Текст книги "Хор из одного человека. К 100-летию Энтони Бёрджесса"
Автор книги: Энтони Берджесс
Соавторы: Николай Мельников
Жанры:
Критика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
Гостям-британцам и смуглым представителям принимающей стороны показали сокращенную пьесу «Тит Андроник». Крови (свиной, купленной на здешней бойне) было больше, чем белых стихов. Некоторых испанцев, судя по телодвижениям – важный признак – едва не вырвало. Другие же, кто незадолго до спектакля изрядно поел или выпил, побежали из зала – эти одними позывами к рвоте не отделались. Британцы сидели, развалившись в креслах, и с удовольствием созерцали ужасы, не исключая и пирог с человечиной.
Потом Уил и Бёрбидж лежали в своей просторной кровати. Оба сознавали, что в определенной мере предали эстетические и интеллектуальные притязания своей родины, которая теперь называлась Британией и которой управлял король, известный во всем христианском мире как самый мудрый дурак.
– Надо отказаться. Больше нельзя. Не хотим утомлять непонятным языком, значит, должны вызывать отвращение вполне понятным действием. Глупая была затея Его Величества! Будь проклят пославший нас сюда шотландский пьянчуга и содомит!
– Думай, что говоришь, Уил. Эти сопровождающие в черном, на первый взгляд, бездельники, которым нет никакого дела до труппы, вполне могут оказаться соглядатаями короля Якова. Это шуршание под дверью, боюсь, не крысиная возня. Благослови, Господи, короля Якова Шестого и Первого! – громко прокричал он и повернулся спиной к Уилу, показывая, что собирается спать. Спал он хорошо, но не тихо, перемежая бессмысленными пентаметрами громкий храп и драматические ахи и охи. Уил спал, но мало. Он думал, что без толку проводит в Испании время, которое лучше было бы потратить на получение долгов в Стратфорде или на переговоры о покупке пахотной земли. Желудок его ворчал и побаливал. Приснился короткий кошмар о дочери Джудит, родившей вне брака горбатого уродца, сплошь покрытого волосом.
Еще снился другой, более короткий и приятный сон о том, как он, Уил, проплывает под Клоптонским мостом, перекинутым через Эйвон. Чистый воздух, добротная деревенская провизия. Но проклятый город кишел пуританами, ненавидевшими маэстро Шэгспо или Шогспо – какое угодно имя, но только не его настоящее. Он проснулся от яркого испанского солнца и узнал, что настал день корриды.
В тот день вокруг арены собралась публика обычного для Вальядолида сорта, она улюлюкала британцам, явившимся в красивой одежде и плащах. Уил сидел в тени с актерами – все они жевали орехи и пришли на корриду в нарядных королевских ливреях. Зрелище началось с пронзительного сигнала трубы, затем на арену рысью выехал долговязый пожилой человек в картонных доспехах и шлеме, порванном, но сшитом веревочкой, с копьем, когда-то сломанным, но теперь составленным из обломков и неопрятно чем-то замотанным. Он ехал на жалкой кляче, под ее шелудивой кожей легко угадывались кости. За ним верхом на осле следовал толстый коротышка, то и дело подносивший к губам в косматой бороде протекавший мех с вином. В ответ на рукоплескание толпы, явно благоволившей к этому дуэту, долговязый и толстяк приветственно помахивали руками. Вслед за ними на арену вышли, прихрамывая, двое мужчин, одетых по-монашески, и остановились на изрядном расстоянии от первой пары. Каждый из них держал в руке длинный шест с полотнищем, на котором было начертано PAX ЕТ PAUPERTAS[104]. Толпа взревела в знак одобрения и снова стала освистывать и обшикивать британцев.
– Пародия на рыцаря и его толстого оруженосца. Это герои книги? – спросил Уил дона Мануэля.
– В значительной степени. Но для книги они слишком велики, поэтому удрали из нее, как из темницы.
– Гамлет и Фальстаф были заключены в темницу, каждый в своей пьесе, – мрачно размышлял Уил. – Никогда бы их не приветствовала восторженная толпа на освещенной солнцем арене. Но какое ему до этого дело? Земля, вот о чем надо было думать, о мешках с солодом, запасенным на случай плохого урожая. Пьесы – всего лишь пьесы. – Он застонал вслух и скрипнул плохими зубами.
Но вот под восторженные крики и аплодисменты горе-рыцарь и его толстый оруженосец удалились. Началось действо, ради которого все собрались. На арену строем вышли вооруженные шпагами тореадоры, дамы в черных мантильях бросали им цветы. Затем выпустили фыркающего быка. Его безжалостно дразнили толстозадые мужчины с причудливыми копьями. Потом бык распорол лошади бок, наружу вывалились кишки.
Публика пришла в восторг, будто на представлении высокой комедии.
– Пойду-ка я отсюда, – проворчал Уил, обращаясь к Бёрбиджу. – Насмотрелся. Не вижу ничего смешного в волочащихся по песку внутренностях, – сказал он и пошел к выходу под насмешки своих товарищей-актеров. На площади он отдал несколько британских серебряных монет за виноград, получил позволение помыть его в бочке с вином, где плавали остатки от объеденных гроздей, и принялся с угрюмым видом жевать. И по мнению этого-то народа в «Тите Андронике» слишком много насилия! Бёрбидж и остальные могут делать что угодно после ужина, на который пожалуют герцоги и принцы, но он, Уил, не станет строить из себя шута, чтобы потешать живодеров. Он любил лошадей и был безутешен, когда принадлежавшего его отцу Гнедого Гарри, смирного коня с запекшейся болотной грязью на щетках, повели на двор к скупщику старых домашних животных, чтобы сварить из него клей.
В тот вечер, пока подправленная комедия «Напрасные усилия любви» убеждала высокородных испанских зрителей, что британские актеры либо заставляют скучать, либо повергают в ужас, но неспособны ни привести в восторг, ни просветить, перед собором жарили убитого на корриде быка. Потом мясо раздавали шумной бедноте. Потные плебеи давились за сухожилиями и хрящами, вырывали друг у друга из рук обуглившиеся куски филейных частей.
– До чего же я ненавижу чернь, – думал Уил, с мрачным удовольствием наблюдая за происходящим – оживленные лица, шипящий от стекающего жира огонь, невозмутимый фасад величественного собора.
С доном Мануэлем подошел человек, чье лицо показалось Уилу как будто знакомым. Взглянув на Уила, он насмешливо ухмыльнулся и сказал что-то, из чего понятным показалось лишь слово «майда», что по-арабски означает желудок. Предположение подтвердилось: человек, усмехаясь, повторил то же, на этот раз, несомненно, по-кастильски – эстомаго. Дон Мануэль сказал с сожалением:
– Он говорит, что желудок у вас выносит кровь и кишки в театре, но вы отворачиваетесь от них в жизни. Как, например, сегодня. Он видел, как вы ушли. Простите, что не представил вам ранее, это Мигель де Сервантес Сааведра. Уильям Шекспир.
– Чекуеспирр? – Имя испанцу решительно ничего не говорило.
– Работаю, – сказал Уил, – в масрах в Лондрес. Действительно, не имею шахийа к дэм. Я муалиф, который должен юти людям то, что они желают видеть. Лиматза? Потому что такова моя михна.
По-видимому, это Сервантеса не убедило. Он был краснолиц, седобород, смугл и морщинист. Волосы заметно редели, отступая от жутковатых висков.
Он горбился, будто гребец, налегающий на галерное весло, и казалось, вот-вот сморщится от боли, получив по спине ожидаемый удар плетью. Уил рядом с ним чувствовал себя белоручкой, баловнем судьбы, не знающим, что такое страдание.
– Позвольте предложить вам что-нибудь йашраб? – сказал Уил. – Выпить? – Сервантес пожал плечами. Пить с человеком, не знающим языка? С которым невозможно поговорить? Он сказал что-то еще. Дон Мануэль перевел, что Сервантес приглашает их обоих к себе в дом. Там есть вино, и оно лучше, чем чернила, от которых болит живот, и моча, которую продают в винных лавках. Сервантес ненадолго окажет гостеприимство товарищу по профессии, писателю, приехавшему из страны, которую, как говорят, следует считать врагом Испании, а потому и врагом всего человечества. Но гости не должны задерживаться. У него, Сервантеса, болит голова, и он вскоре попытается заснуть, чтобы она прошла. Они втроем пошли от угасающего костра и скелета быка, с которого уже почти все срезали. Сервантес прихрамывал.
