Текст книги "Закон - тайга"
Автор книги: Эльмира Нетесова
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 39 страниц)
– А я эту пору не люблю. Конец марта всегда был неудачным для меня. В это время я в плен попал, – вздохнул Тарас Сидоренко из бригады Трофимыча. И, помолчав, обронил в тишину: – Потом, опять же в марте, на Колыму меня упекли. Прямо из концлагеря. На двадцать лет…
– Не хрен было сдаваться в плен, – послышалось за спиной внезапно.
Все оглянулись. В отблесках костра, заложив руки за спину, стоял Шмель.
– Это кто же сдавался? Я? Сам, своей волей? Да ты, гад, думаешь, что мелешь? Я с ребятами из окопов не вылезал, обовшивел, не жрал неделями! – сдавил кулаки Тарас.
– То-то и оно, что из окопов не вылезали. Потому и взяли тепленькими. Теперь вкалывай, раз сдыхать ссал, а воевать не умел.
Тарас вскочил. В озверевших глазах ярость вскипела. Мужика перехватили, удержали.
– Ты, подлюка, где в войну был? Разве солдат решает, как вести бой? Я не стратег, не командир. Я выполнял приказ. И не моя вина, что командовал нами тупица, такой, как ты, болван. Он должен вместо меня тут отбывать, за то, что людей не сберег, за поражение и погибших, за всякую изувеченную судьбу, собственной жизнью и шкурой! Да только он – тебе сродни. Умело слинял. До сих пор его не нашли. Попадись он мне, за всякий день мук с него спросил бы! – заходился мужик криком.
– Замолкни, гнида окопная! Таких, как ты, живьем надо давить было. Танками! Чтоб жопы в окопах не просиживали, пока нас немец в домах сжигал вместе со стариками и старухами, – поддержал своего бугра Косой.
– Командир – дурак! А твой калган из задницы вырос? Вместо мозгов дерьмо? Так чего на судьбу сетуешь, целкой прикидываешься? Все вы тут лидеры! Козлы вонючие! – подняли голос фартовые.
И не миновать бы жаркой драки, если бы не вмешалась вовремя охрана. Притихли. Пошли по палаткам, бурча угрозы друг другу, обмениваясь ругательствами.
Когда Трофимыч лег на свое место, спросил Саньку:
– Неужель заставил Шмеля помогать? Иль не понял ты меня?
– Понял. Но не я – Ефремов его заставил, пригрозил в зону вернуть, к<^ль пахать не будет бугор. Сказал, каждый день наведываться станет. И если застанет без дела – хана придет фартовому, сошлет в Анадырь, к черту на кулички. Шмель покочевряжился для виду, передо мной поломался, но дрова рубил, как ломовой. Исправно топором махается, гад.
– А что ты ему там, на деляне, сказал, когда с хлыстом подошел? – спросил бригадир.
– Сказал, что я психический и за свои действия отвечать не буду. А потому, если припутаю в тишке, из шкуры сито сделаю. Он меня послал матом, не поверил, значит. Ну я ему напомнил кое-что. Ведь прежде этой бригады я в Трудовом, в их гадючном бараке неделю жил. Немного, но памятно. Они того до гроба не забудут. Этого бугра тогда еще не привезли. Другой был. Но когда я случай напомнил, бугор вмиг слинял. Значит, не забыли и его проинформировать. Если начнет хвост поднимать, я и с ним не посчитаюсь, – пообещал Санька и добавил: – Эх, помешал мне легаш Ефремов самому бугру рога поломать. Встрял. А кто просил? Я и без него обошелся бы.
– А что ты утворил у фартовых? – спросил Тарас.
– Меня к ним на издевательства прежний мусор сунул, чтоб обломали, опетушили бы. Но я для них крепким орешком оказался. Спал всегда вполглаза. А они, что воронье, вокруг меня кружили. Поодиночке не удавалось одолеть. Решили скопом и пропустить через весь барак, сделать лидером. Я понял. И кинулся первым на бугра. В жизни такой смелости у меня не водилось. А тут от страха… Глаз ему пальцем вышиб. С ходу. Бросился ко второму. Мокрушнику, который хотел первым меня огулять. Кулаком в подбородок и все зубы в задницу вогнал ему. До единого. На меня кинулись двое, я одному руку переломал, второго едва отходили – височная кость треснула. Фартовые от меня, как от чумного. Мол, пальцем его не тронули, гада, а он вон сколько калек наломал. Открыли дверь барака и на меня, как на кота: «Брысь, блядь!» Я им в ответ – хрен, мол, вам в зубы. Так они меня просили слинять подобру. В барак к работягам. Калым за меня давали. Чтоб я ночью сдуру кого-нибудь не угрохал. На их счастье, утром меня убрали в тайгу. Я потом месяц сам себе удивлялся, откуда из меня такой зверь получился? Вот и напомнил Шмелю. Тот от меня – как ошпаренный. Видать, ему в красках тот день нарисовали, – смеялся Санька.
