355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энтони Берджесс » Хор из одного человека. К 100-летию Энтони Бёрджесса » Текст книги (страница 21)
Хор из одного человека. К 100-летию Энтони Бёрджесса
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 19:30

Текст книги "Хор из одного человека. К 100-летию Энтони Бёрджесса"


Автор книги: Энтони Берджесс


Соавторы: Николай Мельников

Жанры:

   

Критика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)

Двадцать восемь лет назад, когда опубликовали «Вожделеющее семя», никто не был готов серьезно рассматривать каннибализм как решение проблемы голода в мире, и не предполагал, что многократно возросшее человечество может прокормить себя само. Насмешек стало меньше после того, как именно каннибализм помог выжить людям, оставшимся в живых после авиакатастрофы в Андах. Они не потеряли в весе, питаясь мясом погибших товарищей, хотя у всех был ужасный запор. Покупая в супермаркетах консервы, мы толком не знаем, какое животное едим: мясо перенасыщено разными добавками. И, возможно, в будущем, думая, что приобретаем говядину, мы узнаем, что это человечина. По сути, в каннибализме нет ничего принципиально неправильного. В мои малайские времена, путешествуя по Новой Гвинее, я как-то поел жареного мяса у приютивших меня хозяев, которые только недавно расстались с привычкой скармливать свиньям нежеланных детей. Что я ел, я узнал только после ужина. Меня вырвало только из-за наложенного обществом культурного табу: сам желудок не протестовал.

У «Вожделеющего семени» было мало шансов стать бестселлером. Тем не менее борьба за финансовое благополучие продолжалась. Проблему не удавалось полностью решить за счет продажи рецензируемых книг за полцены Симмондзу на Стрэнде. Мне помог Питер Грин. Он католик – не такой, как я, а много лучше, – женатый, с растущей семьей, настоящий ученый, который, тем не менее, предпочел стезю свободного художника, а не спокойную, академическую карьеру. В журналистике он был рабом, каждый день у его машинки лежала новая книга – он мечтал накопить денег и уехать жить на греческие острова. Писал он в самые разные издания – от литературного приложения к «Таймс» до «Джон О’Лондонз», работал телевизионным критиком для «Лиснер» и кинокритиком для «Тайм энд тайд». Ему, как впоследствии и мне, доставляло мрачное удовольствие быть «человеком с Граб-стрит»[174] и тем самым как бы прикасаться к мозолистой ступне Сэмюэля Джонсона. Он познакомил меня и с другими окололитературными способами заработка. Можно предлагать издателям подходящие для перевода иностранные книги. Я давал оценку книгам по антропологии, социологии и структурализму, а также романам на нескольких языках и получал гинею за каждый отчет. Однажды я проглядел французский перевод датского бестселлера, название которого забыл. Слишком много венгерских и финских книг переводились на английский с французского. Мне сделал втык по телефону сотрудник фирмы «Макдональд», который должен был на собрании сделать отчет о знаменитом датчанине, но из-за моего промаха дело провалилось. Этот случай помог мне осознать, что я вовсе не вольный художник. Со мной не церемонились – могли сделать выговор, обращаться, как со слугой, которому угрожают не выплатить гинею. Меня отчитал издатель Джеймса Болдуина за то, что я не примчался в Лондон на его чествование. Почитающие себя великими авторы, вроде Брайхер [175], были недовольны, если в «Йоркшир пост» не появлялись рецензии на их произведения.

Если я считал французский или итальянский роман достойным перевода, мне могли предложить за сто фунтов перевести его самому. Контракт предписывал, чтобы работа была выполнена на «хорошем литературном английском языке», какой бы ни была сама книга. Мы с Линн не спали почти всю ночь, работая с тремя крошечными французскими романчиками. С помощью большого словаря Линн делала грубый подстрочник на английском, которому я, приходя в ужас от исходного материала, придавал качественную литературную форму. Линн была слаба во временах, она могла спутать имперфект с условным наклонением. Все это приводило к перепечаткам с проклятьями и угрозами самоубийства. Иногда я улучшал стиль до такой степени, что, к примеру, «Оливы справедливости» Жана Пелегри были особо отмечены критикой[176], говорили об элегантности его стиля, яркости воображения и вопрошали, почему англосаксонские романисты не могут писать так же.