– Человек, – думал Уил по дороге, – в отличие от зверей полевых наделен даром речи, но стоит ему оказаться за пределами родины, оказывается, что в этом даре нет никакого толку. Животные же вполне понимают друг друга. Вавилонская башня – не миф.
О, Боже! Чем отличен от скота мужчина?
Не отсутствием хвоста.
Кто объяснит? Возможно – даром речи.
Им можно хвастаться, себе противореча,
когда б не малость. Ведь в любой стране
есть свой язык, и он – чужой вполне
соседям. Где же польза? Тут король
сказал: она ничтожна. Только роль…
Лишенный поэтического дара бедняга Дик Бёрбидж добавил свои неуклюжие вирши к речи Болингброка из трагедии «Ричард II». И все же сказанное в них верно.
Дом Сервантеса был мал. В нем пахло кухней – чесноком, оливковым маслом, специями; эти запахи Уил хорошо помнил по мавританским базарам. В крошечной гостиной стояли табуретки с сидениями в виде мавританских седел, закапанный чернилами круглый стол и было разложено около восьмидесяти книг. Одна из них лежала на истертом мавританском ковре у ног Сервантеса, занявшего с эгоизмом, не украшавшим гостеприимного хозяина, единственное находившееся здесь кресло. Уил и дон Мануэль расположились на довольно низких седлообразных табуретах. Сервантес подтолкнул ногой книгу в сторону Уила, и тот смиренно ее поднял. «Гусман де Альфараче»[105] некого Алемана. Вероятно, немец, судя по имени. Один из новомодных романов. Сервантес говорил. Дон Мануэль переводил.
– Книга о беспутном юнце, растущем в беспутном мире, за один только прошлый год выдержала двадцать изданий. «Пикареско», впрочем, сомневаюсь, чтобы вам это слово было знакомо. Роман отвечает глубинным потребностям испанской души – стремлению быть высеченным и подпаленным разгневанным Богом-отцом, который и пальцем не шевельнет, чтобы помочь тому, что, как нам говорят, является его дражайшим созданием, но, скорее, поставит разного рода препоны на его пути. И по окончании злосчастной жизни этому созданию нет ни мира, ни покоя, одни вечные муки. Вот такого рода повествования пользуются успехом у нашего народа. Именно такого ожидают от меня, когда, покинув суетный и не приносящий вознаграждения мир театра, я занимаюсь на досуге прозаическим повествованием. Любой Дон Кихот побит, и покрыт синяками, и сломлен в зубодробительной кровавой потехе, которую разыгрывает с нами Господь Бог. Вместо этого я даю им комедию.
– Хайа сейи для всех, – сказал Уил.
Сервантес взорвался, а дон Мануэль, не взрываясь, перевел согласные, произнесение которых сопровождалось брызгами слюны, и воплеподобные гласные:
– О, не играйте в моем присутствии с дурно выученными и скверно произнесенными арабскими словами. Для меня арабский – язык пытки и угнетения. Говорите на своем безбожном северном языке, которым, я полагаю, вы, по крайней мере, хоть как-то владеете. Говорю это о вас, англичанах, – вы не страдали. Вы не знаете, что такое му́ка. Из своего дьявольского самодовольства вам никогда не создать литературы. Вам нужен ад, который вы покинули, вам нужен адский климат – холодные ветра, огонь, засуха.
– Мы стараемся изо всех сил, – кротко сказал Уил. – Но позвольте смиренно осведомиться, что вы можете знать о нашей литературе? Вы не знаете английского, а наши книги и пьесы еще не переведены на кастильский. Вероятно, по заключении мира взаимный обмен знаниями оживится…
– Мир, мир! Какой может быть мир?! – Сервантес выкрикивал слово «paz», как если бы это было название какой-то болезни. – Вы отпали от истинной веры и уклонились от противостояния с язычниками-мусульманами. Вышвырнуть их из святых мест, подорвать их господство на Среднем море – вот цель единственной войны, которую стоит вести. Мусульманин пришел сюда осквернить нашу латинскую веру, а вы и пальцем не пошевелили. Играете с кровью и людоедством в глупых сценических пьесках…
– Только в этой. Уверяю вас, «Тит Андроник» – пьеса далеко для нас не характерная. Вероятно, дело в языковом барьере…
– Барьер в душах, а не в языке и не в зубах. Вы – гнилой член, отрезанный от древа живого христианства.
– Не толкуйте мне о душах, – возвысил голос Уил. – С вашего позволения, вы, испанцы, рассматриваете Бога как дрянного отца, человека – как неисправимую скотину, а душу его поручаете палачам-священникам, которые добиваются признаний, поджаривая вопящую жертву в языках пламени. Так что не толкуйте мне о душах.
– Представления Алемана о мире не имеют к моим никакого отношения. Милостивый Бог существует где-то далеко от жирных епископов и поджарых палачей. И как мы ищем этого милостивого Бога? Не в трагедиях загубленных жизней, но в комедиях, пародийных одиссеях. Такое открытие могло быть сделано только здесь, здесь, здесь! – и говоря это, он левой рукой обводил воображаемую карту Иберии, в то время как правой ударял себя в грудь. – Именно посредством комического можно приобщиться великой духовной истине, существованию милостивого Бога. Ваша вчерашняя глупая пьеска была смешна в другом смысле. Вы, англичане, неспособны принять Бога. Вы не страдаете и не можете сделать комедию из того, чего не существует в вашей зеленой стране с умеренным климатом…
– …которую вы никогда не видели.
– Я вижу ее в вас, в вашем мягком взгляде и необветренной коже. В вашей чаше нет горечи.
– Это мы еще не раз услышим, – сказал Уил, нисколько не смутившись. – Будем и далее слышать, что мы не страдаем, как поротые московиты, запуганные жители Богемии и экстатичные испанцы. И что вследствие этого наше искусство ничего не стоит. Нас уже тошнит от этого и еще будет тошнить.
– Вам никогда не создать «Дон Кихота».
– Да с какой стати нам его создавать? – горячо возразил Уил. – Я создал и создам другое. «Да так ли? – подумал он. – Желаю ли я создать»?
– Я создал хорошую комедию, да и трагедию, каковая требует величайшего мастерства в драматургии, – вслух сказал Уил.
– Вовсе не величайшего и никогда не потребует. Бог – комедиант. Он не переживает трагические последствия ущербной сущности. Трагедия слишком человечна. Комедия же священна. Эта голова меня убивает.
Глаза Сервантеса, казалось, мерцали в свете свечи, стоявшей возле его кресла. Он не предложил гостям вина. Уил уже был сыт испанским гостеприимством, которое, как можно было предполагать, заключалось в презрении и порицании.
– Мне надо лечь, – сказал Сервантес.
– О комедии вы говорите в высшей степени некомично, – заметил Уил. – Вы не создали ни Гамлета, ни Фальстафа. – Но эти имена ничего не говорили Сервантесу, страдавшем, от мигрени, бывшему рабу на галерах, долго ожидавшему выкупа родным королевством, а затем принужденного возвращать заплаченные за себя деньги с ростовщическими процентами.
– Я видел ваши пьесы, – сказал дон Мануэль, – и прочел «Дон Кихота». Простите ли вы меня, если я скажу, что лучше? Вам не хватает полноты Сервантеса. Он лучше знает жизнь и обладает властью над словом, чтобы передать и плоть, и дух одновременно. Плоть и дух вышли сегодня на арену, и публика узнала их, и восторженно приветствовала. Простите меня и не сочтите, что я принижаю ваши достоинства.
– Я лишь зарабатывал себе на хлеб. Искусство – не что иное, как средство к существованию. Сервантес может быть втрое более великим, мне-то какая разница?! Я же ни на что не претендую.
– Ах, нет, претендуете.
Уил обиженно посмотрел на дона Мануэля, затем с опаской на Сервантеса, который при этом взвыл от боли.
– Идите, идите, – сказал Сервантес, – вам не следовало приходить.
– Меня пригласили. Но я уйду.
– Надо перенести эту раскалывающуюся голову в темную спальню. Допивайте вино и уходите.
– Вина не было, допивать нечего.
– Причастие без вина и без хлеба[106], – пробормотал Сервантес и, пошатываясь, побрел из гостиной. Уил и дон Мануэль переглянулись. Уил пожал плечами, оба они вышли на темную улицу и направились в сторону постоялого двора, где остановились актеры. Луны не было, только звезды сияли.
– Можно прочесть его книгу, пока мы здесь? – спросил Уил.
– Для этого надо в достаточной степени овладеть испанским.
– Многое будет зависеть от того, сколько времени уйдет на заключение вечного мира.
– Могу перевести вам отдельные места, чтобы дать представление о качестве целого.
– Можно переделать его книгу в пьесу?
– Нет. Она очень велика, это одно из ее достоинств. Такое долгое путешествие не уложить в два часа, отпущенные вам на сцене.
Уил горестно вздохнул.
– Краткость – в природе сценической пьесы. В книге есть поэзия?
– Он ведет повествование просто, без затей. У него нет вашего дара острого и живого, но сжатого изложения. Но он ему и не нужен.
– Так он, в таком случае, не поэт! – просиял, хоть это и было незаметно в темноте, Уил.
– Не поэт, как и вы.
– Вот это что-то да значит. Поэзия не выходит на арену и не вызывает приветственного воя черни.
– Вижу, вам досадно, что они вышли из книги и живут в нашем мире.
– Некоторым образом.
Уил уже спал ко времени возвращения Бёрбиджа, который не стал его будить и рассказывать, что сильно сокращенная постановка «Комедии ошибок» прошла неплохо, лишний раз подтвердив, что английские драматурги сильны комическими интермедиями и непритязательными шутками. Уил проснулся на рассвете.
– А? Что? Который час? Ради бога!
– Вставай. Дел полно. Все должны собраться. Пойду пинками поднимать их с постелей вместе со шлюхами и мальчиками, которых они к себе затащили.
Джек Хеммингс, Гас Филипс, Том Поуп (его малосвятейшество), Джордж Брайан, Гарри Кондел, Уил Слай, Дик Каули, Джек Лавайн, Сейнт Алекс Кук, Сэм Джильбёрн, Роберт Армин, Уил Ослер[107] (не умеющий обращаться с лошадьми), Джек Андервуд, Ник Тулей, Уил Эклстоун, Джозеф Тейлор, Роб Бенфилд, Роб Гау, Дики Робинсон, Джек Шэнк и Джек Райс сидели, мор гали, морщились от яркого испанского солнца и недоверчиво слушали своего поэта, недовольные тем, что их разбудили, а также указаниями и поджаренным хлебом, которые им предстояло проглотить. Дик Бёрбидж все это уже знал и теперь только пожимал плечами и закатывал глаза.
– Завтра или послезавтра, – говорил Уил, – играем «Гамлета», но не так, как прежде. Введем в пьесу Джона Фальстафа. Не удивляйтесь так и не вздрагивайте. Тут нет ничего сложного. В «Гамлете» принца посылают в Англию, где его должны убить по приказу короля. Там, прочитав и уничтожив приказ, он слышит о датском войске, которое должно вторгнуться в Англию, чтобы наказать ее за неуплату дани. Наконец он понимает, что ему следует делать. Поставленная цель наряду с поддержкой Фальстафа и его людей заставляет Гамлета отбросить мысли о самоубийстве.
Фальстаф может звать Гамлета «милый Гам» вместо «милый Гал», тут различие всего в одну букву. Война прекращается с распространением вести о смерти короля Клавдия. Гамлет направляется в Эльсинор, чтобы занять трон отчима. Фальстаф со своими людьми следует за Гамлетом, но тот с ними под конец, разумеется, порывает. Клавдий все еще жив, и Лаэрт должен убить Гамлета в фехтовальном поединке, но не явно, поскольку принц любим возмущенной чернью. Все заканчивается так же, как и прежде, но только Гамлет остается жив, а Фортинбрас предъявляет права на престол. Как видите, тут почти ничего не надо менять, требуется только кое-что добавить. Играть вам придется около семи часов подряд, но, если им не понравится, нас могут отправить восвояси. Предпочтительнее было бы за море. Я не прочь повидать Русийон[108].
– В том, что предлагает Уил, – заглушая недовольные голоса, проревел Бёрбидж, – много дельного. Тогда нас не смогут обвинить в легкомыслии. И на следующий день Гамлет с Фальстафом вместе выедут на арену. Присутствующий здесь Ник Тулей доселе подменял Гамлета. Пришло тебе время его сыграть. Он тоже высокий, худой, поэтому строчку насчет того, что он тучный и страдает одышкой, которая так хорошо подходила мне раньше, но, слава Богу, уже не подходит, надо убрать. Алекс Кук исполняет у нас роль королевы Гертруды, но будет играть также мистрис Квикли. Обе они, каждая по-своему, дурные женщины. Смертей у нас достаточно, в том числе и смерть Хотспера, то есть короля, вторгшегося со своим войском. Но Гамлет не умирает, поэтому это не трагедия.
– В таком случае, это комедия о Гамлете, принце датском? – спросил Джек Андервуд.
– Дело в Ангии происходит или в Данлии? – желая сострить, осведомился Джек Шэнк.
– Имя Хотспер, – сказал Бёрбидж, – больше похоже на датское, чем Клавдий. Довольно умничать. Уил уже меняет порядок сцен. Может получиться пьеса, лучше которой мы еще не играли.
– Самая длинная, уж это точно, – сказал Уил Слай.
Самая длинная, конечно.
– Что ж, – сказал Уил Сервантесу, когда собравшиеся в четыре утра неверным шагом разбредались по своим комнатам, – по-прежнему считаете, что нам не хватает комического?
Дон Мануэль перевел. Сервантеса, по-видимому, успокаивало присутствие валившегося с ног от усталости маленького мальчика-мавра, которого он прижимал к своему левому боку.
– Слишком долгая, – сказал Сервантес.
– Следует отправить ее к брадобрею с вашей бородой.
– ¿Como?[109]
– Она никоим образом не так длинна, как ваш проклятый как вы его называете, роман.
– Я не называю его проклятым. А толстяка и долговязого вы у меня списали.
– Ах, нет. Они уже были в Лондонском театре, прежде чем я узнал о вашем существовании. Что на это скажете?
– Я ни слова не понял.
– Это ваша трагедия.
На следующий день после полудня возобновились испано-британские переговоры, но утром все еще предавались столь необходимому сну. В это время один рыжеволосый испанец по имени Гусман, спросил у сэра Филипа Спендера на своем утробном тосканском:
– Будут еще играть эти бесконечные комедии?
– Предполагается дать вечером «Комедию о принце Гамлете», чтобы вы могли оценить ее многообразные и противоречивые достоинства. – Сэр Филип предвкушал представление с радостью: все предыдущие спектакли он преспокойно проспал. – В таком случае, нам, вероятно, следует поспешить с выработкой условий вечного мира. У меня такое впечатление, что жители Вальядолида будут рады отъезду посланцев британской земли. Так что всецело в наших интересах поторопиться и закончить.
– Аминь, – сказал Гусман. – Не вижу причин не закончить переписывание документов к завтрашнему вечеру.
– Имеете в виду истинное завтра или не столь истинное mañana?
– Имею в виду дату, следующую за сегодняшней. Что может означать полночный ужин и, ах, никаких развлечений после него.
– Подобные дела всегда отнимают много времени. Можем показать пример проворства, достойный подражания За работу, мои государи и господа!
– Аминь.
После полудня, но до отъезда британских посланцев состоялась обязательная коррида. Уил от ее посещения уклонился. По арене проехали высокий худощавый принц в черном и полный рыцарь в одежде из тонкого полотна. Их приняли за дань британцев имеющей уже прочные основы испанской традиции, и потому публика всадников приветствовала. На куске ткани, поднятом Пистолем и Бардольфом, были выведены слова: VIVAN LAS MUCHACHAS Y EL VINO ESPAÑOLES[110]. Так что все закончилось миром. Уил к тому времени уже уехал, желая по пути на родину посетить Русийон. Все хорошо, что хорошо кончается.
Роман «Дон Кихот» он прочел только в 1611 году, тогда же закончил свой перевод Шелтон, а также появилась Библия короля Якова[111]. Ссылки на худощавого рыцаря и его толстого спутника встречаются в произведениях Бена Джонсона, Бомонта и Флетчера, но в пьесах Шекспира – ни разу. Во время своей последней болезни, начавшейся в 1616 году, он по-прежнему мрачно размышлял о том, что Сервантес опередил его с созданием героя всех времен и народов. Шекспир и Сервантес умерли в один день, но, поскольку испанский календарь на десять дней опережал британский, можно сказать, что даже и в смерти Сервантес опередил Шекспира.
Дон Мануэль де Пулгар Гарганта больше не встречался с Шекспиром, но в 1613 году присутствовал при пожаре, уничтожившем театр «Глобус», во время первого представления пьесы «Король Генрих VIII» (называвшейся в то время «Все верно»). Тогда от церемониального выстрела пушки загорелась соломенная крыша. Люди выстроились в цепочки, передавали друг другу ведра воды из Темзы, но пожар в здании остановить не удалось. Театр со всем своим имуществом погиб в огне. Дон Мануэль встречался в таверне с Джеком Хеммингсом и Гарри Корделом, с триумфом утолявшими жажду, ибо им удалось спасти из огня большую часть произведений своего поэта. Но пьесы «Только подумайте, что так могло бы быть», «Комедия о Ламберте Симнеле» и «Победившие усилия любви» оказались безвозвратно утрачены.
– Издайте их, – сказал дон Мануэль, – для потомков в виде книги.
– В виде книги? Издать пьесы книгой?
– Фолио. Это было бы важное дело. Только полное собрание его сочинений может сравниться с тем, что задумал я.
– А что вы задумали?
Дон Мануэль счел за лучшее солгать.
– О, – сказал он, – если не сочтете за святотатство – издать Библию вашего короля Якова.
Энтони Бёрджесс
Твое время прошло (You’ve Had Your Time)
Фрагмент автобиографии
© Перевод Валерия Бернацкая
Предисловие
Первый том этих воспоминаний в Европе был снабжен подзаголовком «Исповедь», а в Соединенных Штатах – «Автобиография». Мой американский издатель окрестил первую книгу «Автобиографией», как будто ее прежнее жанровое обозначение было чем-то уникальным. Книга и впрямь уникальна, но только в том смысле, что это единственная написанная мной автобиография, – правда, американские рецензенты имели в виду совсем другое. Не понимаю, почему подзаголовок «Исповедь» не устроил американского издателя. К этому жанру с почтением относились и блаженный Августин, и Жан-Жак Руссо, и я пытался, в меру своих сил, следовать искренности этих авторов, ни в коей мере не претендуя на столь же высокие литературные достоинства. Я достаточно давно знаком с католической церковью и знаю, что исповедоваться может каждый и, более того, должен. Но, возможно, в Америке исповедь не имеет изначально духовного смысла. Существовал, а может, и сейчас существует, журнал «True Confessions»[112], откровения в котором чисто эротического свойства.
Не скрою, некоторые места в первом томе не лишены эротики, но она занимает в книге не слишком много места. Тем не менее многие критики тут же сделали стойку, желая выставить меня сексуальным маньяком или, в лучшем случае, потворствующим своим желаниям болтуном. Характер автора действительно не назовешь привлекательным, но разве, исповедуясь, стараешься представить себя милашкой – во всяком случае, в католической традиции? Ведь тебе нужно не восхищение, а прощение. Сама книга тоже не всем доставила удовольствие, и все же несправедливо называть ее «всякой всячиной, себе на утеху», как сделала одна журналистка. В сочинительстве вообще нет «утехи», если только ты не порнограф и не пишешь себе на потребу. Писательство – тяжкий труд. Если эта книга – «всякая всячина», то такова и изображенная жизнь, и вообще жизнь каждого человека.
Но мне доставит удовольствие ответить самым строгим моим критикам – редкая возможность в середине повествования (ведь обе мои книги составляют одну), если это только не роман Д. Г. Лоуренса. Я имею в виду восхитительного «Мистера Нуна»[113], которого писатель обрывает посреди действия и тем самым натягивает нос ретивым рецензентам. Но даже суровым нагоняем нельзя добиться духовного перерождения племени критиков, которые мстительны по самой природе. Я тоже занимался рецензированием и знаю, какое это удобное средство для выражения неприязни, хотя сам старался быть объективным и рассматривал книгу, скорее, как артефакт, чем эманацию чьей-то личности. Если б меня одолела жажда мести, я обрушился бы лишь на немногих критиков, но все они уже в другом мире.
Правда, один человек еще жив, он поднялся намного выше обычного продажного писаки и теперь заведует государственными средствами, выделенными на поддержку литературы. Это Чарльз Осборн. Когда его попросили назвать три, по его мнению, переоцененных литературных произведения, он назвал «чересчур эксцентричный, на грани бульварного, роман „Любовник леди Чаттерлей“, легковесную комедию „Ночь ошибок, или Унижение паче гордости“[114], а также все вышедшее в последнее время из-под тяжеловесного пера Энтони Бёрджесса (неважно, что именно и как это оценят критики)». Создается ситуация вполне пригодная для метафизического вопроса: как можно судить еще не написанную книгу? Хотя признание цельности моего творчества приятно – пусть даже в тяжеловесности.
Один из упреков в отношении первого тома моих воспоминаний – его физическая тяжесть, говорили, – будто он слишком велик. Тогда я пригрозил, что второй будет не меньше, а может, и больше. Но угроза не помогла. До нынешних сорока трех лет моя жизнь была гораздо разнообразнее – хотя не счастливее, – а эта, вторая и заключительная, фаза настолько заполнена работой, что не остается времени на внешние впечатления. В романе Ивлина Во «Мерзкая плоть» снимают фильм о реформаторе Уэсли[115]: там есть пятиминутный эпизод, где священник пишет проповедь. Моя книга несколько длиннее. Что до самой жизни, то она тоже вряд ли долго продлится. Так что мистер Осборн едва ли увидит много тяжеловесной прозы, исходящей из-под моего пера или с пишущей машинки.
Первый том я начал с того, что вызвал в памяти период вынужденного безделья в нью-йоркской гостинице ранней осенью 1985 года. То безделье, своеобразная форма творческого бесплодия, и породило решение написать о моей жизни. Можно принять это в качестве примера того, как опасно бездельничать. Я намеревался рассказать о своей жизни со всей искренностью, какая только возможна у человека по натуре скрытного и лживого. Меньше чем через год, когда рукопись первого тома уже находилась в руках английских и американских юристов, а я уже в другой нью-йоркской гостинице вновь пребывал в состоянии безделья, оно вновь, правда с большим трудом, привело меня к решению продолжить и закончить свою историю. Почему с большим – читатель узнает. С возрастом оживают ранние воспоминания, а события зрелости и старости затягиваются дымкой и путаются. Вызывая в памяти собственную молодость, мы готовим себя ко второму детству и, главное, уже способны писать об этом достаточно умело. Но когда восстанавливаешь картины последнего времени, подводит не только ослабевшая память. В мстительных руках эти предвзятые воспоминания могут стать острым оружием. Когда мы пишем о далеком прошлом, мы воскрешаем покойников, но они призраки, а не Лазари[116]. Они не подвластны законам живых людей. А теперь придется писать о живых, и некоторым из них могут не понравиться мои признания. Словом, правду придется утаить или исказить, и это извратит подлинную цель исповеди. Писатели никогда не свободны, сколько бы они ни утверждали обратное, и меньше всего, когда пишут о себе, неминуемо затрагивая и других людей.