– Зверя в любом человеке разбудить можно. И тогда куда все доброе девается! Словно и не Божье он создание, – согласился Харитон грустно.
– Теперь у меня такое не получится. Это я знаю. Я тогда сам себе удивился, – признался Санька.
– Так этот ихний бугор так и станет на нашей шее кататься завсегда? – спросил бульдозерист.
– У меня в батальоне были фартовые. Несколько человек. Добровольцы. Смелые мужики. Хорошие волки. Но эти их законы… Они о них рассказывали иногда. Так верите, даже там, на фронте, они своего бугра имели. Моего нештатного заместителя. Правда, там он первым в атаку бросался. Зато и мародеры отменные. Своих не грабили. Но немцев, даже убитых, шмонали. Не то что карманы, из исподних вытряхивали. И не брезговали, гады, на себя натянуть. Даже не простирнув. Как есть. Сколько ругал – без пользы. Бывало, сыщут в карманах что-то стоящее, как дети, радуются, мол, не без понту бой выиграли. У них, как я понял, натура особая, кровь такая. Если вор что-то не украл, день зря прожил, – сказал Трофимыч.
– Я с ними недолго вместе был. Всего несколько дней. Но мне об их законах сявки рассказывали. Есть и разумные, – вставил Санька.
– Что может быть хорошего у людей, преступивших Божью заповедь? В Писании сказано – не убий, не укради! А ворюги только тем и живы! – возмутился Харитон.
– Давайте, батюшка, по совести, если на то пошло. Вот мой дед имел трех коров и пару лошадей. А как иначе, если в семье пятнадцать душ детей было? Все с малолетства работали. Отцу помогали. А после революции деда раскулачили. Все отняли. Ограбили, короче. Хотя дед все своим горбом нажил. Разве это правильно? У него в тот год от голода семеро детей умерли. Разве их не жаль? А в Писании сказано – не воюй с кесарем, потому что воюющий с кесарем воюет с Богом. Но как тут быть? Ведь дети умирали. Здесь чье сердце выдержит? Кесарь хуже бандита, злей любого ворога оказался. А мы говорим о фартовых. Они – дети в сравнении с кесаревыми слугами, – всхлипнул Тарас.
– Люди вы мои милые! В Библии сказано: не воюй с кесарем, а значит, сам не затевай с ним тяжбы, расправы. Но сказано и такое: защити себя и дом свой, и семью свою. От разбойников и убийц человек должен защищаться. Ибо жизнь Богом подарена. А бандюг-воров этих – грешно защищать. Нет грехов больших и малых. Есть одно – преступление перед Господом. И всякий обидчик несет наказание перед Творцом нашим за содеянное зло. Рано иль поздно по содеянному воздается всякому, – убеждал отец Харитон, в темноте крестясь дрожащей рукой.
– А когда тебя, отец святой, Господь из неволи выпустит? – спросил Санька.
– То Ему ведомо. Может, и никогда. Бог терпел и нам велел. Я ничего не прошу. Пусть будет так, как Творцу угодно. Все стерплю…
– А наши фартовые пахать умеют. Что ни говори! Вкалывали сегодня, как авери, – вспомнил бригадир.
– Волю зарабатывают. Она легко не дается. Нуда им тюрьма – дом родной. Навроде санаториев. Чтоб нервы подлечить, охолонуть, попоститься. Они без тюряги долго не прожили бы на воле. От жиру побесились бы, – рассмеялся бульдозерист.
Поговорив еще немного о дне прошедшем, люди постепенно засыпали. А под утро их разбудил дикий крик, доносившийся из палатки фартовых.
Когда мужики высыпали наружу, оказалось, что бугра укусила медянка – небольшая зеленая змея, проснувшаяся раньше других таежных обитателей от зимней спячки. Ее нора оказалась прямо под Шмелем, Тот мешал ей вылезти на волю, и змея пустила в ход яд.
Укус пришелся в плечо. Оно уже покраснело, распухло. Бугор кричал от страха. Ему так хотелось жить!
– Кенты, помогите, неужель та падла расписала меня, фартового? – Шмель смотрел помутившимися глазами на условников, столпившихся у входа в палатку.
Охрана беспомощно переминалась с ноги на ногу. И тут не выдержал Косой:
– То тебе за меня, паскуда! Сколько трамбовал ни за хрен собачий?
– Потом разборки. А ну костер разводи! Нагрейте сковороду докрасна! – не выдержал Санька.
Мужики мигом зажгли остатки сушняка, сунули в огонь сковороду. Санька снял с бугра рубаху, увидел место укуса, припав к нему, стал отсасывать яд, часто сплевывая, выдавливал его из плеча. Когда сквородка нагрелась, попросил мужиков поздоровее придержать Шмеля.
Желающих было хоть отбавляй. Даже охранники на ноги фартового уселись. Санька приложил сковороду к месту укуса. Запахло паленым. Бугор орал диким голосом. А вскоре потерял сознание.
Из палатки вонь, как от паленой свиньи. Фартовые, не выдержав запаха, наружу вывалились. А Санька велел им в банку помочиться. Если жизнью бугра дорожат. Те полный таз налили, думали – для примочек. Но когда Санька зачерпнул мочу кружкой бугра и стал насильно вливать ее в рот бугру, фартовые кулаки сцепили:
– Изгаляешься, падла! Над бедой кента? Да мы тебя!
Санька коротко огрызнулся. И, влив Шмелю три полных
кружки, приложил тряпку к ожогу. Ее тоже в мочу окунал.
Через час опухоль заметно уменьшилась. Побледнела краснота. И Санька, бросив тряпку в таз, сказал глухо:
– С меня хватит. Пусть теперь твои гады с тобой возятся. Наслышался я от вас благодарностей. До конца жизни хватит. Сами управляйтесь, – и пошел к костру проглотить остывающий завтрак.
– Зачем ты над ним так изгалялся? – не выдержал Яков.
– Это я? Да если б не прижег, яд пошел бы дальше, по всему телу – в кровь. И тогда – крышка. А моча выведет из него все, что попало в кровь. Этот способ самый верный. В нашей деревне на Урале только так спасались от змеиных укусов. Ни один не умер. Дедовский метод, надежный. Если еще мочи попьет – завтра вся боль пройдет. А ожог через три дня затянется, как на кобеле, если примочку на себе подержит, Мне Шмель до задницы. Но не хотелось, чтоб окочурился он в тайге. Его кенты – говно. Простого не знают, как от смерти спасти, только мокрить горазды, сволочи.
– Трофимыч! Оставь Саньку. Мы за него повкалываем. Пусть с бугром приморится. Мы не можем. Не клеится, – нагнали фартовые.
Санька отказался наотрез.
– Мы тебя как своего, как кента просим. Навар будет. Выходишь – в чести станешь. Как своего держать будем. Век свободы не видать, если стемним. Вытащи Шмеля из беды, – просили фартовые.
– Иди к нему. Помоги, – согласился Трофимыч, и Санька неохотно вернулся в палатку.
В тайге условники вскоре забыли о случившемся. Работали без отдыха и перекуров. Иные рубахи с себя стянули, чтобы не сковывали движения, не мешали. Политические и фартовые – попробуй разберись, кто где?
В руках Генки пила пьяным чертом орала, дергалась. Косой тут же клин вбивал, чтобы упало дерево куда надо. Уставал Генка, Косой брал разгоряченную бензопилу. А Генка, сплюнув опилки, клинья бил. Срубали сучья условники. Другие – ветки на кучи носили. Два вальщика, сучкорубы, чокеровщики – кто есть кто* теперь не разобрать.
А в палатке фартовых бугор метался в жару. Попал-таки яд медянки в кровь. Трепала мужика нечеловеческая боль.
– Санька! Подлый фраер, свою долю из общака отдам, по– ложняк, только вытащи! – метался фартовый.
Санька заварил чифир. Дал хлебнуть глоток, другой. Рисково, сердце может не выдержать, но иного выхода нет. Надо унять боль. В кайфе Шмель забудется. Может, и уснет. Может, навсегда. Но без мук… Поздновато хватились. Надо б сразу.
Едва бугор забылся, снова в глотку влил мочу, которую охрана набрызгала. Та смехом давилась. Но иного предложить не могла, не знала. Держала руки, ноги фартового. И уснул Шмель, раззявив рот. Сашка над ним хлопотал, не отходя ни на шаг.
Шмель во сне ничем не отличался от обычных людей. Чифир подействовал. Боль притупилась. Санька менял примочки и готовил обед сразу на всех.
Шмель в кайфе то стонал, то смеялся. Но едва поворачивался на спину, вскрикивал, просыпался, дико озирался по сторонам, не поЛшая, где он и что с ним.
Санька держался подальше, в стороне. Знал: в этом состоянии фартовому лучше не попадаться на глаза. Измолотить может один – за десяток «малин» сразу.
Санька помешивал суп в котле, кашу – чтобы не пригорела. И вдруг своим ушам не поверил:
– Санька, дай воды, задыхаюсь!
Бугор лежал около палатки: лицо красное, глаза из орбит лезли.
Воду проглотил фартовый залпом. И тут же упал на землю.
– Да куда ж ты? Пошли в палатку, здесь простынешь, – уговаривал Санька Шмеля, поняв, что чифир на того подействовал слабо.
– На воздухе хочу. Дышать трудно. Горло перехватывает. Побудь со мной. Тяжко. Никого не просил. А тут, сдается мне, настал час последний. Ну да ничего не поделать. Время мое, знать, подоспело. Отгулял свое.
Санька смочил водой тряпку, обтер фартового.
– Не толкись, присядь. Не. возникай. Дай тихо отойти.
Жаль, ни одного кента нет. На пахоту слиняли. Выпендриваются перед мусорами. А на хрена? Жизнь наша фартовая, как песня маслины: пальнул, сверкнула – и нет ее. Но тебе с гнилой тыквой того не усечь. Нынче и я погасну. Одно жаль, не в деле, не в бегах, как сраный фраер. И это тогда, когда до свободы клешней достать можно. Но только верно ботают – близок зад родной, а не поздоровкаешься.
– Это пройдет, ты поживешь. Вот только малость потерпи, – накладывал Санька примочку.
– Ни хрена не пройдет. Я же чувствую, как рука и плечо холодеют. Пиздец мне пришел. Хана. А сдыхать неохота, хотя когда-то придется все равно, все сдохнем, – стонал фартовый. – Ты мне воды бы свежей дал…
Санька, ухватив ведра, помчался к ручью, бегущему из распадка. И вдруг увидел на проталине нежные зеленые ростки черемши. Как кстати приметил! Нарвав целую пригоршню, ухватил ведра и помчался вверх.
Бугор ел едва промытую черемшу. Слышал, что она от цинги фартовых спасала. Но Санька убеждал, что она лечит кровь.
Хрустела черемша на зубах. Бугор глотал, матерясь, пропихивая черемшу холодной водой. Лежа глотать трудно, непривычно. Но Санька настырен, как муха надоедливая. В другой бы раз послал его подальше. Но не теперь. Кто знает, а вдруг повезет?
Санька менял примочку. Теперь уже в заварке чая тряпку смачивал. Бугор ложился на живот.
Санька, подвесив чайник над костром, подошел к Шмелю, сел рядом.
– Опухоль уже проходит. Это не укус, ожог болит. Но от него не умирают. Дня четыре поболит и отпустит, – оглядев плечо, сказал Санька.
– Дай Бог, чтобы так. Ты не пожалеешь, что меня держал. Я добро помню…
Когда условники пришли на обед, фартовые первым делом поспешили к бугру. Посидели с ним, поговорили. Трофимыч о Шмеле спросил у Саньки. Узнав, что лихо миновало, вздохнул свободно:
– Слава Богу, хоть и дрянь мужик, но хорошо, что выживет;
– А говну ни хрена не исделается. Как он мог сдохнуть от медянки, если сам – гадюка? Его яд – сильней, пропердится и таким же будет, змей-горыныч. Поди, та змеюка, что его укусила, сама окочурилась от фартового яда. Спросонок не разобралась, на кого нарвалась. Это добрые люди от змей кончаются. А такие выродки – ни в жисть, потому как на свет появляются не так, как положено человеку, а как-то иначе, – засмеялся бульдозерист.
– А ты с фонарем стоял в ногах его матери? – осведомился Тарас.
– На что мне гада сторожить? Они живучие. Вон у нас в соседстве одна баба живет. Восьмерых без мужика наваляла. А все потому, как ее гады – ворюги сплошные. Сызмальства лихим делом промышляют. Хочь ты их пришиби! А живучее собак! Гольем по снегу лындают и ни разу не сморкались. Прирожденные бандюги. Все соседские сараи, хаты обшмонают. Все сопрут. И ведь что дивно, промеж собой никогда не дерутся. А моя баба с родов чуть не кончилась.
– Тогда она еще не вступила в партию? – встрял Санька.
– Нет. Еще не стала малахольной. Это потом ей мозги засушили, – махнул рукой мужик. И добавил, усмехнувшись: – Одно верняк – чем поганей нутро у человека, тем меньше хвори к нему цепляется. То жисть доказала.
– Болеют в безделье. Пока человек трудится, Бог ему здоровье дает, – вставил Харитон.
– То-то бугор перетрудился. Вся жопа в мозолях. Ни хрена не делает. В штанах в шарики играет. Тешится. На другое не годный вовсе. Зачем ему здоровье? Он что живет, что нет, кой прок? – обиделся бульдозерист.
– Хватит ему кости мыть! Всяк волю своим горбом зарабатывает. Пошли на пахоту! – встал Трофимыч.
Вскоре люди ушли в тайгу. А Санька кормил бугра остывшим обедом. Тот не мог рукой пошевелить от боли.
– Не спеши, я твое не схаваю. Ешь спокойно. Вот заживет плечо малость, повеселеешь, – пообещал Санька.
– Да я всю жизнь на жратву жадным был. Это отроду так. В семье нас много родилось. Бывало, мать по мискам жратву делит, а мы с зубов друг у друга вырвать норовим. Всякому свое пузо ближе. Ну а когда не хватало, подворовывать стали. Так и втянулись: я первым отошел от дома. Сам кормиться стал. Скен– товался с фартовыми. Первый навар домой принес. А отец ремнем шкуру до пяток чуть не спустил. В благодарность. Я – навар в карман и ходу, покуда живой. С тех пор в глаза не видел своих. Не знаю, живы ль? А и закон не позволял. Так и позабыл ‘про своих. Может, родную сеструху обокрал когда-то. Кто знает? От семьи в памяти только и осталось – жадность к жратве. Уж ты не обессудь, – отмахнулся бугор.
– Кому на свете легко живется теперь? Я вон с малолетства отцу на кузне помогал. В подручных. Целый день молот из рук не выпускал. До того, что к концу дня искры из глаз сыпались. Руки веревками висели. Не то что к девкам на посиделки, домой еле себя притаскивал. Мои ровесники свадьбы играли, любили, а мне все некогда. Отец деньги копил, чтоб я в институт поступил. А я вон в какой науке оказался. Накопил до самого гроба. А вся беда от моего любопытства. Трофейный отцов приемник меня подвел. Его я ночами слушал. «Голос Америки». На нем и сгорел.
– Дурак, зачем приемник по кочкам носишь? Не он на тебя донос настрочил. Своих кентов нынче помни, с кем ботал про «Голос Америки». Они, фраера, тебя заложили мусорам.
– Все мои друзья – надежные, – развел руками Санька.
– Ну а кому трехал про вражий голос? Кто в хазу вашу шлялся, тому катушки ломай, когда на волю выскочишь. Я б то врагу обстряпал. Первым делом в жопу калган воткнул бы тому, кто нафискалил легавым, – хохотнул бугор.
Санька задумался. А ведь и прав фартовый! Но не его, отцовский фронтовой друг знал о Санькином увлечении и всегда неодобрительно качал головой: дескать, не тем занят парень, не то и не тех слушает. А когда Санька рассказывал, о чем говорят по «Голосу», багровел от возмущения. Передачи обзывал дешевыми агитками, бульварной пропагандой. И говорил, что на месте отца выдрал бы парня, как Сидорову козу.
Он был закоренелым сталинистом. И когда жители села сетовали, что с войны домой из сотни мужиков вернулись лишь трое, да и те калеки, он ругался: мол, скажите спасибо вождю, что дожили до победы. Иначе жили бы хуже рабов у немцев под сапогом.
Недолюбливал этого человека и Санька. Из передач по «Голосу Америки» он уже знал, что многие из тех, кого немцы угнали в Германию, уехали в Канаду, стали фермерами, зажиточными людьми и никто из них после войны не захотел вернуться. Прижились люди на новом месте. Настоящими хозяевами стали.
Когда он рассказал о том отцу, тот впервой замахнулся на сына и сказал зло:
– Не забывайся, сопляк, я кровью твое нынешнее отвоевал. На культе домой вернулся. За десяток мужиков один вкалываю и не жалею. В своем доме всяк должен уметь жизнь своими руками наладить. А не развешивать уши, как это за границей делают. Я ту заграницу всю пехом прошел с боями и ничего путевого не видел. И не желаю брехи о ней слушать в своем доме!
Санька разозлился и впервые нагрубил тогда отцу. Тот ушел куда-то. Вернулся домой поздней ночью, в стельку пьяный. А на следующий день Саньку забрали. Среди ночи. Мелькнуло, как во сне, испуганное лицо матери. Бледное, собравшееся в комок горя. Отец исподлобья оглядел сына. Бросил через плечо:
– Дожили до срама… – и ушел в спальню, не оглянувшись. Досыпать.
Санька писал письма матери из Магадана. И почему-то никогда не повернулась рука передать привет отцу.
Ответы получал длинные, с полным описанием жизни деревни, о делах в доме. Но никогда в них не было упоминаний об отце. Видно, мать что-то знала.
Мать… Санька любил ее больше всего на свете. Вместе с нею он, совсем огольцом, пахал огород деревянной сохой. Мать впрягалась в нее вместо лошади. А потом, усталая, валилась на землю и тут же засыпала.
Ему она отдавала все. Любила больше жизни. За него молилась. Была ль услышана? Когда Санька написал ей, что его переводят в Трудовое, мать прислала теплую одежду. Свитер, носки, поддевку, варежки и шарф. Что ни месяц, получал от матери посылки с салом и медом. Она ждала его. Единственная во всем свете.
Санька помнил, как ругала она отца за то, что тот впряг сына в непосильную работу, не жалеет и не бережет его. И несмотря на то что была еще молодой, не подарила отцу больше ни одного ребенка, сказав, что тот на войне сердце отморозил. С таким нельзя рожать детвору. И хотя завидовали матери бабы: мол, мужик домой вернулся, хороший хозяин, отменный кузнец, непьющий, семьянин, – мать словно заледенела.
– Все бы отдала, душу свою и жизнь. Если бы он был добрым отцом нашему сыну, – шептала она перед образом Спасителя и все просила дать тепла сердцу человека. А вслух всегда говорила, что видавший беды и горе чужих вдесятеро своих беречь должен. А тем более – кровного.
Санька все понимал. И тепла к отцу в сердце так и не появилось. Все деньги, какие зарабатывал, складывал на сберкнижку. О будущем не думал. До воли, знал, еще много времени. Дожить бы. Если повезет вырваться на свободу, тогда все и определится само собою. Но домой почему-то не хотелось возвращаться.
И только теперь, сейчас кольнуло в сердце. А как же мать? Она же только им живет и дышит…
Санька обхватил руками голову. Как часто гладила мать его соломенно-рыжие вихры! Называла одуванчиком, солнышком. Говорила, что он самый красивый и лучший в свете. Пела ему песни, зыбкие, как облака, прозрачные, как небо, легкие, как ветер. Она одна любила его больше жизни.
– Семья у тебя есть, пацан? – послышался вопрос Шмеля.
– Мать, – ответил тихо Санька.
– Вот и мне свою жаль. Уж померла, видать, давно. А я и погоста не знаю. Все отец отбил в тот день. Навсегда. Уж больше тридцати лет прошло. Теперь меня и не узнали бы в доме. Сам уж стал старше отца в то время.
– Жалеешь, что ушел? – спросил Санька.
– Ты что, звезданулся? Даже кобель от палки смывается! Да случись мне нынче с тятькой свидеться, я б ему за тот день такую бы трамбовку замочил, черти б позавидовали. Усек бы, старый хрен, что прежде, чем детей плодить, о жратве для них подумать надо. Всыто. Чтоб не пухли с голоду. Детвора ведь не скот. Ее не ремнем кормят. Я б ему, кобелю треклятому, всю шкуру на заднице в клочья порвал за те бессонные, голодные ночи. За муки наши. Ведь не только траву, дождевых червей мы ели. С добра ль такое? Кто ж с жиру воровать идет, только сдвинутые! Хотя и таких видеть доводилось по «малинам». Но то особый случай, иной люд. Они от фартовой крови. Наследственные воры, с них спросу нет. Кенты ночи. Но таких немного, – разговорился Шмель, которому явно легчало.
Он уже не морщился, не стонал, не говорил о смерти. Санька присыпал его плечо чистым древесным пеплом, снявшим боль окончательно. Пепел вскоре высушил ожог, стал стягивать рану. И бугор заметно повеселел.
– Я с вашей политической шпаной на Колыме ходки тянул. Сроки у них всех резиновыми были. Немногие оттуда вышли на волю. Золотишко, по-нашему – рыжуху, добывали в паре. А нас к ним приклеили, чтоб дурь вышибать, какой их калганы забиты были по самую сраку, – осклабился Шмель.
– Администрации помогали с нами расправляться? Вроде воронья, падальщиков? – прищурился Санька.
– Ты транди, но не забывайся. Я фартовый. И трепа не дам распускать! Кто ворон?
– Сам сказал, зачем вас к политическим подкидывали, – отвернулся Санька.
– Идиот! Так там не такие, как вы, были! Вы – перхоть, мелочь в сравнении с ними! Там были киты! Не тебе чета! Эн– кэвэдэшники, начальство. Все, как один, вредители! И не просто, а по убеждению. Мы это самое из них и вытряхивали. Что «Голос Америки»! Вот там одцн фраер был, в органах работал. А в безделье художествами занимался. И намалевал, хрен собачий, Сталина, обнимающего Рузвельта. Это ж что? Это ж хуже, чем по фене облаять. Навроде как я стал бы кентоваться с легавым. Ну, этого мазилу за жопу взяли. И на Колыму. За оскорбление личности и авторитета вождя. Администрация нам его показала. Я и ботаю с ним: мол, малевать шустрый, а кредитки иль печати изобразить сумеешь или слабо? А он, падла, трехает: мол, черным делом не промышляю. Брешет, навроде это художество ему от Бога дано! Ну я вскипел. А что, мои кенты от черта свое имеют? Любого изобразят на кредитке! Хошь и вождя! И печать всякую состряпают, файней настоящей, комар носа не подточит. Но впустую не баловались. На что нам Рузвельт? За его портрет водяры не дадут. Только за своего. Но сколько ни фаловали, не сговорился, паскуда, свое изобразить. Западло, мол, с нами кентоваться. Мы его и взяли! Опету– шили, паскуду, отмудохали до потери пульса и кинули к оби– женникам.
– Сволочи вы распоследние! – побледнел Санька.
– Чего?! – привстал Шмель резко, но боль осадила. Фартовый плюхнулся на задницу, матерясь по-черному.
– Свора сучья! Ублюдки! Скоты! – Встал Санька и ушел к костру. – Знал бы, что такой засранец, ни за что не спасал бы негодяя! – У него ходили скулы на лице.
– Санька, дай воды! – услышал голос Шмеля.
– Я тебе, мудаку, не шестерка, сам хоть захлебнись в ручье! – ответил Санька, багровея. И до самого вечера не оглянулся в сторону фартового.
После ужина рассказал Трофимычу о разговоре с фартовым, просил не оставлять ухаживать за Шмелем.
– Скотина, не человек! Но в том не его основная вина, а в тех, кто натравил блатную кодлу на человека! Не сами по себе фартовые накинулись на него. Их науськали, как собак. Лагерное начальство. Для тебя это ново, для меня – нет. Сам немало от него перенес. Тоже обломать пытались, да не удалось. Тут не бздыхом действовать надо. Фартовые – лишь орудие в руках администрации. Слепое и свирепое. Не умеющее думать, вроде быдла. За поблажки, какими воры пользуются в зоне, начальство пользует их для расправ с неугодными, чтобы свои руки не марать. А охрана либо бездействует и опаздывает, либо в упор ничего не видит.
– Так, может, и сюда их для этого прислали? – вздрогнул Санька.
– Поживем, увидим. Но уверен, что неспроста они тут объявились, – нахмурился Трофимыч.
Вскоре к Саньке подошел тощий длинный фартовый. Спросил, прищурясь:
– Чем бугор не пофартил, что бросил его держать?
– Хватит ему мозги сушить. И я не сявка. Парашу за ним носить не стану. Оклемался. Отлегло. Пусть сам себя держит. Я у него не в обязанниках. Он таких, как я, со свету сживал. За что я его из беды вытянул? Если б раньше знал, и пальцем не пошевелил!
– Гоноришься, фраер? Гляди, хвост прижмем! Бугор – хозяин. В «малинах» паханил. Ты же – вонь ползучая. Размажем и не оглянемся, – процедил сквозь зубы фартовый.
– Манал я вас вместе с паханом. А станешь много грозить, сам тебя распишу, всем фартовым на зависть. Я таких не одного в вашем змеюшнике зажал. Одним больше иль меньше, теперь без разницы, – бросил равнодушно Санька и пошел к палатке, не оглядываясь.
Трофимычева бригада, узнав о разговоре Саньки с блатным, решила по-своему. И в этот вечер никто из сучьих детей не вышел из палатки к ночному костру. Знали, может быть провокация. И решили принять все меры предосторожности.
Саньку положили спать в дальний угол. На его прежнее место лег Генка. Здоровенный мужик. Шутя кулаком мог убить не только фартового, а и разъяренного быка-трехлетку.
Его громадных кулаков-гирь боялись все северные зоны. На воле, по молодости, Генка был спортсменом-штангистом. Занимался боксом. Последнее, видно, сказалось. Отбили ему на ринге мозги. Туповатым стал, тугодумным. Наверное, потому, победив однажды в соревнованиях, поменялся майкой с заграничным своим соперником. И сфотографировался с ним на память. А потом на его письмо ответил. За это и влип… На целых двадцать лет, за связь с заграницей.
Генка теперь на всю жизнь зарекся с соперниками хоть словом перекидываться. Когда узнал от мужиков, что ему в этот раз надо провести поединок с целой бригадой фартовых, обрадовался несказанно. И едва на небе проклюнулись звезды, завалился на Санькино место.
У входа в палатку лег бульдозерист. Он по возрасту был старше всех и спал чутко. Рядом с ним – Тарас. Тот договорился, что эту ночь вместе с бульдозеристом попеременно станут дневалить.
– Смотрите, мужики. Именно в эту – нашу – палатку припрутся фартовые, чтоб Саньку проучить. Если не дадим отпор – сядут на шею навсегда и помыкать будут. Это как пить дать. Потом от них не отмажемся. Вышибить и проучить. Отбить у блатяг охоту к нам лезть. А потому именно эта стычка хоть и неминуема, но должна стать последней, – сдвинул брови Трофимыч.
– Да не решатся они. Не изверги совсем. Ведь и их мать родила. Может, попытаются на работе, в тайге напакостить. Здесь не сунутся. Ведь охрана есть. Неужели она дозволит безобразие? Их служба такая – порядок, – не поверилось Харитону.
Священника решили на эту ночь перевести в соседнюю палатку, чтобы фартовые ненароком не обидели, не задели его.
Предупредив всех об угрозе фартовых, о мерах предосторожности, Яков не забыл распределить людей в палатках так, чтобы у входа были самые надежные, кто не проспит, успеет дать знак остальным.
Люди лежали, тихо переговариваясь. Словно забыв о нависшей угрозе. Лишь бульдозерист, словно ему все нипочем, продолжал балагурить:
– Вот у нас в деревне баб нынче – хоть пруд пруди. Всяких. И все одиночки. Мужики, женихи, на фронте погибли. Так теперь мы их в колхозе заместо кобыл пользовали. Лошадей тоже в войну жуть сколь полегло. Так вот, чтоб бабы не дурели, мы их в плуги да бороны загоняли. За тягловых. И поля, землю пахали на них. Чтоб зря не пропадала сила и дурная моча в голову не била. Так они, окаянные, даже после того все одно мужиков хотят. Их на покосы погнали. И что? Не хуже мужиков управились. Во, лиходейки! За войну навовсе про мужиков запамятовали. Сами в хозяйствах приловчились управляться. Об нас, мужиках, лишь языки точат. Но во сне… На сенокосе… Доводилось слышать: зовут погибших мужиков своих. И плачут, и жалуются, как живым. Знать, в памяти, в сердце не схоронили. Не верят в смерть. На чудо надеются. Все… И себя блюдут, не роняют имени. Своего и погибших. А ведь только бабы… Слабые. Ан видите, сильней войны, сильней самой смерти оказались. Одолели их. И себя заодно… Вот за них, касаток, ласточек наших, люблю я деревню свою всем нутром изгаженным. Уж какие они пригожие да приветливые. Ладные да работящие. И почему мне говно попало? – сплюнул в сторону, не глядя, бульдозерист. И тут же услыхал: