Текст книги "Марион Фай"
Автор книги: Энтони Троллоп
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)
IV. Леди Франсес
Есть что-то до того печальное в положении девушки, про которую знают, что она влюблена, и которой приходится подвергнуться процессу «пристыжения» со стороны друзей, что удивляешься, как вообще какая-либо молодая девушка может это вынести. Большинство молодых девушек этого вынести не в силах, и – или отрекаются от своей любви, или уверяют, что отреклись. Про молодого человека, который наделал долгов, провалился на экзамене, даже объявил о своей помолвке с молодой девушкой, у которой нет гроша за душой, – что гораздо хуже – просто скажут, что он последовал общему примеру, и сделал то, чего следовало от него ожидать. Мать никогда не смотрит на него с тем упорным гневом, посредством которого надеется победить постоянство дочери. Отец посердится, погорячится, заплатит долги, подготовит почву для новой компании, и только пожмет плечами по поводу предположенного брака, на который смотрит просто как на нечто немыслимое. Девушка же считается опозорившей себя. Хотя от нее ожидают, или во всяком случае надеются, что она в урочное время выйдет замуж, тем не менее увлечение мужчиной, – в котором, казалось бы, следовало видеть первый шаг в браку, – грех. Оно так и есть, даже в кругу заурядных Джонсонов и Броунов. Если мы достаточно коротки с Броунами, чтобы знать о любви Джэн Броун, мы поймем обращение отца и взгляд матери. Даже домашняя прислуга знает, что она дала волю своим чувствам, и относится к ней как-то особенно. Братьям стыдно за нее. Тогда как она, влюбись ее брать в Джемиму Джонс, одобряет его, сочувствует ему, поощряет его.
Существуют героини, которые все это переживают, остаются верны до конца. Существует много псевдогероинь, которые начинают с того же, но не выдерживают характера. Псевдогероиня обыкновенно сдается, когда молодой Смит – не особенно молодой вдобавок – поступает в компаньоны в гг. Смиту и Уокеру и встречается на пути ее, во время поисков за женою. Преследование, во всяком случае, так часто оказывается действительным, что отцы и матери считают долгом прибегнуть к нему. Нечего и говорить, как высоко над сферой каких-нибудь Броунов парили мысли маркизы Кинсбёри. Но она сознавала, что обязана прибегнуть к мерам, к которым и они бы прибегли, и решила, что маркиз последует ее примеру. Ужасное зло, непоправимое зло уже было сделано. Многие, увы, узнают, что лэди Франсес опозорила себя. Маркиза не в силах была скрыть этого от своей родной сестры, лэди Персифлаж, и лэди Персифлаж, без сомнения, поделится тайной с другими. Ее горничная все знает. Сам маркиз – самый нескромный из людей. Гэмпстед не найдет нужным скрытничать. Роден, конечно, расхвастает всем в почтамте. Почтальоны, посещавшие дом в Парк-Лэне, вероятно, обсуждали вопрос с лакеями у ворот. Нечего было надеяться на сохранение тайны. Все молодые маркизы и холостые графы узнают, что лэди Франсес Траффорд влюбилась в «почтальона». Но с помощью времени, забот и строгих предосторожностей, быть может, удастся предотвратить окончательную катастрофу – брак. Тогда, если маркиз не поскупится, какой-нибудь молодой граф или, по меньшей мере, барон, пожалуй, согласится забыть почтальона и сорвать аристократический цветок, правда запятнанный, но скрашенный позолотой. Ее милашкам придется пострадать. Всякая прибавка к приданому послужит им в ущерб. Но все же лучше это, чем иметь зятем почтамтского клерка.
Таковы были планы, с которыми маркиза собиралась везти падчерицу в их саксонскую резиденцию. Маркиз склонялся в ту же сторону. «Совершенно согласен, что их следует разлучить – совершенно, – говорил он. – Допустить этого невозможно. Ни одного шиллинга… если она не будет вести себя прилично. Конечно, она получит свое состояние, но не для того, чтобы сделать из него такое употребление».
Сам он в тайне замышлял устроить их всех в замке и тогда, если возможно, поспешить назад в Лондон до совершенного окончания сезона. Жена сильно убеждала его безусловно хранить тайну, вероятно позабыл, что сама все рассказала лэди Персифлаж. Маркиз вполне с нею согласился. Тайна необходима. Что до него касается, то вероятно ли, чтобы он заговорил о таком тяжелом и таком близком его сердцу вопросе! Тем не менее он все рассказал мистеру Гринвуду, джентльмену, игравшему в его доме роль наставника, частного секретаря и капеллана.
У лэди Франсес были свои мысли относительно предстоявшего отъезда и жизни за границей. Они собираются преследовать ее, пока она не изменить своего намерения. Она собиралась приставать к ним, пока они не изменять своего. Она слишком себя знала, чтобы питать какие-нибудь опасения на счет собственной стойкости. Она создавала, что маркизе не удастся ни убеждениями, ни даже преследованиями заставить ее отказаться от человека, которому она дала слово. В душе она презирала маршу. К отцу она питала глубокое доверие, – зная, что у него любящее сердце, думая, что он продолжает враждебно относиться к тем аристократическим догматам, которые для маркизы – религия, и вероятно сознавая, что в самой его слабости она почерпнет силу. Если б мачеха стала действительно жестокой, тогда отец возьмет ее сторону против жены. Тяжелое время неизбежно, – так месяцев шесть, и тогда настанет минута, когда она будет иметь возможность сказать: «Я испытала себя, знаю чего хочу, намерена возвратиться домой и вступать в брак». Она позаботится, чтобы ее заявление на этот счет не было неожиданным ударом. Шесть месяцев будут употреблены на подготовку к нему. Маркиза может стойко проповедовать свои идеи в течение шести месяцев, лэди Франсес не менее стойко будет проповедовать свои.
Когда Роден предложил ей сердце, она приняла его только после серьёзного раздумья. Урон, который она еще в ранние годы, слышала от матери, проник в самую глубину ее души, – гораздо глубже, чем предполагала наставница. Наставница эта никогда не имела намерения внушать, что гордиться знатностью – заблуждение. Никто усиленнее ее не размышлял о том, что знатность особенно побуждает к исполнению высоких обязанностей. «Noblesse oblige»[2]2
Благородство обязывает (фр.).
[Закрыть]. Слова эти были начертаны в ее сердце и сказывались в ее действиях, во всю ее жизнь. Но она старалась растолковать детям, что они не должны слишком усердно требовать себе привилегий, какие дает происхождение. И без того на них посыплется слишком много этих привилегий – слишком много для их собственного блага. Пусть они никогда с жадностью не хватаются за те блага, которые случай дал им в гораздо большем количестве, чем по справедливости следовало. Пусть помнят, что, в сущности, нет никакой заслуги родиться сыном или дочерью маркиза. Пусть не забывают, насколько выше быть полезным человеком или достойной женщиной. Таковы были уроки матери; но они запали глубже, чем она ожидала. Этому способствовали прежние политические убеждения отца – вторичное избрание пьяницы-портного – насмешки друзей, достаточно высокопоставленных и достаточно интимных, чтобы сметь насмехаться, вкоренившееся с детства убеждение, что хорошо быть радикалом и, сверх всего этого, презрение к исключительно аристократическим манерам мачехи. Этим путем лорд Гэмпстед дошел до своего настоящего образа мыслей, так же, как и леди Франсес.
Ее убеждения были так же радикальны как и его, хотя вылились в другую форму. У девушки, в ранней молодости, все взгляды на жизнь имеют какое-нибудь отношение к любви и последствиям ее. Когда молодой человек склоняется к либерализму или консерватизму, он вовсе не руководствуется соображениями о том, как взглянет на вопрос какая-нибудь еще скрывающаяся в тумане молодая особа. Но девушка, если она вообще останавливается на подобных мыслях, мечтает о них и как о мыслях человека, которого она надеется когда-нибудь полюбить. Перейди она, протестантка, в католицизм и поступи в монастырь, она чувствует, что, отказываясь от надежды на любовь, она приносит величайшую жертву, какую только может принести религии, которой открывает свое сердце. Если она предается музыке, живописи, изучению языков, она думает о впечатлении, какое ее таланты могут произвести на какого-нибудь идеального мужчину. Все это, совершенно бессознательно, представлялось уму леди Франсес по мере того, как месяц за месяцем и год за годом в ней складывались ее радикальные убеждения. Она не думала ни о чьей любви – вообще мало думала о любви – но среди ее размышлений о слабостях и тщеславии аристократии, ей постоянно представлялся вопрос: что сталось бы с нею, если бы с ней встретился один из тех людей, хотя и пролетариев, но кого в мечтах своих она считала благороднее герцогов, и если бы этот человек стал просить ее руки? Она говорила себе, что если б такой человек явился, она оценит его по достоинству, будь он герцог или бедняк. При таком душевном настроении она, конечно, склонна была ласково отнестись к предложению приятеля брата. Чего в нем недоставало такого, что девушка могла требовать? В этих выражениях, задала она себе этот вопрос. По манерам человек этот был джентльмен. В этом она не сомневалась. Бедняк он или нет, в нем не было ничего, что оскорбляло бы вкус самой благорожденной дамы. В том, что он лучше образован, чем любой из окружавших ее высокообразованных молодых людей, она была совершенно уверена. У него всегда находилось больше материала для разговора, чем у других. О его происхождении и родстве она не знала ничего, но почти гордилась своим незнанием, в силу своего правила, что человека следует ценить только по тому, что он сам представляет, а отнюдь не по тому, что он может заимствовать от других. Его наружностью, которой она придавала большое значение, она очень гордилась. Он, без сомнения, был красивый молодой человек с легкой походкой, с движениями, полными природного изящества, но нисколько не заученными, с высоко поднятой головой, с живыми глазами, красивыми руками и ногами. Ни ум, ни политические убеждения не открыли бы человеку доступа в ее сердце, если б наружность его была неприятная; к тому же с минуты их первой встречи он никогда ее не боялся, – дерзая, когда не соглашался с нею, трунить над ней и даже распекать ее. В сердце девушки нет более сильной преграды для любви, чем сознание, что человек ее боится. Она не сразу отвечала ему, и много думала о предстоявших ей опасностях. Она знала, что не может отречься от своего происхождения. Она признавалась самой себе, что хорошо ли это или дурно, а дочь маркиза не то что другая девушка. Она имела серьезные обязанности по отношению к отцу, к братьям, отчасти даже к мачехе. Но был ли задуманный ею поступок такого рода, что его можно было считать злом для семьи? Она видела, что в обычаях света произошли мало-помалу большие перемены в течение последнего столетия. Аристократия не стояла так высоко, как прежде – и следовательно люди неаристократического происхождении не стояли так низко. Дочь королевы вышла за ее подданного. Разные лорды Джоны и лорды Томасы каждый божий день вступали в то или другое предприятие. Было не мало примеров, что девушки-аристократки поступали именно так, как собиралась поступить она. Чем почтамтский клерк ниже всякого другого?
Затем представился серьезный вопрос, должна ли она говорить отцу? Девушки вообще советуются с матерью, а претендента посылают к отцу. У нее не было матери. Она прекрасно сознавала, что не пожелает оставить свое счастие в руках настоящей маркизы. Заговори она с отцом, она знала, что вопрос будет сразу решен против нее. Отец ее был слишком под властью жены, чтобы ему позволили иметь в подобном деле собственное мнение. А потому она решила действовать на собственный страх. Она примет предложение, а затем воспользуется первым удобным случаем, чтобы сообщить мачехе, что она сделала. Так и случилось. Рано утром она дала ответь Джорджу Родену и в тот же день, ранним же утром, собралась с духом и все рассказала маркизе.
Дом, куда ее повезли, был большой, немецкий замок, очень удобно устроенный, которому горы служили фоном, а Эльба протекала почти у самого подножии окружавших его террас. Маркиз потратил на него не мало денег и на его резиденцию все прохожие бросали завистливые взгляды. Замок этот был куплен, под влиянием минутной фантазии, за красоту, но до настоящего случая в нем никогда не жили более недели. При других обстоятельствах лэди Франсес была бы здесь совершенно счастлива, и часто выражала желание прожить несколько времени в Кенигсграфе. Но теперь, хотя она старалась смотреть на их пребывание здесь, как на одно из заурядных событий их жизни, она не могла отделаться от мысли о тюрьме. Маркиза решила не давать ей отделаться от этой мысли. На первых порах и она и маркиз не говорили ни слова о невозможном обожателе. Так было условлено между ними. Но они вообще ничего не говорили. Во всех движениях замечалась суровость, угрюмое безмолвие царило в замке, нарушало его только присутствие мальчиков. Пытались даже как можно чаще разлучать ее, с братьями, и это раздражало ее более всех других оскорблений, которые ей причинялись. Недели через две было объявлено, что маркиз возвращается в Лондон. Он получил несколько писем от «своих»; присутствие его там было совершенно необходимо. При этом, лэди Франсес не было сказано ни слова о том, сколько, приблизительно, продолжится их собственное пребывание в замке.
– Папа, – сказала она, – вы возвращаетесь в Лондон?
– Да, моя милая. Присутствие мое в городе необходимо.
– Сколько времени пробудем мы здесь?
– Сколько времени?
– Да, папа. Я очень люблю Кенигсграф. Я всегда считала его самым красивым местом, какое я только знаю. Но мне неприятна перспектива жить здесь, не зная, когда я уеду.
– Лучше бы ты спросила мама, моя милая.
– Мама никогда не говорит со мной. Мне бесполезно было бы ее спрашивать. Папа, вы должны сказать мне что-нибудь, прежде, чем уедете.
– Что сказать тебе?
– Или позволить мне сказать вам кое-что.
– Что ты хочешь сказать мне, Франсес? – спросил он сердитым тоном, с суровым видом, но ни тон его не был достаточно сердят, ни лицо достаточно сурово; ему нисколько не удалось напугать дочь. В сущности ему не хотелось, чтобы о почтамтском клерке зашла речь прежде, чем он не убежит; он был бы очень рад напугать ее настолько, чтобы заставить замолчать, если б это было возможно.
– Папа, мне хотелось бы, чтобы вы знали, что никакой пользы не будет от того, что меня здесь запирают.
– Никто тебя не запирает.
– Я говорю о Саксонии. Конечно, я пробуду здесь несколько времени, но не можете же вы ожидать, чтобы я осталась здесь навсегда.
– Кто говорит о «навсегда»?
– Вижу, что меня привезли сюда, чтоб… разлучить меня с мистером Роденом.
– Я предпочел бы не говорить об этом молодом человеке.
– Но, папа, если он будет моим мужем…
– Он не будет твоим мужем.
– Это будет, папа, сколько бы времени меня здесь ни держали. Это-то я и хочу дать вам понять. Раз давши слово – и не одно слово – я конечно от него не откажусь. Я предполагаю, что вы увезли меня сюда с целью попытаться отучить меня от этой мысли.
– Об этом и толковать нечего; дело невозможное!
– Нет, папа. Если он захочет… и я захочу… никто помешать нам не может. – Говора это, она смотрела ему прямо в лицо.
– Неужели ты хочешь сказать, что не обязана послушанием родителям?
– Вам, папа, я конечно обязана послушанием… до некоторой степени. Я полагаю, что настанет же когда-нибудь время, когда дочь сама может судить о том, что касается ее счастия.
– И опозорит всю свою семью?
– Не думаю, чтобы я опозорила свою. Я стремлюсь доказать вам, одно – что вы не обеспечите себе моего послушания, держа меня здесь. Мне кажется, я скорей была бы покорна дома. В усиленном надзоре заключается понятие, которое едва ли можно согласить с послушанием. Не думаю, чтобы вы меня заперли на ключ.
– Ты же имеешь никакого права говорить со мной в этом тоне.
– Мне хочется объяснить, что наше пребывание здесь ни к чему повести не может. Когда вы уедете, мы с мама только будем мучить друг друга. Она не захочет говорить со мной, будет смотреть на меня, точно я несчастное, погибшее существо. Я вовсе не считаю себя погибшим существом, но я нисколько не буду лучше здесь, чем была бы дома, в Англии.
– Когда ты заговоришь, ты не лучше твоего брата, – сказал маркиз, уходя от нее.
После его отъезда жизнь в Кенигсграфе сделалась чрезвычайно мрачна. Ни одна из дам никогда не упоминала имени мистера Джорджа Родена. Конечно, существовала почта, и сначала почта была доступна лэди Франсес; но скоро настало время, когда она была лишена и этого утешения. С такой дуэньей, как маркиза, нельзя было предполагать, чтобы ей было предоставлено право вести бесконтрольную переписку.
V. Мистрисс Роден
Джордж Роден, почтамтский клерк, жил с матерью в Галловее, милях в трех от места своего служения. Здесь они занимали маленький домик, который наняли, когда средства их были еще скромнее, чем теперь; молодой человек тогда еще не проложил себе дорогу в свой официальный рай, почтамт. Попал он туда лет пять назад, и за это время доходы его возросли до 170 фунтов. Так как у матери его были свои средства, почти вдвое превышавшие эту сумму, и так как ее личные расходы были незначительны, они имели возможность жить в довольстве. О мистрисс Роден никто ничего определенного не знал, но среди соседей ее распространилась молва, что ее окружает какая-то тайна; преобладало убеждение, что она, во всяком случае, женщина хорошего круга. Немногие в Голловее были знакомы с нею или ее сыном. Но было несколько личностей, которые удостоивали наблюдать за ними и толковать о них. Было дознано, что мистрисс Роден обыкновенно ходит в церковь в воскресенье утром, а сын ее никогда; что какая-то приятельница аккуратно посещает ее раз в неделю; в летописи Голловея было занесено, что приятельница эта всегда приезжает в понедельник, в три часа.
Проницательным наблюдателям сделалось известно, что визит отдавался в течение недели, но не всегда в определенной день, из чего возникали различные догадки относительно средств, местопребывания и характера посетительницы. Мистрисс Роден всегда ездила на извозчике. Гостья, – скоро узнали, что ее зовут мистрисс Винсент, – приезжала в коляске, которую одно время считали ее собственной. Кучер был так безукоризненно одет, что производил впечатление собственного кучера; но одна из наблюдавших, проницательнее других, в один злосчастный день увидала, как он сходил с козел у трактира, и сразу угадала, что панталоны свойственны наемному вознице. Тем не менее, было очевидно, что мистрисс Винсент богаче мистрисс Роден, так как она имела средства нанимать будто бы господский экипаж; предполагали также, что она привыкла сидеть дома по утрам, вероятно с целью принимать визиты, так как мистрисс Роден ездила в ней, как придется, по четвергам, по пятницам, по субботам. Намекали также, что мистрисс Винсент недружелюбно относится к молодому клерку, так как всем было хорошо известно, что его никогда не бывало дома, когда она приезжала; существовало также предположение, что он никогда не сопровождал мать, когда она отдавала визит. Правда, один раз его видели выходящим с матерью из экипажа у дверей их дома, но существовало сильное подозрение, что она заезжала за ним в почтамт. Правда, его служебные занятия могли бы послужить этому самым естественным объяснением; но обитательницы Голловея прекрасно знали, что почт-директор, в своем человеколюбии, давал по субботам полдня праздника своим обыкновенно удрученным работой подчиненным, и они были уверены, что такой добрый сын, как Джордж Роден, хоть изредка сопровождал бы свою мать, если бы этому не мешала особая причина. Из этого возникали дальнейшие догадки. У посетительницы подметили взгляд, может быть, с уст ее сорвалось опрометчивое слово, вызвавшее убеждение, что она религиозна. Она, вероятно, невзлюбила Джорджа Родена за его антирелигиозность, или во всяком случае за не посещение церкви, религиозных митингов или методистской капеллы. В Голловее считали делом решенным, что мистрисс Винсент не желает мириться с безбожием молодого клерка. Думали, что даже между двумя дамами произошла стычка «по поводу религии», что, вероятно, не имело основания, так как было практически известно, что две горничные, служившие мистрисс Роден, никогда ничего не говорили о своей госпоже.
В Голловее порешили, что мистрисс Роден и мистрисс Винсент двоюродные сестры. По сходству и летам они могли бы быть родными сестрами; но старушка мистрисс Демиджон, жившая в № 10 улицы Парадиз-Роу, объявила, что если бы Джордж был родной племянник, тетка его неустанно бы работала над его обращением. В таком случае, несмотря на неодобрение, существовала бы короткость. Но сыну двоюродной сестры можно позволить губить себя по усмотрению. Предполагали, что мистрисс Винсент – старшая из кузин, так года на три, на четыре старше, и вследствие этого пользуется некоторым авторитетом, хотя и небольшим. Она была полнее мистрисс Роден, менее тщательно скрывала седины, вызванные годами, явно обнаруживала фасоном своих шляп и шалей, что презирает суету мира сего. Это не мешало ей быть всегда прекрасно одетой, что очень хорошо заметила мистрисс Демиджон. Мистрисс Винсент не могла тратить на свой туалет менее ста фунтов в год, тогда как мистрисс Роден, как всякий мог видеть, не тратила и половины этой суммы. Но кому неизвестно, что женщина может отвлекаться от суеты в роскошных, шелковых платьях и вращаться в свете в шерстяных или даже бумажных? Мистрисс Демиджон была глубоко убеждена, что мистрисс Винсент – женщина строгая, а что мистрисс Роден – нежная и кроткая. Существовало также предположение, что обе дамы – вдовы; ни мужа, ни признаков его существования не замечалось.
Относительно всех этих вопросов читатель может считать предположения мистрисс Демиджон и Голловей почти верными. Тот, кто пожелает посвятить достаточную долю внимания и много времени на разгадывание загадок, может достичь блестящих результатов. Мистрисс Демиджон почти добралась до истины. Интересовавшие ее дамы были троюродные сестры. Мистрисс Винсент была вдова, была религиозна, была сурова, жила в большом довольстве и окончательно разошлась с своим дальним родственником, Джорджем Роденом. Мистрисс Роден хотя и ходила в церковь, не так усердно соблюдала религиозные обряды, как того желала бы ее кузина. Из этого возникло объяснение, которое мистрисс Роден перенесла спокойно, хотя оно не оказало на нее никакого действия. Тем не менее они нежно любили друг друга, и еженедельные посещения занимали большое место в жизни каждой из них. Был крупный факт, насчет которого мистрисс Демиджон и Голловей ошибались, – мистрисс Роден не была вдова.
Только после отъезда семьи Кинсбёри из Лондона Джордж сообщил матери о своей помолвке. Она давно знала, что он дружен с лордом Гэмпстедом, знала также, что он гостил в Гендон-Голле у Кинсбёри. Мать и сын имели привычку совершенно откровенно беседовать об этой семье, хотя она часто предостерегала его, говоря, что в подобных сношениях с людьми, которые вращаются совершенно в другой сфере, скрывается опасность. В ответ на это сын всегда заявлял, что он опасности не видит. Он не бегал за лордом Гэмпстедом. Обстоятельства сблизили их. Они встретились в небольшом политическом кружке, и мало-помалу подружились. Лорд в нем искал, а не он в лорде. По его понятиям, так и следовало. Этого требовало различие происхождения, состояния, общественных условий. Узнавши, кто такой молодой человек, с которым он встретился, Джордж несколько отдалился, предоставив дружбе возникнуть с другой стороны. Но когда между ними окончательно установились дружеские отношения, он не видел причины, отчего бы им не относиться друг к другу просто и тепло. Что же до опасности, чего было опасаться? Это не понравится маркизе? Весьма вероятно. Маркиза играет не особенно большую роль в жизни Гэмпстеда, и ровно никакой в его жизни. Маркизу это не понравится? Может быть, и нет. Но нельзя требовать, чтобы при выборе друга молодой человек безусловно соображался с симпатиями отца, – еще менее обязан с ними соображаться избранный им друг. Но маркиз, – доказывал Джордж матери, – так же не похож на других маркизов, как сын его на их сыновей. В семье этой есть стремление к радикализму, чего ясным доказательством служит знаменитый портной, который до сих пор представляет местечко Эджуэр. Мистрисс Роден, хотя и жила в постоянном уединении, почти не видя общества, если не считать мистрисс Винсент его представительницей, знала однако, что мысли и политические убеждения маркиза сильно изменились с тех пор, как он женился на своей настоящей жене.
– Поверь, Джордж, – сказала она, – что равенство так же дорого в дружбе, как и в любви.
– Несомненно, мама, – отвечал он, – но прежде чем руководствоваться этим правилом, следует определить слово «равенство»: что уравнивает двух мужчин, или мужчину и женщину?
– Внешний условия больше всего другого, – смело отвечала она.
– А мне казалось бы, что тут большую роль играют внутренние, душевные условия.
Она взглянула на него и покачала головой мило, кротко, с любовью, но все же с твердым намерением выразить противоречие.
– Я всегда допускал, – продолжал он, – что человек низкого происхождения…
– Я ничего не говорила о низком происхождении! – Это был вопрос, относительно которого между матерью и сыном не существовало полной откровенности, но мать всегда пыталась успокоить сына на этот счет.
– Что человек относительно низкого происхождения, – продолжал он, не прерывая своей фразы, – не должен позволять себе того, что может себе позволить истый аристократ; это несомненно. Хотя молодой принц может стоять выше по природным дарованиям, чем молодой сапожник, и всего лучше обнаружат свой аристократизм, ухаживая за сапожником, тем не менее сапожник должен ждать, чтоб за ним ухаживали. Свет создал такой порядок вещей, при котором сапожник не может поступить иначе, не обнаруживая дерзости и нахальства, с помощью которых он ничего не достигает.
– И при которых он стал бы очень плохо тачать свои сапоги.
– Несомненно. Этого ни как нельзя избегнуть, так как более благородные занятия, к которым призовет его оценивший его принц, заставят его бросить свои сапоги.
– Неужели лорд Гэмпстед заставит тебя бросить почтамт?
– Вовсе нет. Он не принц, да и я не сапожник. Хотя нас разделяет большое расстояние, оно не так велико, чтобы наше знакомство требовало подобной перемены. Но я говорил… не знаю хорошенько, что я говорил…
– Ты старался определить, что такое «равенство». Но человек всегда запутывается, когда вдается в определения, – сказала мать.
– Хотя оно отчасти зависит от внешних условий, внутренние играют тут большую роль. Вот, собственно, что я хотел сказать. Мужчина и женщина могут отлично ужиться, питать друг к другу такую постоянную любовь, хотя бы один был аристократ и богач, а другая была бедна и взята из ничтожества. Но совершенное животное и разумное человеческое существо едва ли могут ужиться и любить друг друга.
– Это правда, – сказала она. – Боюсь, что это правда.
– Надеюсь, что это правда.
– Подобные опыты часто делаются обыкновенно к большой невыгоде того, кто выше.
Все это, однако, говорилось, прежде, чем Джордж Роден заикнулся о лэди Франсес, и относилось только к дружбе, возникавшей между ее сыном и молодым лордом.
Молодой лорд, при равных случаях, посещал домик в Голловее и был чрезвычайно любезен с матерью своего друга. У лорда Гэмпстеда была манера быть любезным, которая никогда ему не изменяла, как только он пожелает прибегнуть в ней. И он почти постоянно прибегал к ней, исключая тех случаев, когда отпор, данный его личным взглядам, вынуждал его быть вежливо-неприятным. Говоря об охоте с ружьем, о рыбной ловле и других занятиях, которых не одобрял, он прибегал к аргументам, по-видимому, да и в сущности полным добродушия, но которые, однако, имели свойство раздражать противника. Этим способом он успел сделаться совершенно ненавистным мачехе, с которой ни в чем не сходился. Во всех других случаях обращение его всегда, было ровное, с каким-то симпатичным оттенком интимности. В силу этих свойств он попал в большую милость к мистрисс Роден.
Кому неизвестно, как нормальный молодой человек ведет себя при утренних визитах? Он приехал, потому что хочет быть вежливым. Он не явился бы, если б не желал быть популярным. Он охотно был бы любезен, если б это было возможно. Ясно, что он убежден, что обязан одолеть известное количество совершенно неинтересных разговоров, а затем выбраться из комнаты с возможно меньшей неловкостью. Ему и в голову не приходит, чтобы можно было найти разумное удовольствие в беседе с какой-нибудь, мистрисс Джонс. А между тем мистрисс Джонс, вероятно, хороший образчик того общества, в котором каждый желает вращаться. Общество для него обыкновенно состоит из нескольких частой, из которых каждая – мучение, хотя все вместе считаются удовольствием. В похвалу лорду Гэмпстеду следует сказать, что он умел свободно и любезно разговаривать с любой мистрисс Джонс, пока сидел у нее. Он держал себя совершенно непринужденно и беседовал точно век знал эту даму. Ничто так не нравится женщинам, и этим путем лорду Гэмпстеду в значительной мере удалось если не победить, то во всяком случае заглушить сознание опасности, о которой говорила мистрисс Роден.
Но все это относится к эпохе, когда в Голловее ничего не знали о лэди Франсес. Мать и сын очень мало толковали об этой семье. Джордж Роден желал составить себе благоприятное мнение о самом маркизе, но едва ли успел в этом. Относительно мачехи Гэмпстеда он даже не питал этого желания. Она с первой минуты показалась ему женщиной, вполне пропитанной аристократическими предрассудками, которая считала себя облеченной известными привилегиями, ставившими ее неизмеримо выше прочих человеческих существ. Сам Гэмпстед даже не делал вида, что уважает ее. О ней Роден почти ничего не говорил матери, просто упомянув о ней как о маркизе, которая совсем и не родня Гэмпстеду. О лэди Франсес он только сказал, что в этой семье есть девушка, одаренная такой душой, что из всех девушек своего круга она наверное самая милая и благородная. Тут мать его внутренно содрогнулась, подумав, что здесь также может скрываться опасность, но она побоялась коснуться этого даже в разговоре с сыном.
– Как сошло твое посещение? – спросила мистрисс Роден, когда сын уже пробыл дома несколько часов. Разговор происходил после того последнего пребывания в Гендон-Голле, когда лэди Франсес обещала быть его женой.
– Ничего себе, говоря вообще.