В начале лета 1961 года вышел мой роман «Червь и кольцо». Литературное приложение к «Таймс» проявило неслыханное великодушие: «Большим достоинством книги можно считать описание личной жизни немецкого ремесленника Кристофера Говарда, бывшего католика. Искусно описана ужасная дилемма его малолетнего сына Питера – с сочувствием и немного иронично. Питеру надо как-то примирить свою любовь к Богу и католической церкви с любовью к отцу. Отец превозносит Лютера, открывает сыну доступ к запрещенной литературе, заводит любовницу и, наконец, в Страстную пятницу ставит перед ним ветчину. У мистера Бёрджесса дар к карикатуре, что помогает перенести унылую, гнетущую атмосферу городка срединной Англии». «Панч» был не так красноречив: «Недостаток мистера Бёрджесса в том, что он всегда перебарщивает в своем бурном негодовании». Меня обвинили также в нытье, что, возможно, было правдой. Работая над романом, я возмущался тем, как относятся к учителям в Британии; а еще в нем была дидактическая тирада против буржуазного филистерства. Никогда не следует вносить в книгу свое негодование. О ней быстро забыли, я еще расскажу о причинах этого, и не скоро вспомнили. Она никогда не выходила в Америке, и ее не переводили.

А вот американское издание «Права на ответ» получило хорошие критические отзывы, хотя продавалось из рук вон плохо. «Тайм» писал: «Бёрджесс в свои сорок три года никак не оставит в покое Бога, требуя раскрытия загадки существования». Несмотря на недостатки, которые не были конкретно названы, «проза автора точна и элегантна, юмор острый, и он умеет запутать и без того комичную ситуацию до поистине вдохновенной глупости». Наоми Бливен из «Нью-Йоркера» отнеслась к роману серьезно и тщательно его изучила, найдя, что «перед нами не анекдот, а безупречное исследование человеческих проблем, которое ловко прячется за развлекательной манерой». Так у меня состоялся дебют в Америке. Рецензентам роман понравился, хотя многочисленная американская публика отнеслась к нему равнодушно. Но я сделал вывод: впредь надо иметь дело с американцами. У них есть деньги.

Похвалы из-за океана утешали. Успокоительное средство нашему нервному семейству было как нельзя кстати. Слишком много работы, мало сна, правда, здоровая диета. Линн стряпала, как ее мать, – хорошо, но без вдохновенья. Никакого coq au vin[177] или boeuf a la bourguignonne[178]. Вино береглось на выпивку. Нервные срывы Линн еще не доводили ее до попыток уничтожить мои медленно нарастающие стопки рукописей, но она не исключала, что когда-нибудь сделает это. И даже оставила предупреждение на пишущей машинке:

 Линн в маниакальной злобе

Может все вокруг угробить.

Нет страниц, романа нет…

Нравится такой ответ?


Все понимая, я, однако, по-прежнему не делал дополнительных экземпляров. Мое негативное отношение к дублированию работы с помощью копирки или копировальных аппаратов было связано с написанием музыки, где техника весьма проста – ручка, чернила и нотная бумага, копирка там невозможна, электрография затруднительна из-за множества оркестровых пометок. Музыкальная рукопись с трудом переносит переделки, копия должна быть очень четкой. Мои машинописные тексты были всегда очень четкими, и, так как на книжном рынке наш товар не очень ходкий и в денежном эквиваленте оценивается даже его внешний вид, мои рукописи всегда выглядели так, словно над ними поработала профессиональная машинистка. Однажды в нашем доме появился израильтянин, профессиональный скупщик рукописей, он привез нам в подарок израильские медовые леденцы. Увидев совершенство моей печати, он покачал головой с печальными глазами и дал мне пять фунтов за шесть рукописей. Позже я узнал, что Айрис Мёрдок и Кингсли Эмис заработали больше.

Мы с Линн чувствовали, что нам надо отдохнуть. Из Тилбери до Ленинграда ходили русские пароходы с остановками в Копенгагене и Стокгольме; возвращались они тем же путем, включая еще и Хельсинки. Между рейсами предусматривался короткий отдых в ленинградской гостинице. Про русских было известно, что они не дураки выпить, и Линн заранее знала: там она будет чувствовать себя, как дома. Выполнив очередную норму по написанию романа, рецензированию и оценки экзотической литературы, я понемногу возобновлял в памяти русские фразы. Я пытался убедить Линн выучить хотя бы алфавит кириллицы, чтобы знать, где находится дамский туалет, и уметь произносить несколько вежливых фраз, вроде dobriy dyen или spasibo. Но она соглашалась учиться только при условии, что машина времени перенесет ее в те дни, когда она была старостой школы и выдающейся спортсменкой в Бедвелти. Вместо этого она смотрела по телевизору «Десятую палату неотложной помощи»[179]. Меня тревожило такое отсутствие лингвистического любопытства и еще ее убежденность, что муж обязан быть и переводчиком, и добытчиком, и любовником, и защитником. Я написал огромными буквами на кириллице ТУАЛЕТ, но Линн отдала бумагу Хайи, и тот ее с рычанием сжевал. Вздохнув, я продолжил трудиться над русскими словами, многочисленными глаголами, и неожиданно меня осенило – решение стилистической проблемы «Заводного апельсина» было найдено. Словарь моих хулиганов из космической эры будет смесью из русского языка и упрощенного английского, и все это будет перемежаться ритмическим сленгом и цыганщиной. Русский суффикс «надсат» станет названием диалекта молодых людей, на нем будут говорить «други», или «другс», или друзья по банде.

Слова, заимствованные из русского языка, лучше вписываются в английский, чем слова из немецкого, французского или итальянского. Английский и так, в какой-то степени, смесь из французского и немецкого. Многосложные русские слова, вроде zhevotnoye вместо beast, или ostanovka avtobusa, вместо bus stop, звучат хуже. Но в русском есть и краткость: brat вместо brother или grud вместо breast. Английское слово, в котором четыре согласные душат одну гласную, не подходит для этой восхитительной округлости. Groodies — это класс. Как и в восточных языках, в русском нет разницы между ногой и ступней, и то и другое называется noga; то же относится и к ruka – так можно назвать и руку, и кисть. Эта особенность делает из моего ужасного юного рассказчика заводную игрушку с невразумительными конечностями. В тлеющем в глубине моего ящика черновике много насилия, в законченном романе его будет еще больше, поэтому странный новый жаргон может стать своего рода завесой, прикрывающей чрезмерную жестокость, и не давать разгуляться собственным основным инстинктам читателя. Тонкая ирония была в том, что равнодушные к политике тинейджеры, видевшие самоцель в тоталитарной жестокости, прибегали к жаргону, основанному на двух главных политических языках времени.

Мне хватило около двухсот русских слов. Так как речь в романе шла о «промывании мозгов», то и тексту была уготована та же роль. Этот минимум русских слов «промоет мозги» читателю. Роману предназначалось стать упражнением в лингвистическом программировании, причем экзотичные слова постепенно прояснялись контекстом, так что я был намерен сопротивляться до конца требованию любого издателя снабдить роман глоссарием. Разрушив программу, он свел бы к нулю «промывание мозгов». Мне доставляло большое удовольствие изобретать новые ритмы и воскрешать старые, в основном из Библии короля Якова, – так создавался странный говор. К тому времени, когда мы были готовы отправиться в Тилбери, чтобы подняться на борт «Александра Радищева», хорошо оборудованного парохода на Балтийской линии, мой роман был почти готов.

В те дни привычка путешествовать с большим количеством багажа еще не ограничивалась нехваткой носильщиков. Линн положила в чемодан вечернее платье, я – смокинг. У нас было неправильное представление о России, а может, мы просто хотели покрасоваться капиталистическими шмотками в стране дурно одетых тружеников. Из английских газет мы знали, что русские плохо одеваются, и у них нехватка товаров широкого потребления. Корреспондент «Дейли миррор» Марджори Прупс, побывавшая в Советском Союзе, писала оттуда своим читателям от имени Маришки, имея, возможно, в виду себя, что «эти Иваны и Иванки ценят наши изделия» и с удовольствием приобретают хорошие тряпки. Поэтому мы набили два чемодана яркими, цветастыми цельнокройными платьями из синтетики, купленными за тридцать шиллингов каждое в «Маркс энд Спенсер». «Дейли миррор» всегда называла эту цепь магазинов «Маркс энд Спаркс»[180], и мне чудилось в этом названии нечто совсем другое, вроде необъявленного государственного переворота. Нельзя всегда верить популярной прессе, но эта демократичная Маришка (позже я как-то оказался рядом с ней в пабе, и она выглядела как настоящая леди с весьма аристократическим акцентом), похоже, говорила правду. Мы или, точнее, я, изъяснявшийся по-русски, продам с большой выгодой платья в общественном туалете. Так мы оплатим наш отдых. И еще – уход за Хайи и двумя кошками. Служитель, уносивший Хайи, понял, с чем ему предстоит иметь дело, и повысил цену.

Ночь мы провели в Лондоне в отеле «Рассел», и Линн за ужином чуть не потеряла сознание. Плохое предзнаменование перед отдыхом. Как я узнал позже, это было печеночное истощение. Приступ повторился на платформе вокзала Фенчерч-стрит. Потом ей стало легче, и, пока мы ехали в Тилбери, она смотрела на унылую картину, несущуюся вдоль путей – разбитые фабричные окна, навозные кучи, надпись ДА ПОШЕЛ ЭТОТ ВСДТ![181]. Если кто-то из русских ехал тем же маршрутом, он тоже все это видел и, возможно, наслаждался зрелищем нашего национального упадка. Их сияющий пароход резко контрастировал с нашей грязной пристанью. Когда мы поднимались на борт, из громкоговорителей несся громкий советский марш. Каюта нашего класса имела общий душ с соседней каютой. Входя голый в душевую, я натолкнулся на обнаженную матрону с седыми волосами на лобке. Впрочем, душ не работал. Попадавшие в поле зрения члены экипажа на корабле были очаровательны – по большей части учителя английского языка; они носили морскую униформу – чистую, хорошего покроя – и мечтали улучшить свой разговорный английский. Еда была отвратительная, чаще всего тушеное мясо с картошкой, а на десерт, как подарок бедным детям, – апельсин. Рядом со мной сидел смуглый мужчина неизвестной национальности в ярких подтяжках, его жена стояла за ним. Похоже, он никогда не ел раньше картофель. Еда была не только невкусной, но и скудной. Возможно, здесь воруют, как и на всех пассажирских судах мира, подумал я. Я видел, как старший стюард, который надевал смокинг даже присутствуя при раздаче блюд за завтраком, перед выходом из порта пересчитывал толстую пачку фунтовых купюр – odannadsat, dvyenadsat, trinadsat — на темной лестнице, ведущей в кабины экипажа.

Линн выучила одно слово, которое я взял из «Заводного апельсина», horrorshow[182] – народная этимология khorosho, означающее «хорошо». Она неправильно поняла значение слова и произносила его за завтраком после жидкой рисовой баланды и жирного салями. Официантка с прической из «Петрушки»[183] никак не могла понять, что означает сочетание слов благодарности и нахмуренных бровей. Но если еда не лезла в глотку, можно было, по крайней мере, пить: на судне посменно работали пять баров круглые sutki — замечательное слово, представляющее «день» и «ночь» в единстве. Линн научилась пить водку по-русски – залпом глотать содержимое рюмки; это считалось отличным средством от морской болезни. Сладковатые грузинские вина сами по себе вызывали тошноту. Древесный спирт быстро загонял Линн в каюту, где она, обессиленная, ела апельсины, нарезанные хорошенькой белокурой официанткой изысканными кусочками или дольками, как это принято в швейцарских ресторанах, что требовало много времени, но у русских, похоже, его хватало. Линн впадала в ярость, когда ей долго не отвечали на вызов, и накричала на старшего официанта. Я вынужден был выступить на ее стороне, хотя мне совсем не хотелось ввязываться в ссору, и столкнулся с типично русской резиньяцией: людям трудно угодить, даже в мелочах они проявляют удивительную несговорчивость.

Пароход казался экстерриториальным государством, почти свободным от советского оптимизма. Старший официант в смокинге был невысокого мнения о Хрущеве и грубо пародировал его, стараясь понравиться девушкам. Он был поклонником Гарольда Макмиллана, принцессы Маргарет и гонок на автомобилях. Прикрыв от света глаза, он выпивал пол-литра водки за один раз – большими глотками, словно садовник, пьющий холодный чай.

Так как Линн почти все время находилась в каюте, я мог бродить по пароходу в поисках любовных приключений. Прелестная, пухленькая официантка в баре третьего класса сказала, что норвежское побережье krasiviy, и я, набравшись смелости, прибавил: «Kak tui». Не стоило употреблять такое фамильярное местоимение: в этом было нечто от имперско-снисходительного отношения к подчиненной. Неправильная прелюдия обольщения. Похоже, русские уничтожили буржуазию, чтобы присвоить ее правила поведения. Одной американской девушке я подарил экземпляр американского издания «Права на ответ» как свидетельство моих способностей, энергии, утонченности, грубой силы и прочих качеств. Она прочла книгу и пригласила меня днем в свою каюту. Каюта была тесной, а море – бурным. Мне очень хотелось переспать с советской девушкой, но ничего не выходило. Интересно бы узнать, как марксизм влияет на сексуальность.

Почти все пассажиры были из групп «Интуриста». Среди них попадались руководители британских профсоюзов, обедавшие в подтяжках; они, видно, казались себе паломниками, едущими в Мекку. Один из них, совсем беззубый, его десны выглядели, как отполированные кораллы, говорил: «Запомните, на Невском проспекте можно съесть отличную рыбу с жареной картошкой». В то же время он жаловался, что напиток за столом – не чай, а просто моча, и получил за свои слова выговор от серьезной молодой женщины-офицера: патриотизм строгой красавицы был уязвлен. «Девочка, – ответил профсоюзный деятель, – ты еще пешком под стол ходила, а я уже был членом Коммунистической партии». Было много молодых людей, студентов-социологов из организации под названием «Спутник». Sputnik — советский космический корабль, в его честь названа туристическая компания. А эти ребята, ее сотрудники, собирались познакомить путешественников с «советской мечтой». Ими командовали, как на войсковом транспорте. «Клуб ‘Спутник’ – произнесли в рупор с хорошим оксфордским произношением, – приглашает сейчас всех желающих в кают-компанию на семинар по советской научной фантастике».

Ради такого случая Линн покинула каюту, укрепив свой дух многочисленными рюмками водки. «Да вы становитесь настоящей русской», – сказала ей с восхищением официантка, уже другая, не та пышечка, какую мне не удалось соблазнить. Несколько советских специалистов по научной фантастике хвастались успехами Советского Союза в этой области, а один шутливо пожаловался: приходится постоянно подстегивать воображение, потому что советская технология наступает на пятки фантастам. Тут Линн выкрикнула: «Почему вы запретили ‘Доктора Живаго»? Переводчица, высокая девушка с вьющимися рыжими волосами, ответила, что вопрос не по существу, но на него, тем не менее, ответят. Ответил – довольно раздраженно – один литератор, по-видимому, профессиональный спорщик с идейными противниками. Пастернак предал Октябрьскую революцию, написав плохую прозу и отвратительные стихи, он отказался от создания характеров в духе социалистического реализма, предпочтя западную декадентскую запутанность и двусмысленность. Литература должна защищать достижения советского государства, а Пастернак, напротив, в дискредитирующей буржуазной манере защищал индивидуалистические псевдоценности. И дальше – в таком же духе. Перевод выступления был вполне приличный. Стиляги из «Спутника» развеселились. «К черту такое государство!» – выкрикнула Линн и свалилась со стула. Негодники из «Спутника» хохотали. Наш отдых проходил хорошо.

Если до сих пор ничего особенного в путешествии я не заметил, то теперь мне открылось непревзойденное мастерство советского метода изучения английского. КГБ в своих лингвистических лабораториях творил чудеса, но даже в школах методы обучения, похоже, сочетали ученую скрупулезность и фантазию, о чем я мог судить по тому английскому, который слышал на пароходе. (Некоторые не говорили ни слова, что было лучше, чем говорить ужасно.) Студенты продвигаются от кириллицы к латинице, используя Международный фонетический алфавит, облегчающий им знакомство с нашей нелогичной орфографией. В реальности то, что они читают в МФА и наше абсурдное правописание – разновидность черного юмора, но это их не пугает. Студенты разбираются в этой путанице, что не получается у большинства англичан. В разговоре русские слишком часто цитируют Шекспира. «Но вот и утро, рыжий плащ накинув, ступает по росе восточных гор»[184], – сказал мне старший стюард, когда мы на рассвете подходили к Копенгагену. И все же это лучше, чем слушать гортанные звуки и сердитые замечания членов «Спутника».

В Копенгагене, в садах Тиволи, Линн снова впала в обморочное состояние. Она пришла в себя в баре Гранд-отеля, где нас долго не обслуживали. Все служащие отеля обсуждали письмо, только что полученное администрацией. Оно было от клуба бывших эсэсовских чиновников, служивших в оккупированной Дании. По их словам, они прекрасно проводили там время и теперь хотели бы собраться в Гранд-отеле. Не мог бы управляющий организовать все по классу «люкс»? На пристани Стокгольма Линн грохнулась в обморок, спугнув чайку, сидевшую на голове памятника Густаву-Адольфу. Когда пароход прибыл в Ленинград, Линн не смогла выйти из каюты. Наконец, пошатываясь, она спустилась по сходням, после того как все пассажиры сошли и разъехались на автобусах. У ворот дока никого не было, и мы ступили на территорию Советской России, не предъявив наши паспорта. Поэтому у нас не было никаких проблем с отнесшимся к нам по-отечески таможенником. Яростно затянувшись papirosa, он уронил пепел на наши набитые синтетическим барахлом чемоданы, восхитившись тем, что западной даме требуется так много платьев. Экземпляр «Доктора Живаго», положенный в чемодан, как приманка, не вызвал у него никакого интереса. Для меня было тяжким испытанием пройти со всеми этими платьями и прочим скарбом большое расстояние до остановки такси рядом с запущенным декоративным садиком. Ничего себе отдых!

Поначалу Ленинград не произвел на нас большого впечатления – полуразрушенные складские помещения, запах канализации и дешевого табака. Похоже на атмосферу в Манчестере или, может быть, в Солфолде. Однако Нева сверкала, словно дух Пушкина витал над ней, архитектура центра города была прекрасна, хотя и не по-советски. Я сказал шоферу такси, что он живет в красивом городе. Он пожал плечами: похоже, вступал в депрессивный период цикла, что, как мне казалось, больше свойственно кельтским, чем славянским племенам. Линн здесь будет пользоваться успехом. Рядом с шофером на сиденье валялись сигареты разных сортов, все нервно вскрытые. Может, он просто проверял – действительно ли хочет курить. Так мы доехали до гостиницы «Астория», где нас ждал номер, заказанный из далекой Англии. Мне казалось, что я оскорблю советского служащего, если дам чаевые, но он сам чуть ли не требовал baksheesh[185]. Я дал ему пятьдесят копеек. Все хотели backsheesh. Хотел его и лысый старик при туалете гостиницы, усердно читавший Гоголя. У меня было только пятьдесят рублей, но смотритель не поленился найти сдачу.

Прыщавая девушка за стойкой администратора, жутко простуженная, читала роман Марджери Аллингем и хотела знать, почему Эрнест Хемингуэй покончил с собой. «Мы все здесь любим Эрнеста Хемингуэя», – сказала она. Затем нас направили в номер, что предполагало встречу на соответствующем этаже с Цербером в лице суровой, крепкой женщины среднего возраста. Лифт не работал. Nye rabotayet — эта надпись украшала большинство дверей ленинградских лифтов. Поднявшись на наш этаж, я задыхался от тяжелых чемоданов с синтетическими платьями. «Вы не здоровы, – сказала женщина по-английски. – Вам надо лечь». Но в постель забралась Линн. У меня было важное дело – продажа платьев.

От первой полдюжины я избавился довольно легко. Худой ловкач с сигаретой, которого трудно было назвать идеальным советским гражданином, устроил со мной торг, закрывшись в одном из туалетов нижнего этажа. Он предложил мне рубль пятьдесят за каждое платье – приблизительно такую цену я платил в Танбридж-Уэллс. Я оскорблено усмехнулся. Он мгновенно поднял цену до семи рублей и стал отсчитывать деньги слюнявым пальцем от внушительного размера грязной пачки. Я получил неплохую прибыль, но покупатель предупредил меня о суровости советских законов. Предлагать советским гражданам столь необходимый им ширпотреб – значит ослаблять советскую экономику. Я сказал, что слышал о смертных приговорах. Мужчина нервно пожал плечами: все мы когда-нибудь умрем, а полицейских легко подкупить. Но угроза всегда есть, и мне нужно быть осторожнее, если я не хочу попасть в советскую тюрьму. Кормят там ужасно, и среда чудовищная. Расставаясь, он чмокнул меня в щеку и ушел, запихнув платья в сумку с ночными принадлежностями. Если у меня есть еще что-то на продажу – паркеровские ручки, часы «Лонжин» или еще такие же платья, – он будет ждать меня здесь завтра в то же время. Но на следующий день он не появился. Когда я пришел с новой партией товара, смотритель, читавший Гоголя, окинул меня странным взглядом. Нужно быть осторожнее. Я отнес вещи в туалет гостиницы «Европа», где на вид младший брат моего первого покупателя не дал мне больше шести рублей и пятидесяти копеек за платье. Надо действовать осторожнее: я могу обрушить рынок.

Когда в первый вечер нашего пребывания в городе Линн почувствовала, что в состоянии подняться с неровной двуспальной кровати и чего-нибудь съесть, я предложил поехать на такси в ресторан «Метрополь», расположенный к северу от Невского проспекта на Садовой улице. Однако поймать такси оказалось трудно. Девушка из «Интуриста», искавшая нам такси, обрадовалась, узнав, что ждать его придется не больше часа. А вот в Лондоне такси подъезжает сразу, стоит только сделать вот так, сказала Линн, щелкнув пальцами. «Невежливо так говорить, – упрекнула ее девушка из „Интуриста“, – ваши сравнения неприятны. Люди с хорошими манерами так не говорят. Вы просто не воспитанны». Линн вспыхнула и закатила ей пощечину. У девушки выступили на глазах слезы, и тогда Линн ее обняла, что далось нелегко: та была настоящая великанша. Видит Бог, русским так нужно, чтобы их любили! Их маниакальная депрессия – как пародия на диалектический материализм. Тезис – мания, антитезис – депрессия, но – никакого синтеза. Они кажутся неустойчивыми людьми, склонными к слезам и крепким напиткам; наверное, они тоскуют по коммунизму.

Сцена в «Метрополе» была экстравагантной демонстрацией русского таланта к пьянству. Спиртное подавалось только в стограммовых графинчиках вместе со shprotti или килькой, вызывавшими сильную жажду. Дородные женщины с прическами под Петрушку ходили меж столиков с ватными тампонами, они обмакивали их в нашатыре и подносили под ноздри храпящим во сне пьяницам. Если это не срабатывало, женщины, приподняв толстыми пальцами спящим веки, тыкали тампоны прямо в глаза. Ослепленные пьяницы истошно вопили, и тогда вышибалы в теннисных туфлях, похожие на неаполитанцев, вышвыривали их на улицу. К нам за столик подсел молодой человек с женщиной постарше, он старался произвести на нее впечатление праздничным ужином – яичницу-глазунью подали на удлиненном декоративном блюде из зеленого стекла, принесли также shprotti, подрумяненные гренки, отварную осетрину, засахаренные фрукты, две бутылки грузинской малаги и триста или четыреста граммов водки в графине. На этот роскошный ужин ему не хватило денег. Мужчину стали гнать из ресторана, а его бессердечная спутница только смеялась. Я предложил доплатить за него, но предложение не прошло. Молодой человек совершил нечестный поступок и должен быть наказан. Никакого обмана. Все по справедливости.

У меня кончились сигареты: пришлось пробиваться сквозь захмелевших людей к автомату papirosa, на котором болталась знакомая вывеска nye rabotayet. Я пнул автомат кулаком, и тут он изверг бесконечный джекпот. Крепкие советские парни отталкивали друг друга, стараясь получить и свою долю. В ярко украшенном зале, справа от вестибюля, играл эстрадный оркестр, и люди танцевали под советский шлягер: «Ты хочешь нежности, а я хочу любви». Казалось, мы вернулись в военное время – молодые люди в форме и девушки в простеньких, цветастых платьях, причесанные по моде сороковых годов. А в зале, где пили, крупный мужчина барабанил на пианино что-то из мелодий Нового Орлеана, привнося в них славянскую скорбь. «Блюз Санкт-Петербурга», – сострила Линн, она была в хорошей форме, оживлена. Ее окружали молодые люди, некоторые говорили по-английски. Один, его звали Олег, говорил на превосходном английском – можно было предположить, что он сотрудник КГБ. Линн сказала ему, что именно таким, как он, она представляет себе Раскольникова. Официант, проходя мимо, заметил: «Что до ‘Преступления и наказания’, то писать такое – преступление, а читать – наказание». Я направился к эстраде, чтобы сесть за пианино, которое гигант освободил после нескольких энергичных и безнадежных диссонансов. («Мягче, мягче», – сказала Линн.) Мою джазовую манеру старший официант счел настолько неприемлемой и экзотичной, что резко захлопнул крышку, не подумав о моих пальцах. Завязалась потасовка, что немудрено для позднего вечера. Кто-то должен был дать повод, и этим человеком оказался я. Усевшись рядом с Линн, я пил и следил за развитием событий. Где полиция? Меня удивляло, что со времени нашего приезда я не видел ни одного militsioners в форме, с оружием или дубинкой. Возможно, все полицейские были в штатском, но, в любом случае, они были правы: ради торжества социалистической идеологии не стоит лезть в пьяные разборки. И вот тут Линн сломалась.

Ее вновь обретенные друзья, включая парня из КГБ, позабыв о драке (конечно, это был guliganism, род идеологической преступности), понесли ее на руках, как мертвого Гамлета, к выходу. Швейцар, бородатый болгарин, похожий на почтальона с картины Таможенника Руссо[186], ранее закрыл на засов стеклянную дверь, чтобы спасти ресторан от рвущихся внутрь stilyagi. Те галантно перестали бомбардировать дверь, пропустили Линн, неподвижно лежавшую на плечах несших ее молодых людей, подождали, пока дверь не закрыли снова, и только тогда возобновили гневные крики и застучали в нее. Своего рода ход шахматиста. Линн лежала на тротуаре. Такси, естественно, не было. Но Олег из КГБ вбежал в телефонную будку и набрал 03. Приехал автомобиль КГБ и отвез нас с Линн в «Асторию». Да, такого отдыха я не ожидал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю