушений. Согласно классической теории наказания, преступник-рецидивист может быть поставленвне закона, и это самая страшная кара, которую знает право.
«Поставить вне закона» – значит отказаться от охраны человеческой личности, позволить обращаться с человеком как со зверем или вещью. Именно на фоне этой формулы делается видимым, осязаемо ощутимым, что всякий, в том числе и уголовный, закон является закономзащищающим. Наказание по суду, даже весьма суровое, это благо в сравнении с расправой и линчем.
Разъясняя смысловое строение уголовно-правовой нормы, немецкий философ И. Г. Фихте предлагал читателю вообразить такую судебную процедуру. Уличенный правонарушитель сперва просто «оставляется как бы по ту сторону закона». Он, по выражению Фихте, делается vogel-frei (свободным, как птица), то есть получает возможность творить все, что ему в голову взбредет. Но зато и все другие свободны в отношении его: каждый может безнаказанно «употребить» преступника по своему желанию, то есть подвергнуть его надругательству, обратить в раба или просто убить. Не очевидно ли, говорит Фихте, что, оказавшись в подобном положении, преступник сам попросит для себя наказание, предусмотренное уголовным кодексом.
«Наказание есть право преступника» – эту формулу Гегеля высоко ценил Маркс. Наказание имеет свою меру в виновности преступника, а потому может рассматриваться как карательное воздаяние, примиряющее его с обществом и с самим собой. Наказание должно неотвратимо следовать за преступлением и вместе с тем быть независимым от любых привходящих соображений (прежде /419/ всего от соображений пользы, которую общество могло бы извлечь из эксплуатации или заклания осужденного правонарушителя).
Безусловное предварительное доверие к человеку, составляющее суть юридического гуманизма, имеет в виду не только его волю, но еще и рассудок, или здравый смысл. Правовая оценка поведения предполагает, что каждый член общества в состоянии сам судить, что является для него выгодным или невыгодным, полезным или пагубным. К признанию автономии нравственной добавляется тем самым признаниеутилитарной автономииили, как выражался А. Смит, «свободы самостоятельного преследования личного интереса».
Тема утилитарной автономии впервые возникает в английской философско-правовой литературе XVII века и резюмируется в следующей формуле: «Никто не может домогаться права (говоря точно, власти, привилегии. Э. С.) быть советчиком другого».[14]
[Закрыть] Человеку должна быть предоставлена возможность для действия на свой страх и риск, для проб и опытных выводов, для ошибок и перерешений, падений и возрождений. Общество как бы «дает фору» индивиду, не применяя к нему государственного принуждения до того момента, пока он не нарушает закона. Каждый гражданин волен послать подальше сколь угодно высокого самозваного наставника, сующего нос в такие его дела, которые не наносят ущерба другим согражданам.
Первооснова индивидуальных правомочий – этонеподопечность, или статус практической личной независимости (status libertatis). Государство запрещает себе вмешиваться в такие действия подданных, которые относятся только к их собственному сохранению и счастью и только им могут нанести ущерб. Диктовать индивиду, как ему следует быть благоразумным, запрещается и любым частным лицам. Если же подобное посягательство все-таки имеет место, индивид вправепривлечь государство себе на помощь(через прессу, апелляцию в суд и административные органы). Это уже область признанных «позитивных притязаний члена общества как юридического лица», или гражданский статус (status civitatis). Общество обязано удовлетворить жалобы гражданина по поводу стеснения его практической личной независимости и наказать виновных. Мера этого наказания должна определяться /420/ в законе, а чтобы это произошло, члену общества необходимо предоставить возможностьвоздействовать на самое власть и на законодательное творчество. Отсюда вытекает право избирать и быть избранным в законодательные органы, обсуждать и критиковать действия правительственной администрации, участвовать в референдумах и т. д. За индивидом тем самым признается состояние «квалифицированной активной гражданственности», или политический статус (status politicus). Благодаря ему делается действительным давнее политико-юридическое правило: «Каждый обязан подчиняться лишь такому закону, на который он сам дал согласие».
Демократия и правовые гарантии личного волеизъявления
Status libertatis и status civitatis в понимании Г. Еллинека выражают правовую защищенность индивида как лично независимого агента социальной и хозяйственной жизни. Status politicus имеет в виду прямое или косвенное участие индивида в законотворчестве, а значит, регулярное воздействие личности на общество через систему демократических институтов. Демократия в буквальном переводе с греческого означает народовластие; в античной литературе понятие это связывается прежде всего с идеей господства большинства. Что касается политического словаря нового времени, то здесь термин «демократия» непременно подразумевает еще инеискаженную представленность личности в большинстве. Никакой закон неправомерен, если он не может трактоваться как вытекающий из народного решения, однако и само это решение неправомерно, если не является интегралом (и притом правильно взятым интегралом) от множества независимых и ответственных личных волеизъявлений. Хорошо известно, что мнение коллектива – даже единодушное – не всегда выражает подлинную волю его членов. Оно может фиксировать и преходящее возбужденное состояние людей (когда каждый «вне себя»), и их согласное безразличие к принимаемому решению. Оно может оказаться вынужденным, закупленным, завербованным или, как недавно отчеканил один из известных наших публицистов, «агрессивно послушным». Этот факт, давно подмеченный исследователями конформизма, имеет существенное значение для всей проблематики демократического большинства. /421/ Уже некоторые философы поздней античности обращали внимание на то, что у народовластия есть два антипода. Первый (откровенный и легко уличимый) – это аристократия. Второй (порою трудноопознаваемый) – охлократия, то есть власть черни, толпы, деперсонализированной массы.
Противопоставление демократии и охлократии, обсуждавшееся западноевропейскими мыслителями на протяжении столетий, не получило должного освещения в нашей историко-политической литературе. Само понятие «охлос» трактовалось то как бранное выражение, придуманное аристократами для очернения демоса, то как узкий по своему значению социологический термин, которым с древности помечалась деклассированная, люмпенская масса. Хотя обе эти трактовки и небезосновательны, они не схватывают самого интересного и значимого мотива, содержавшегося в сочинениях древних и новых критиков охлократии. Ведь в первую очередь их тревожило то, что при известных условияхдемос перерождается в охлос. Это случается, например, тогда, когда народные собрания становятся объектом тиранического насилия, или попадают под влияние демагогов, или грозят опалой тем своим членам, которые по непредусмотрительности рискуют оказаться в меньшинстве. Свойства черни может обнаружить любая вотирующая группа, коль скоро она нивелирует входящих в нее индивидов и стесняет их самостоятельное волеизъявление.
Эта тема, еще только намеченная в поздней античности, получает концептуальную определенность в раннебуржуазной политико-правовой литературе. Особенно интересны в данном отношении мучительные раздумья Ж.-Ж. Руссо.
Руссо – неистовый ревнитель так называемой «прямой», или «плебисцитарной», демократии. Идею представительства он решительно отклоняет, полагая, что любое «перепоручение воли» (будь то индивидуальной, будь то коллективной) таит в себе опасность ее искажения. Серьезное политическое решение должно непосредственно вотироваться всем народом, как это начиная с XV века практиковалось в швейцарских кантонах.
Мнение большинства, достигнутое на плебисците, Руссо считает абсолютно непререкаемым. Каждый, оказавшийся в меньшинстве, должен не только принять его к исполнению, но еще и убедить себя в ложности ранее отстаивавшегося личного убеждения. Если ему, не, удается /422/ этот подвиг добровольного патриотического перевоспитания, он обязан покинуть страну.[15]
[Закрыть] Знаменательно, однако, что чем решительнее Руссо отстаивает тезис о совпадении общего решения с подлинным (хотя бы и неосознаваемым) устремлением всякой единичной воли, тем чаще гложет его сомнение по поводу соответствия этого решения воле народа как субстанциальному началу политической жизни. Всегда ли плебисцит адекватно выражает то, чего его участники желают на деле? Не случается ли, что выбор большинства закрепляет скорее бытующие предрассудки людей, чем их разум? Не возрастает ли опасность подобной подмены по мере того, как увеличивается масса, участвующая в плебисците? Плодом этих сомнений оказывается совершенно удивительный практико-политический вывод: Руссо объявляет демократию формой правления, непригодной для больших государств, в которых, увы, проживает основная часть человечества. Что пугает Руссо в плебисцитарной практике крупного государства, отличного от кантона или штата? Несомненно, феномен деперсонализации и анонимности. Но ведь он может возникать и в любом малом собрании. Парадоксы руссоистской концепции демократии наталкивали на вопрос о правовом обеспечении подлинности и действенности личного волеизъявления, без которых большинство народа не может репрезентировать народную волю в ее конкретности и целостности. Какими должны быть эти нормы, яснее всего обнаружилось в ходе анализа реальной практики народных референдумов, предпринятого рядом исследователей в середине XIX века. И знаменательно, что их «опытным полем» стала прежде всего Швейцария, то есть страна, демократическую традицию которой Руссо считал своего рода международным эталоном.[16]
[Закрыть] Присмотримся к результатам этого анализа, тем более /423/ интересным, что идея народных референдумов приобрела у нас сегодня небывалую популярность.
На первый взгляд референдум – одна из самых «чистых» демократических процедур. На деле, однако, он таит в себе немало сомнительного. Уже в первой трети XIX века беспристрастные наблюдатели могли заметить, что
(а) число людей, воздерживающихся от участия в референдумах – то есть либо не интересующихся обсуждаемыми проблемами, либо не способных в них разобраться, – как правило, было весьма значительным (до одной трети от общего состава населения);
(б) решения референдума сплошь и рядом принимались незначительным большинством (против высказывалось до 40 % голосовавших);
(в) мнение большинства имело неустойчивый, ситуационно-временной характер; по словам А. Фулье, оно репрезентировало «только то, что есть в народе на этот текущий момент».
Все это заставляло признать, что народ в референдуме отнюдь не всегда выражает свои доминирующие, долгосрочные и подлинные устремления. В самом деле, чего стоит народная воля, которая на одну треть вообще себя не выявляет, еще на четверть оказывается несогласной с собой, а в остальных 5/12 готова завтра же отменить то, что она твердо вотировала сегодня? Главная причина этой невыраженности, неадекватности и неуверенности (или, если говорить обобщенно, самоотчужденности) заключается в том, что референдум как наиболее традиционная и наиболее стихийная форма демократической практики мирится сдемобилизованностью гражданина как личности и с дефицитом его политической компетентности. Для обеспечения действительной народности народного референдума, замечал в этой связи выдающийся русский правовед П. И. Новгородцев, «необходимо как минимум, чтобы все и каждый с равной силой желали осуществления своей судьбы, чтобы все умели хотеть, были равно наделены даром воли».[17]
[Закрыть]
«Как минимум все и каждый…» – это, конечно, риторическое преувеличение. Но совершенно неоспоримо, что народность референдума в решающей степени зависит от уровня личностной гражданской активности и что последняя – хотя бы отчасти – обеспечивается известными политико-юридическими условиями. /424/
Каким же образом можно цивилизовать референдум и превратить его в палладиум народной воли? Размышляя над этим вопросом, представители раннебуржуазной политической теории сформулировали ряд нормативных требований, которые имеют значение для любой формы плебисцитарного действия и могут быть причислены к азбуке демократической культуры.
1. Тайное голосование непременно должно предваряться широким гласным обсуждением вотируемого акта. Это необходимо прежде всего для того, чтобы вырвать людей из политической спячки и свести до минимума число воздерживающихся от голосования.
2. Статус закона могут иметь лишь такие решения референдума, которые приняты квалифицированным большинством (то есть не менее чем двумя третями голосов).[18]
[Закрыть]
3. Точка зрения меньшинства не запрещается и может отстаиваться в любом собрании, если только оно не имеет характера нового плебисцита. Приверженцы этой точки зрения не должны терпеть никакого ущерба в своей карьере и престиже.[19]
[Закрыть]
4. Решения, принятые незначительным большинством, имеют статус временных постановлений. По истечении оговоренного срока они вотируются заново. Перерешение есть право разума и правомерный шанс меньшинства.
Но даже цивилизованный референдум ни в коей мере не является идеальной моделью народовластия. Главная беда в том, что в ходе прямого народного вотирования нельзя делать поправки и добавления к обсуждаемой форме закона. Решение здесь не вырабатывается, а скорее проштамповывается народом, как если бы он был чиновником: о действительном законотворчестве не может быть и речи.
Выявление этого коренного и неустранимого недостатка народных референдумов сыграло важную роль в критике всей концепции «прямой» демократии и в защите ее давней антитезы – идеи народного представительства.
Мысль о том, что наилучшей формой народовластия является правление народа, осуществляемоеопосредованно, черездоверенных лиц, была отчетливо выражена еще /425/ французским философом-просветителем Ш. Монтескье.
Принимая понятие народной воли, Монтескье трактовал его совершенно иначе, чем Руссо. Народная воля – не готовая данность и не субстанция, а скорее лишь искомое единство разнородных устремлений. Для его нахождения и формирования необходима ответственная, компетентная и систематическая законотворческая деятельность. Она должна осуществляться особым политическим органом – собранием народных представителей. Руссо прав, утверждая, что акт перепоручения народом своих законодательных полномочий содержит в себе рискованный момент отчуждения. И все-таки только благодаря этому акту народ может спастись от самоотчуждения, опасность которого была с трагической силой обрисована тем же Руссо: поскольку непосредственное народное самоуправление «невозможно в больших государствах и сопряжено со многими неудобствами даже в малых, то надо, чтобы народ делал через своих представителей все то, чего он не может сделать сам».[20]
[Закрыть]
Суждения Монтескье, порой совершенно наивные по мерке современной теории демократии, чрезвычайно интересны тем не менее в аспекте обсуждаемой нами темы «личность и право».
Монтескье утверждает персоналистски-юридическое понимание народного представителя. Последний мыслится как «квалифицированный гражданин», в котором отличительные качества всякой политически активной личности (гражданская честность, патриотическая обеспокоенность и юридическая компетентность) получают благороднейшее и образцовое воплощение. Чтобы опознать и выделить такого гражданина par excellence, не требуется никаких специальных познаний: для этого достаточно нравственного понимания людей – великого дара простолюдинов. «Народ, – пишет Монтескье, – обладает удивительной способностью выбирать не правильные решения, а тех, кто способен принять правильное решение, тех, которым он может доверить часть своего авторитета».[21]
[Закрыть]
Существует «угроза остаться в меньшинстве», в каком бы то ни было смысле. Всюду, где граждане оказываются перед необходимостью предусмотрительно угадывать возможное решение большинства и подгонять свои суждения под эту догадку, возникает опасность конформистской деформации народовластия, или перерождения демократии в охлократию. /426/
Тема выбора народного представителя с самого начала слита у Монтескье с темой преодоления местнической и групповой ограниченности. Депутат – не просто ходатай известной общественной группы, уполномоченный «проталкивать» ее особый наказ. Его призвание состоит прежде всего в разумном толковании общенациональных проблем. На народного избранника, замечал по этому поводу Б. Н. Чичерин, «возлагается здесь не исполнение частной воли доверителя, а обсуждение и решение общих дел. Он имеет в виду не выгоды избирателей, а пользу государства».[22]
[Закрыть]
Отсюда делается понятным и другой, не менее значимый поворот проблемы. Трактуя депутата как идеально-типического гражданина, Монтескье и его последователи решительно выступают против устойчивого (до наших дней дожившего) предрассудка, восходящего к эпохе сословного представительства. Привычно думать, будто в законодательном органе интересы аристократии лучше всего выразит дворянин, интересы крестьян – крестьянин, а интересы рабочих – рабочий. Уже ученик Монтескье Сийес понимал, насколько недемократичен подобный образ мысли. Подменять представительство по признанному гражданскому достоинству представительством по социальному происхождению значило бы превратить законодательное собрание в поприще групповых эгоизмов. Единственным основанием для предпочтения того или иного кандидата должны служить его программа и нравственный облик. Лишь в этом случае можно ожидать, что народный представитель, с одной стороны, будет неукоснительно (то есть не по врожденной склонности, а по депутатскому долгу) отстаивать интересы тех, кто его делегировал, а с другой – никогда не поставит эти интересы выше общенациональных потребностей.