Текст книги "Марион Фай"
Автор книги: Энтони Троллоп
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
XXX. Моя Марион
Удар разразился внезапно. Около половины сентября душа Марион Фай отлетела от всех земных радостей и от всех земных скорбей. Лорд Гэмпстед видел ее в последний раз в то свидание, которое было описано выше. Всякий раз, как он намеревался опять съездить в Пегвель-Бей, против этого находилось какое-нибудь возражение, или со стороны квакера, или со стороны мистрисс Роден, от имени квакера. Уверяли, будто доктор объявил, что такие посещения вредны его пациентке, давали понять, что сама Марион призналась, что она не в силах выносить таких волнений. В последнем была доля правды. Марион заметила, что, хотя она сама способна была наслаждаться безграничной любовью, какую питал к ней ее жених, для него эти свидания были полны мучений. К этому примешивалась ревность со стороны Захарии Фай. Старик ревновал дочь. Когда еще был вопрос, не будет ли молодой лорд его зятем, он готов был уступить и стушеваться, хотя дочь была все, что у него оставалось на свете. Пока еще допускалась мысль, что она выйдет замуж, с этой мыслью была связана надежда, почти уверенность, что она останется жива. Но когда ему было категорически доказано, что о браке и думать нечего, потому что жизнь от нее уходить, то в сердце его, помимо его воли, вкралось сознание, что молодой лорд не должен красть у него того, что остается. Если б Марион настаивала, он бы уступил. Если б мистрисс Роден сказала ему, что разлучать их – жестоко, он застонал бы и сдался. При настоящих же условиях, он просто склонялся на ту сторону, которая предоставляла ему наибольшую роль в жизни дочери. Может быть, она также это замечала и не хотела огорчить его просьбой вызвать жениха.
Около половины сентября она умерла. Накануне смерти она еще писала лорду Гэмпстеду. В письмах ее, за последнее время, заключалось всего несколько слов; мистрисс Роден вкладывала их в конверты и отправляла по назначению. Он писал ежедневно, уверяя ее, что не выезжает из дома ни на один день, с тем, чтоб иметь возможность тотчас к ней поехать, когда бы она за ним ни прислала. До последней минуты она не отказывалась от мысли еще раз увидать его; но слабое пламя погасло быстрее, чем этого ожидали.
Мистрисс Роден была в Пегвель-Бее, когда все кончилось, на ее долю выпала обязанность сообщить об этом Гэмпстеду. Она тотчас отправилась в город, оставив квакера в осиротелом коттедже, и послала записку из Галловэя в Гендон-Голл. «Мне необходимо видеть вас как можно скорее. Мне ли приехать к вам, или вы приедете во мне?» Писавши эти слова, она была уверена, что он поймет их смысл, а между тем, легче было написать так, чем прямо высказать жестокую истину. Записка была отправлена с посланным; вместо ответа явился сам лорд Гэмпстед.
Говорить было нечего. Когда он явился перед нею, одетый с головы до ног в черное, она взяла его за обе руки и заглянула ему в лицо.
– Для нее все кончено, – сказал он, – горе и терзания, и сознание предстоящего ряда длинных и печальных дней. Моя Марион! Как бесконечно легче ей, нежели мне! Как бы я должен радоваться, что это так случилось.
– Время возьмет свое, лорд Гэмпстед, – сказала она.
– Умоляю вас, не утешайте меня. Сказала ли она что-нибудь, что вы желали бы передать мне?
– Много, много говорила. Молилась о вашем здоровье.
– Мое здоровье не нуждается в ее молитвах.
– Молилась о здравии души вашей.
– Эти молитвы окажут свое действие там. Для меня они бессильны.
– Она молилась и о вашем счастии.
– Полноте, – сказал он.
– Вы должны позволить мне исполнить ее поручение, лорд Гэмпстед. Она поручила мне напомнить вам, что Господь в своем милосердии положил, чтоб мертвых через несколько времени вспоминали только с кроткой грустью, и что вы, как мужчина, должны обратить свои мысли на другие предметы. Это говорю не я, это говорит она.
– Она не знала, она не понимала. В нравственном отношении она была в моих глазах совершенство, как была совершенство по красоте, грации и женственной нежности. Но характеры других она не умела анализировать. Но я не должен надоедать вам этим, мистрисс Роден. Вы были в ней так добры, как если б вы были ее матерью, и я буду любить вас за это, пока жив. – Он собрался уходить, но вернулся, чтоб предложить вопрос насчет похорон. Может ли он распорядиться ими? Мистрисс Роден покачала головой. – Но быть я могу?
На это она изъявила согласие, но объяснила ему, что Захария Фай не потерпит ничьего вмешательства в то, что считает собственным правом и долгом.
Лорд Гэмпстед приехал из Гендон-Голла в своем экипаже. Когда он вышел из дома мистрисс Роден, грум проезжал его экипаж взад и вперед по Парадиз-Роу, в ожидании господина. Но тот пошел пешком, совершенно забыв о лошади, экипаже и слуге, не зная сам, куда идет.
Удар разразился, и, хотя он ожидал его, хотя прекрасно сознавал его близость, он поразил его теперь так же страшно, почти страшнее, чем если б не был ожидан. Он шел, размахивая руками, не замечая, что на него смотрят.
Ему ничего не оставалось, – ничего, ничего, ничего! Он чувствовал, что если б он мог отделаться от своих титулов, от своего богатства, от платья, которое было на нем, ему стало бы легче, так как ему не могло бы казаться, будто он думает, что можно найти утешение в чем-нибудь внешнем.
– Марион! – повторял он шепотом, но настолько громко, что звук этот долетал до ушей его, а там полились уже целые, прерывистые речи. «Жена моя, – говорил он, – родная! Мать моих детей, моя избранница, моя графиня, моя принцесса! Они бы увидали! Они должны были бы признать, должны были бы понять, кого я ввел в круг их – выбор мой был сделан, а чем все кончилось?»
«Сделать тут ничего нельзя! Все пыль и прах!»…
* * *
Гэмпстед получил от квакера приглашение на похороны и в назначенный день, не сказав никому ни слова, сел в вагон и отправился в Пегвель-Бей.
С минуты появления посланного мистрисс Роден он оделся в черное и теперь не изменил своего костюма.
Бедный Захария мало говорил с ним, но в его немногих словах было много горечи. «То же было и со всеми, – сказал он. – Все они отозваны. Господь не может более поразить меня». О скорби молодого человека, о причине, которая привела его сюда, он не сказал ни слова; лорд Гэмпстед также не говорил о своем горе.
– Сочувствую вам, – сказал он старику. Квакер покачал головой.
К остальным присутствовавшим лорд Гэмпстед не обращался, так же как и они к нему. С могилы, когда ее засыпали землей, он удалился медленными шагами. На лице его не видно было следов той муки, которая раздирала ему сердце. Был приготовлен экипаж, чтоб отвезти его на железную дорогу, но он только покачал головой, когда ему предложили сесть в него.
Он ушел и пробродил несколько часов, пока ему не показалось, что кладбище должно было опустеть. Тогда он вернулся и остановился над свежей могилой.
– Марион, – прошептал он, – Марион, – жена моя!
Кто-то подкрался к нему и положил ему руку на плечо. Он быстро обернулся и увидел, что это несчастный отец.
– Мистер Фай, – сказал он, – мы оба лишились единственного существа, которое было нам истинно дорого.
– Что это для тебя, – ты молод и год тому назад ты не знал ее.
– Время, мне кажется, тут не при чем.
– Но в старости, милорд, бездетному, одинокому…
– Я также один.
– Она была мне дочь, родная дочь. Ты увидал хорошенькое личико, и только. Она осталась со мной, когда остальные умерли. Если б ты не явился…
– Неужели мое появление убило ее, мистер Фай?
– Этого я не говорю. Ты был к ней добр, мне не хотелось бы сказать тебе жесткого слова.
– Я, действительно, думал, что ничто уже не может увеличить моей скорби…
– Нет, милорд, нет, нет. Она бы умерла, во всяком случае. Она была дочерью своей матери и была обречена. Уходи и будь благодарен за то, что ты также не стал отцом детей, которые рождались бы только, чтоб погибать у тебя на глазах. Не хотелось бы мне сказать что-нибудь неприятное, но я желал бы, чтоб могила дочери была предоставлена мне одному.
Лорд Гэмпстед ушел и возвратился к себе домой, с трудом понимая, как он попал домой.
Месяц спустя он возвратился на кладбище. Его можно было видеть сидящим на небольшом надгробном камне, которым квакер уже украсил могилу. Был прекрасный октябрьский вечер, кругом сгущались сумерки. Гэмпстед почти украдкой пробрался за ограду, как бы желая увериться, что присутствие его не будет замечено; а теперь, успокоенный наступающей темнотой, сел на камень. В течение тех долгих часов что он тут просидел, с губ его не сорвалось ни одного слова, но он совершено предался размышлениям о том, чем была бы его жизнь, если б Марион была ему сохранена. Он пришел сюда с совершенно противуположной целью; но разве не часто случается, что мы не в силах направить наши мысли так, как сами бы этого желали? Он много думал о ее последних словах и имел намерение попытаться действовать, как бы она того желала, не с тем, чтоб наслаждаться жизнью, но чтоб быть полезным. Но, сидя здесь, он не мог думать о реальном будущем, о том будущем, которое могло вылиться в ту или другую форму, благодаря его собственным усилиям; он думал о том будущем, каким бы оно было, если б она осталась с ним, о чудном, ярком, прекрасном будущем, которое озаряли бы ее любовь, ее доброта, ее красота, ее нежность.
Прежде чем он ее встретил, сердце его никогда затронуто не было. Ему часто приходили мысли, сами по себе довольно приятные, хотя с легким оттенком иронии, насчет его будущей карьеры. Он предоставит продолжение семьи во всех ее традициях одному из «голубков», воспитание которых отлично подготовит их в этой деятельности. Сам он может быть займется философией, может быть, предпримет что-нибудь полезное, – во всяком случае приложит на практике свои воззрения на человечество, – но не обременит себя женой и целой детской, переполненной юными лордами и лэди. Он часто говорил Родену и Вивиану, что милэди, его мачеха, не должна тревожиться. Они, конечно, смеялись над ним и твердили:
– Подожди, придет и твое время.
Он подождал – результатом была Марион Фай.
Да, жизнь имела бы цену, если б Марион осталась с ним. С той минуты, когда он в первый раз увидел ее в доме мистрисс Роден, он понял, что все для него изменилось. Ему представилось видение, которое наполнило душу его восторгом. По мере того, как он прислушивался к звукам ее голоса, следил за ее движениями, поддавался женским чарам, какими она опутывала его, целый мир казался ему ярче, веселее, краше прежнего. Тут не было никаких претензий на какую-то особенную кровь, никаких фантастических титулов, а между тем, была красота, грация, нежность, без которых он не поддался бы очарованию. Он сам не знал, чего хотел; но, в сущности, он искал женщину, которая во всех отношениях была бы лэди, а между тем не настаивала бы на своем праве считаться ею, на основании наследственных привилегий. Случай, счастие, провидение послали ему ее… Затем возникли затруднения, которые казались ему пустыми и нелепыми, хотя сразу с ними справиться было нельзя. Ему толковали о его и о ее общественном положении, видя препятствие в том, что в его глазах было сильным доводом в пользу его любви. Он восставал против этого с решимостью человека, уверенного в своей правоте. Он не хотел знать их софизмов, их опасений, их стародавних нелепостей. Любила ли она его? Принадлежало ли ее сердце ему, как его сердце принадлежало ей? От одного этого вопроса должно было зависеть все. Вспоминая все это теперь, на могиле, он протянул руки, как бы желая привлечь ее в себе на грудь… Ему вспомнилась минута, когда он убедился в этом. Не было сомнений в ее страстной любви. Тогда он воспрянул и поклялся, что это пустое препятствие не будет препятствием. И он победил его – или начинал побеждать – когда постепенно стала являться другая преграда – ее болезнь. Он долго не сдавался, но постепенно начал сознавать, что должен преклониться перед ее решением. Но она любила его. Только на этом мысль его останавливалась с удовольствием. Она несомненно любила его. Если такая любовь может продолжаться между духом и человеком – если вообще существует душа, способная любить после разлучения души с телом, – сердце ее, конечно, останется верным ему. И он останется верен ей. Как бы он ни стремился, повинуясь ей, устроить свою жизнь на благо другим, он никогда не попросит другую женщину быть его женой, никогда не будет искать другой любви.
Ночь совершенно спустилась на землю, он встал и, бросившись на колени, обвил могилу руками.
– Марион, – сказал он, – слышишь ли ты меня? Моя ли ты?
Он поднял голову: она стояла перед ним, прекраснее чем когда-либо, во всей прелести своего полуразвившегося стана, с волнами мелких волос по плечам; из глаз ее лились на него лучи, небесная улыбка мелькнула на лице ее; губы шевельнулись, как бы желая ободрить его…
XXXI. Последняя битва мистера Гринвуда
В течение целого лета ничего еще не было решено относительно Родена и лэди Франсес, хотя «всему Лондону» и многим лицам вне его было известно, что они несомненно будут мужем и женой. Лето показалось очень длинным лорду и лэди Кинсбёри из-за необходимости оставаться в городе до самого конца сезона, по поводу свадьбы лэди Амальдины. Если б лэди Амальдина выходила за какого-нибудь другого Родена, тетушка ее наверное уехала бы в деревню; но племянница исполнила свою задачу в жизни так хорошо и успешно, что покинуть ее было бы неприлично. А потому лэди Кинсбёри оставалась в Парк-Лэне, и часто бывала вынуждена выносить присутствие ненавистного клерка.
Джорджа Родена принимали в доме его невесты, хотя была наконец признано, что он останется Джорджем Роденом и больше ничем. Лорд Персифлаж, на которого главным образом рассчитывала леди Кинсбёри, наконец рассердился и объявил, что невозможно помочь человеку, который сам себе добра не желает. «Бесполезно пытаться поднять человека, который хочет лежать в грязи». Так выражался он об Родене в порыве досады; а маркиза ломала руки и бранила падчерицу. Она каждый день твердила мужу, что Роден не герцог, потому что не хочет принять своего титула, и что поэтому ему следует опять отказать. Но маркиз стоял за дочь. Так как молодой человек положительно герцог, по всем законам геральдики, по правилам всех дворов, даже он сам на может снять с себя своего титула.
– Он старший и законный сын последнего герцога ди-Кринола, – говорил маркиз, – а потому приличный искатель руки дочери английского пэра.
– Но у него нет ни гроша, – со слезами говорила лэди Кинсбёри.
Маркиз сознавал, что в его власти найти лекарство от этой беды, но ему не хотелось говорить этого жене, – это затронуло бы самые нежные струны ее сердца, в виду интереса «голубков». Роден, в течение лета, очень часто посещал Парк-Лэн, и уже обещал осенью посетить замок Готбой, несмотря на резкое выражение лорда Персифлаж.
Лэди Кинсбёри, конечно, была очень несчастна все это время.
Не один Роден был тому причиной. Ее сильно беспокоил мистер Гринвуд. Недели через две после выше описанного свидания с маркизом, бывший капеллан написал письмо к маркизе.
«Я только желаю напомнить вам, милэди, – писал он, – а тех особенно доверительных беседах, которые происходили между нами в Траффорде прошедшей зимою; но, как мне кажется, и как вы сами признаете, они были такого рода, что я не могу не сознавать, что меня не следовало бы бросать как старую перчатку.
Если б вы сказали милорду, что для меня надо что-нибудь сделать, это и было бы сделано».
Милэди получив это письмо, сильно испугалась. Она помнила выражения, какие позволяла себе употреблять, и робко заговорила с мужем, прося его увеличить пенсию мистера Гринвуда. Маркиз рассердился.
– Обещали вы ему что-нибудь? – спросил он.
– Нет, ничего не обещала.
– Я даю ему больше, чем он заслуживает, и ничего не прибавлю, – сказал маркиз. Его тон был такой, что помешал ей прибавить хотя бы одно слово.
Так как письмо мистера Гринвуда десять дней оставалось без ответа, было получено второе. «Не могу не находить, что вы должны признать за мной право ожидать ответа, – писал он, – принимая во внимание многие годы, в течение которых я пользовался вашей дружбой, милэди, и полное доверие, с каким мы привыкли обсуждать вопросы, представлявшие для нас обоих величайший интерес».
Под «вопросами», без всякого сомнения, следовало понимать возможность, для ее сына, наследовать титул, за смертью старшего брата.
Теперь она вполне поняла все свое безумие, а частью и свою вину. На это второе воззвание она написала коротенький ответ, из-за которого не спала всю ночь.
«Дорогой мистер Гринвуд, я говорила с маркизом, он ничего делать не хочет.
Искренне вам преданная
К. Кинсбёри».
Записку эту она отправила, не сказав мужу ни слова.
Спустя несколько дней, было получено третье письмо следующего содержания:
«Дорогая лэди Кинсбёри!
Не могу позволить себе думать, чтоб этим все должно было кончиться, после стольких лет близости и сердечного обмена мыслей. Представьте себе положение человека моих лет, вынужденного, после жизни, исполненной довольства и удобств, существовать на жалкую пенсию в 200 фунтов в год. Это просто означает – смерть! Неужели я не вправе ожидать чего-нибудь лучшего от тех, кому посвятил всю жизнь?
Кто лучше меня знал, насколько самое существование лорда Гэмпстеда и лэди Франсес Траффорд служило камнем преткновения для вашего честолюбия, милэди? Я, без сомнения, сочувствовал вам, отчасти в виду их странностей, отчасти из искренней преданности к вам. Не может же быть, чтоб вы теперь видели во мне врага, потому что я должен был ограничиться одним сочувствием!
Копать я не могу. Просить стыжусь. Едва ли вы можете желать, чтоб я погиб от нищеты. Пока я еще не был доведен до необходимости рассказать свою печальную повесть кому-нибудь, кроме вас. Не вынуждайте меня к этому ради милых деток, счастье которых я всегда принимал так близко к сердцу.
Остаюсь, милэди, вашим преданнейшим
и верным другом
Томас Гринвуд».
Послание это так напугало маркизу, что она начала обдумывать, как бы ей собрать достаточную сумму денег, чтоб удовлетворить этого человека. Ей удалось послать ему банковый билет в 50 фунтов. Но он был слишком осторожен, чтобы принять его.
Он возвратил его, сказав, что не может, несмотря на крайнюю бедность, принять случайную помощь, которую ему оказывают из милости. Он требовал – и считал себя вправе требовать – увеличения назначенной ему пенсии.
– Придется, – прибавлял он, – опять побеспокоить маркиза и определеннее объяснить свое требование.
Тут лэди Кинсбёри показала все письма мужу.
– Что он хочет сказать своими «камнями преткновения»? – спросил маркиз в гневе. Произошла довольно печальная сцена. Маркизе пришлось сознаться, что она очень откровенно говорила с капелланом о детях мужа.
– Откровенно, что значит: откровенно? Вам хочется их столкнуть с дороги?
На этот раз лэди Кинсбёри нашлась. Она объяснила, что не желала сталкивать их с дороги, но что ее привели в ужас их совершенно невозможные, по ее мнению, понятия о собственном положении в свете. Браки, которые они собирались заключить, заставили ее говорить с капелланом так, как она говорила. Живя одна в Траффорде, она, конечно, открывала свою душу священнику. Она смело опиралась на несомненный факт, что мистер Гринвуд – священник. Гэмпстед и Фанни были камнями преткновения для ее честолюбия просто потому, что она желала для них приличных партий. Вероятно, говоря все это, она думала, что говорит правду. Во всяком случае это было принято, как она того желала.
Но маркиз послал за мистером Коммингом, своим адвокатом, и вручил ему все письма, с такими объяснениями, какие нашел нужным дать. Мистер Комминг, в первую минуту, посоветовал совершенно прекратить пенсию; но маркиз на это не согласился.
– Мне не хотелось бы, чтоб он умер с голода, – сказал маркиз. – Но если он будет продолжать писать милэди, что-нибудь надо же предпринять.
– Письма с угрозами, с целью выманивать деньги, – самоуверенно сказал адвокат, – завтра же могу вызвать его в суд, милорд, если б вы сочли это нужным.
Было, однако, признано более удобным, чтоб мистер Комминг сначала послал за мистером Гринвудом и объяснил этому джентльмену свойства закона. Он написал очень вежливую записку мистеру Гринвуду, прося его побывать у него. Мистер Гринвуд явился на этот зов.
Мистер Комминг, когда священника ввели к нему в комнату, сидел у стола, на котором лежали письма – различные письма мистера Гринвуда к лэди Кинсбёри – они были развернуты, так, чтобы посетитель мог видеть их, но адвокат не имел намерения пустить их в ход, иначе как в случае крайней необходимости.
– Мистер Гринвуд, – сказал он, – до меня дошли слухи, что вы недовольны цифрой пенсии, которую назначил вам маркиз Кинсбёри, когда вы его оставили.
– Недоволен, мистер Комминг, конечно недоволен. 200 фунтов в год не…
– Положим триста, мистер Гринвуд.
– Действительно, лорд Гэмпстед говорил что-то…
– А кое-что и уплатил. Положим, триста фунтов. Хотя цифра тут ничего не значит. Маркиз и лорд Гэмпстед твердо решились ее не увеличивать.
– Да?
– Они положили, что ни при каких обстоятельствах не увеличат ее. Они могут найти нужным прекратить пенсию.
– Что это, угроза?
– Конечно, угроза, если хотите.
– Милэди знает, что со мной в этом деле поступают очень дурно. Она прислала мне билет в 50 фунтов, и я возвратил его. Не этим способом желал я быть вознагражденным за мои услуги.
– Для вас же лучше, что возвратили. Не будь этого, я, конечно, не мог бы просить вас посетить меня здесь.
– Не могли бы?
– Нет, не мог бы. Вы, вероятно, понимаете, что я хочу сказать. – Мистер Комминг положил руку на письма, ничем, впрочем, на них не намекая. – Мне кажется, – продолжал он, – что нескольких слов достаточно, чтобы решить все, что нас занимает. Маркиз, по человеколюбивым побуждениям, которым я, по крайней мере в данном случае, не сочувствую, крайне не желает прекратить, или даже уменьшить щедрую пенсию, которая вам выдается.
– Щедрая – после службы, продолжавшейся целую жизнь!
– Но он это сделает, если вы еще будете писать письма кому-нибудь из членов его семьи.
– Это тиранство, мистер Комминг.
– Прекрасно. В таком случае маркиз – тиран. Но он пойдет дальше этого. Если бы оказалось нужным защитить или его самого, или кого-нибудь из членов его семьи, от дальнейшей назойливости, он прибегнет к законным мерам. Вы, вероятно, знаете, что это было бы крайне неприятно маркизу. Но в случае необходимости, ничего больше не останется. Я не прошу у вас никаких уверений, мистер Гринвуд, так как вам, может быть, нужно несколько времени на размышление. Но если вы не желаете лишиться вашего дохода и быть вызванным в полицейский суд, за попытки выманивать деньги посредством угрожающих писем, вам не мешало бы попридержать руку.
– Я никогда не угрожал.
– Мое почтение, мистер Гринвуд.
– Мистер Комминг, я никому не угрожал.
– Мое почтение, мистер Гринвуд. – Тут бывший капеллан распростился.
До наступления вечера этого дня он решил взять свои триста фунтов в год и молчать. Маркиз, как теперь оказывалось, не был так плох, как он думал, ни маркиза так напугана. Приходилось отказаться от своего намерения; но при этом он продолжал уверять себя, что его очень обидели, и не переставал обвинять лорда Кинсбёри в страшной скупости, за то, что он отказался вознаградить надлежащим образом человека, который служил ему так долго и так верно.