355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльмира Нетесова » Закон - тайга » Текст книги (страница 33)
Закон - тайга
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:23

Текст книги "Закон - тайга"


Автор книги: Эльмира Нетесова


Жанр:

   

Боевики


сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 39 страниц)

Глава 3

В этот вечер у костра остались немногие. Политические в палатке улеглись пораньше. Фартовые о чем-то шептались. Даже охрана от своих палаток не отходила.

– Что теперь будет, чего ждать? Станет легше иль, наоборот, лиха злейшего жди? – послышалось из палатки Трофимы– чевой бригады.

– По закону амнистию надо ожидать, когда другой заступит. Без того нельзя. Без головы мужики не смогут, как «малина» без пахана – одни провалы. А коль амнистия – нам воля светит. Она в первую очередь условников касается. Глядишь, шустрей на волю выскочим, – говорил Шмель вполголоса.

– Верняк бугор ботает. Нам хрен с ним, кто накрылся иль родился, лишь бы свой понт иметь с того. Теперь, как я рогами шевелю, недолго нам париться в этой камарилье, тайге. Глядишь, через неделю выпрут нас отсюда. И пока вождя оплакивают, мы пожируем, погужуем. Нынче многим не до нас станет, – соображал Линза.

– Теперь жди перемен. Многое, чую, поменяется, – говорил Ванюшке старший охраны.

Даже новостями из дома не делились, как обычно. Словно забыли о почте. Каждый сосредоточенно о своем думал.

– Ворюг небось на волю выпустят скоро. Их, что ни год, амнистировали. Особо впервые судимых, – дрогнул голос у Митрича.

– То ворюги! Нам на поблажку надеяться нечего. На пожизненное перевоспитание сколько таких, как мы, загремели? – не поверил бывший бухгалтер.

– Да хватит вам канючить! А то услышит охрана, жди новой беды. Им указать на нас, что два пальца обоссать. И проверять ме станут. Добавят срок и снова в зону вернут. Пачкой. Такое тоже было на моей памяти, – предостерег Яков. Мужики умолкли на время, но вскоре снова послышалось;

– Неужели новый тоже вот так над людом изгаляться будет?

– Изгаляться? Да ты, Митрич, в своем уме? Мы с именем Сталина в атаки шли. Гибли и побеждали. Иль ты только живых признаешь, как фартовые? – повысил голос Илларион.

– Это ты за него умирал. С тем никто не спорит. А вот он тебя отблагодарил сроком. И не только тебя. А и нас. Всех. Не ты один в него верил. Да толку от того! – вздохнул Сашка.

– Молод ты о таком рассуждать! Я знаю, что в нашей беде не Сталин виноват. А доносчики! – вспылил Яков.

– А в зону кто тебя упрятал? Кто поверил доносам на фронтовиков? Кто сроки впаял такие? – возмутился Костя.

– Хватит орать на ночь глядя! То-то осмелели! Погодите, кто на смену заступит! Может, в тыщу раз хуже, – предупредил Генка.

– Уже терять нечего, – вякнуло от угла. И тут же у порога палатки послышался голос охранника:

– Чего галдите? Иль про отбой забыли? Будете завтра, как мухи вареные, по тайге ползать! Спать сию минуту! Не то живо протрясем на прогулку…

Когда охранник ушел, Харитон сказал тихо:

– Видите, как нахально держится. Значит, не ждать нам перемен. Охрана всегда по ветру нос держит. Не будет у нас просвета.

– Охрана – в тайге. А политики – в Москве. Охране прикажут – выполнит. Откуда она может знать, что ждет нас завтра? – не согласился Тарас.

Завтрашний день не принес ничего нового. Так же, промокнув под дождем, валили лес люди. Старый бульдозер увозил с делянки, надрывно кашляя, пачки хлыстов.

Вот только вечером у костра мужики осмелели. Не оглядывались поминутно на охрану. Говорили в полный голое.

А когда к огню подсел старший охраны, Трофимычу и вовсе осторожность изменила:

– Вот вы давно, я чувствую, работаете в этой системе, много ль политических, таких, как мы, охранять вам доводилось?

Костя даже голову в плечи вобрал от такого дерзостного вопроса, предполагая, какая брань посыплется на головы всех за подобное любопытство. Но охранник – его словно подменили! – оглядел всех тусклым взглядом, ответил, трудно выдохнув:

– Очень много. По всему свету. И только тут, в Трудовом, впервые столкнулся с политическими условниками. Я поначалу даже не поверил. Ведь вашего брата от звонка до звонка в камерах держат. Иль на работах. Но таких, где ни одна живая душа не выдержит. Вас мало на волю выходило. И я еще вчера думал, что не зря политических так содержат. Не верил никому. Но вот Вася… Не сам по себе такой уродился. Правильным был. Без изъянов. Отец воспитал его. А и отца – к ногтю… Знать, осечка везде случается и кривизну дает. Выходит, не всех верно судят. Не всякая судьба правильно решается.

– Вы всю жизнь в охране? Иль были на войне? – спросил Илларион.

– Воевал. Под Сталинградом. Там контузия. Отправили в тыл. Сначала в Магадан…

– А как сюда попали?

– Сам попросился. Там в зоне несколько моих сослуживцев оказались. С кем вместе в те дни. Не смог я… Написал рапорт о переводе. Удовлетворили…

– А за что однополчан ваших осудили? – спросил Яков.

– Да за то, что мнение свое не скрыли. Сказали штабным, что победу нельзя считать победой с таким числом жертв, что людей беречь надо. Иначе, мол, и светлый день встретить станет некому. Нельзя ошибки стратегов и командиров человечьими жизнями затыкать. То не победа, где нет живого победителя. Их назвали вражьими агитаторами, трусами, шпионами. И в Магадан… Чтоб солдат не смущали. Не мешали б'воевать. Конечно, все это брехня. Не были они предателями. Все мы это знали. Но штабники всегда боялись думающих. Им нужны были те, кто выполнял приказ, не сомневаясь.

– Это верно, – вздохнул Илларион.

– Я в рапорте умолчал об истинной причине. Сослался на климат. Попросился на Сахалин. Знаю, останься я там – не сдержался бы. Значит, одним зэком стало бы больше, – умолк охранник.

В эту ночь ему не спалось. Сам не знал, с чего это он разоткровенничался, разговорился с условниками.

Едва прилег, перед глазами снова встали ребята, танковая бригада. Свой экипаж. С ними закончил ускоренные курсы танкистов на Урале. С ними принял первый танк. Его подбили во втором бою. И все же удалось тогда выскочить, повезло выжить, уцелеть. Не отползали, а бежали в полный рост от горящей машины. К своим. Снаряды рвались совсем рядом. Сыпались в окоп. Не глядя. И снова повезло. К своим попали. И в ту же секунду взорвался их танк. Кто-то поздравлял со вторым рождением. А штабники пригрозили – мол, после боя разберемся, как это вы машину загробили, а сами живы?

Но бой был проигран. И не только их танк взорвался в тот день. Не до обсуждений и разборок было. Всяк старался уцелеть. Может, потому и пронесло грозу. Да только было над чем тогда задуматься.

«Спать, спать», – уговаривал он себя.

Но сон не шел. И память снова возвращала, отбрасывала, словно взрывом, в те годы…

На войне, как в тюрьме, человек проверяется куда как быстрее, чем в обычной жизни.

Неделя в продрогшем танке. Без воды и еды. Выйти, выскочить – невозможно. Сознание мутилось. Смертельная усталость одолевала. Она была сильнее человека. Но бои не прекращались.

Бригада вымоталась. Одеревенели, проморозились руки, ноги. В таком состоянии не было сил радоваться победе иль пережить поражение. Хотелось одного – какой-то передышки. Ночь или день, никто не знал, сколько времени прошло с начала боя. И вдруг стрелок выскочил в люк. Куда, зачем, ничего не сказал. Исчез в черной завесе дыма, как испарился.

Впереди подбитый немецкий танк мертвой тушей осел.

И вдруг стрелок, откуда ни возьмись, сверху на головы сва– глился. Через плечо сумки.

– Лопайте, братцы! Я у фрицев их отнял, харчишки эти! Им уже они не нужны. А нам – невмоготу. До своей кухни неизвестно когда доберемся…

В сумках консервы, галеты, шоколад, даже шнапс. И о куреве не забыл стрелок. Ожил экипаж. Подкрепились на ходу. Выпили по глотку за смелость человеческую и выручку. Не случись той минуты, может, и нынешнего дйя не было бы у старшего.

Он помнил тот день. Носил его в памяти, в сердце.

Но однажды на Колыме, вот уж не ожидал, встретил того стрелка. Имя его всегда помнил.

– Юрка! Ты почему здесь? – не поверил своим глазам.

Стрелок перекинул тачку золотой породы, оглянулся, увидел, хотел подойти, но его оттолкнул второй охранник:

– Куда прешься, скотина! Сачковать вздумал, тварь? Вот врежу, вмиг опомнишься! А ну, шмаляй по холодку! Бегом! – прикрикнул зло.

Юрка побежал, волоча за собой тачку, а охранник, став рядом, процедил сквозь зубы:

– Тебе, танкист, что, жить надоело? Здесь не только приятелей, родную мать нельзя узнавать, коли дышать хочешь. Усеки раз и навсегда. Считай, сегодня я ничего не видел. Но если еще раз повторишь, пеняй на себя.

Три дня молчал, терпел. А потом не выдержал. Передал Юрке хлеба, курева, пообещал придумать облегчение. Тот сказал, что не один. Весь экипаж загремел. За языки. Вскоре после контузии командира.

– Передай ребятам, завтра жратвы подкину. К начальнику схожу. Поговорю с ним. Попытаюсь убедить его.

– Не стоит. Он из штабных. Не поймет. Молчи. Как-нибудь перебьемся, – не поверил Юрка.

Идти к начальнику просить за зэков было небезопасно. И про– мучавшись всю ночь в сомнениях, он отказался от этой мысли.

«Самому бы уцелеть. А к ним на нары попаду, кому от того легче станет?» – убедил себя, а Юрке соврал, что похлопотал. Стыдно стало сказать правду.

С месяц поддерживал ребят. Приносил хлеб, курево, несколько картошек. Но кто-то из стукачей увидел. Заложил всех. И его…

Их взяли за бараком. Всех сразу. Обыскали. Продержали на земле, продрогшей от холода, до самого утра. А потом его вызвали к начальнику зоны. Одного.

Оставшихся, его экипаж, стала мордовать охрана. Взяла на сапоги свирепо. Словно врагов.

Начальник зоны тогда выслушал его молча. Не перебивая. Не орал и не грозил.

А он рассказывал о своем экипаже, не тая ничего. О боях, о выручке, надежности и смелости, которая не раз загородила от смерти его жизнь. Впервые все начистоту. Как фронтовик, видавший всякое и отбоявшийся всего, даже смерти.

– За что держаться в жизни, как не за своих, кому тогда верить? Я с ними самое трудное пережил. Они мне – как братья…

Начальник зоны побледнел. За край стола схватился цепкими пальцами:

– Стыдиться надо такого родства. Бежать от него на край света без оглядки! А ты еще защищаешь их? Ты знаешь, кто их судил и где? Так молчи! У нас не ошибаются! Да еще там! Мне следует сообщить о тебе! Но как фронтовика – передам в распоряжение управления. Пусть переведут в другое место. Я с тобой не смогу работать. Мотивируй свою просьбу здоровьем, климатом, как угодно. Но прошу не медлить, так лучше для всех….

«Спать, спать», – пытался уйти от воспоминаний старший охраны.

Его увезли из той зоны на старой полуторке, трясущейся на всякой выбоине. Он сидел в кузове, прощался с Колымой. Ныли не раны. Их он не чувствовал. Впервые болело сердце. Может, от долгого молчания иль страха, а может, его впервые разбудила проснувшаяся не ко времени совесть…

Спать! Во сне все живы и молоды и – нет вины. Ни перед живыми, ни перед мертвыми.

Не спали и фартовые. Им не давала покоя мысль о возможной амнистии. Старший охраны прислушался к их разговорам: законники были уверены, что охранник уже уснул, и болтали в полный голос.

– А тебя, мудака, чё на войну понесло? По бухой с рельсов съехал иль на навар позарился? – спросил Шмель кого-то из своих. И старший охраны отчетливо услышал голос Рябого:

– Понту не ждал. На войне самый клевый навар – собственная шкура. И калган, коль целым из атаки унесешь.

– Стемни чего-нибудь, – попросил Косой.

– Оно без лажи есть что трехнуть. Но одна ситуевина до гроба мне запомнится. Языка надо было спиздить у немцев. Чтоб узнать про все. Я ж в разведке был. Но стали жребий тянуть. Мне досталось. До ночи ждать пришлось. Я ихнего стре– мача на гоп-стоп взял. Без шухера. Как маму родную. Ботнул: коль рыпнется, запетушу падлу!

– И как он тебя понял? – рванули смехом фартовые.

– Все на жестах, как немые. Но враз допер, паскуда! Меня боком обходил. Ссал – кормой разворачивался.

– Видать, он на тебя донос настрочил за плохое обращение с фраером, и ты в ходку влетел?

– Хрен в зубы. Не за него меня замели. Я в Кёнигсберге влип. На старухе! Тряхнул ее, старую плесень. Рыжуху у ней взял. Она, стерва, на меня командиру наляскала. Мол, трамбовал, грабил ее. Меня – за мародерство! Вроде я лизаться с нею должен был! Война есть война. В ней ни без смертей, ни без трофеев не бывает. А у меня все через жопу. Дышу – значит, живой. А трофеи все забрали. Отняли. Подчистую! И фрицам раздали. Да еще с извинением. Мать их в суку, этих командиров! Ничего, кроме ходки, у меня не осталось от той войны! – зло сплюнул Рябой.

– Дурак! Зачем тебе война нужна была? Отсиделся бы тихо! Пофартовал бы в оккупации. Хоть не обидно было б, – заметил Шмель.

– Я со всеми. Из тюряги попросился. На войну. Сам. Вся «малина». Было больше полусотни законников. А в живых лишь шестеро остались. Вместе со мной. Но и тех отправили сроки до конца отбыть. Кого куда. По разным зонам. Они пытались напомнить про обещание – дать волю после победы. А их надули. Околпачили, как ванек. Кому теперь верить? Никому. Свободными стали погибшие. Но велика ли радость от того?

– А за войну хоть одну медаль дали? – полюбопытствовал Линза.

– За отвагу. Выше этой нашему фартовому нельзя было давать. Да и ту забрали. Конфисковали вместе с портсигаром, где я ее берег.

– Плюнь!

– Заткнись! Ты повоюй, получи ее, а потом трехай, нужна иль нет. Я ее не с земли поднял, не отнял. Ну и пусть фартовый! Ведь сами наградили. Значит, заслужил. Так хоть бы не отнимали, сволочи!

– Да что б ты с ней делал? Кентов смешил? По бухой надевал похвалиться? Иль в дело, для удачи?

– Тебя, мудака, не спросил. Берег бы. Всю жизнь. Что и меня когда-то за человека посчитали. Значит, нужен был. Да только до твоей гнилой тыквы это не дойдет. Невоевавшему – не усечь…

– А толку? Со мною ходку тянешь.

– Тяну. Зато четыре года не в тюряге сдыхал. Как все фартовые – на воле. Не тырился по хазам. Воевал.

– А за кого?

– За себя! За всех законников! Чтоб ни одна вошь не лязгала, что отсиделся я за чьею-то спиной.

– Тебя, верняк, первого амнистируют, – подал голос Линза.

– Не мой это кайф! Мародерская статья приравнена к политическим. Так что навару не жду для себя. Давно в треп не верю. Те, кто уши развесил на обещания, все в земле лежат. Недаром говорят, что вор не должен на обещанки полагаться. А свой куш у судьбы обязан отнимать.

– А что, если завтра об амнистии объявят? – прогнусавил кто-то. И добавил: – Мы ж фуфловники!

– Нас даже Сталин обманул. Ему мы верили. Теперь – кранты. Завязал с фраерами! – ответил Рябой и больше не вступал в разговор. Наверное, уснул.

Старший охраны ворочался с боку на бок. Скажи ему Рябой – не поверил бы. Но знал: друг другу фартовые не врут. Это у них – западло.

Заснул под утро. Но и во сне выскакивал из горящего танка в окоп. А усмехающийся Шмель сыпал и сыпал землю на его голову совковой лопатой, приговаривая:

– Приморился, хмырь! Шкуру свою сберег, падла! А на кой хрен она тебе?

Старший охраны проснулся в холодном поту. Ему нечем было дышать, прихватило сердце. А рядом ни души, ни голоса, ни звука.

«То ли проспал, то ли слишком рано проснулся», – замелькали в голове мысли. Хотел позвать кого-нибудь из ребят-ох– ранников, но не получилось. Стало страшно. Всю жизнь боялся смерти. Потому молчал! А теперь хотел заговорить и не может. Нелепо. Он схватился за полог палатки и сделал попытку подтянуться.

– Что с вами? – склонилось к нему лицо Ванюшки.

И, поняв без слов, принес воды, напоил, помог отдышаться, осилить боль.

– Кричали вы сегодня во сне. Ругали кого-то. То Василь Василича, то еще кого-то звали. Прощения просили. А

все память, нервы, война…

– Где люди? Условники? – сконфуженно прервал старший.

– В тайге. Работают. Тут только я и Митрич.

Нахмурился старший охраны. И подошел к костру погреться, попить чаю.

– Мужики нынче амнистию ждут. Говорят, без нее не можно. Авось и мне облегчение выйдет, – улыбаясь подошел старик.

– Дай Бог! – пожелал старший охраны. И невольно оглянулся. К палаткам подъехала машина из Трудового.

– Выгружайтесь! – выскочив из кабины, скомандовал Ефремов.

Из кузова выскакивали люди. Изможденные, бледные, они еле держались на ногах. Иные хватались за кузов машины, другие тут же садились на землю. Троих охранники вытащили, помогли.

– Принимай, Лавров, пополнение, – обратился Ефремов к старшему охраны.

– Да что я с ними делать стану? Их живьем можно закапывать! – вырвалось у старшего охраны.

Люди даже не отреагировали, голов не повернули, не обращали внимания на окружающих.

Ефремов подошел, досадливо морщась, сел рядом, заговорил:

– Их мне вчера привезли ночным поездом. В сопровождении санитаров. Все политические. Сроки – сумасшедшие. Все как один в одиночных камерах по многу лет отсидели. Конечно, не без трамбовок, не без мук. Как это бывает! Ну а теперь – Сталин умер. Кому охота за этих отвечать? Они не мужики, все ученые, интеллигенты. Случись что, на вчерашнее не спишешь. За каждого собственной башкой и шкурой ответить придется. Вот и кинули ко мне, как в санаторий, до той поры, покуда разберутся с ними. В тюрьме условия не создашь. А к нам их подкинули не случайно. Значит, точно на волю они пойдут. Прокурор утром звонил. Голос дрожал: мол, сбереги, удержи в жизни всех! Видишь, они все отняли, а я – удержи! Кудесник, что ли, я? Так вот, единственная надежда у меня на тебя. Тут и воздух почище, и поспокойнее. А продуктов для этих задохликов велели не жалеть. Так я сегодня пару машин сюда пригоню с харчами. Пусть недели две оклемаются, а там – посильную работу поручать станешь.

– А чего в Трудовом не оставили их? – спросил старший охраны.

– Чтоб не устраивать наглядной агитации. Сам же видишь, до чего их довели.

– Им врач нужен…

– Их врач – покой и свобода. Первое – есть, второго, думаю, недолго ждать осталось.

Митрич, подслушавший краем уха часть разговора, уже развел второй костер, примостил треногу, подвесил котел и чайник для новеньких.

Охрана ставила палатки, обкладывала их хвоей, бережно обходя людей. Те сидели, стояли, лежали, безучастные ко всему.

Давно ушла машина в Трудовое. Митрич вместе с охранниками по одному подвели людей к костру. Усадили, накормили. Иных с ложки, уговаривая, убеждая. Лишь один не стал есть. С ним внезапная истерика случилась. Он кричал, плакал, ругал и проклинал умершего вождя, бывших своих друзей, вчерашний и сегодняшний день, до которого повезло дожить.

Его едва удалось накормить. Человек после обеда вскоре уснул. Не только он. Люди легли вповалку. Молча. Лишь самый длинный и худой, как жердь, остался у костра.

Он смотрел в огонь тихо, задумчиво. Глаза словно пеплом подернутые. Не видел, не слышал, не замечал никого.

Отобедавшие сучьи дети и фартовые ушли на работу в тайгу. А человек все сидел в одной позе: не шевелясь, не двигаясь.

– Попил бы чайку, мил человек, – предложил ему Митрич, подавая кружку с чаем. Но тот не увидел, не услышал. И старик слегка тронул за плечо новенького: – Испей чайку. Согрей душу. Ить помереть можно, ежли столько переживать. Все образуется, утрясется. Ты ж почти на воле нынче. Согрей душу, милай. Ее беречь надо от лиха.

Мужчина перевел взгляд на Митрича.

– Зачем? – спросил новенький сухо, коротко.

– Чтоб жить. Ить недолго судьбой отведена эта радость каждому.

– Радость? Шутить изволите? – Тот отмахнулся и снова в огонь уставился.

– Вот ты политический, небось в политике соображаешь? А я? Я ж вот, что свинья в ананасах, ни хрена не понимаю. А посадили по политике. Вовсе старого. С печки взяли. Сколь годов отмаялся. А живой. Не стравил душу злом да обидой. Може, врагов, супостатов своих перевекую. Ежли Бог даст. И вживе ворочусь. В семью, в деревню, в свою избу. Хозяином, человеком. Не дам горю убить себя. Потому как мужик я! Любого лиха сильней быть должный. Живучестью, милостью Господа подаренной, супостатов своих накажу. Тебе пережить беду тяжко? А мне легко? Неграмотного ославили политическим. У меня от того на печке все сверчки со смеху, поди, издохли. А я – ништяк. Потому что – мужик, в кулаке себя держать должный. Не расплываться киселем, то бабье, их удел – в слезах тонуть, – убеждал Митрич.

– А если жить не для чего стало, если весь смысл ее потерян, нет веры никому? Нет цели – отнята! Как жить ajz

тогда? – спросил человек, понемногу вслушиваясь в слова Митрича.

– Даже я, вовсе дряхлый, жить хочу. Смысл, говоришь? А одюжить лихо, стать над им и уметь ждать завтре? Оно завсегда светлей. Цели нет? А семья, дети?

– Нет их больше, – выдохнул человек.

– Будут! Бог не без милости! Найдется и тебе утеха! Не рви душу, она нужна! Не гневи сердце – ему еще жить! Нешто ты слабей меня, замшелого, что в руках себя удержать не можешь? Да твои супостаты небось обрадовались бы, узнай о твоей кончине. А ты не дари им отрады! Довольно настрадался. Нынче об жизни пекись!

– Добрый вы человек! Много тепла в сердце имеете. Побольше бы таких земля рожала. Спасибо вам за доброе! – оттаивало понемногу сердце новичка.

– Я не добрый, я – правильный! Меня даже ворюги боятся! – расхрабрился Митрич. И, сунув кружку чая в руки человеку, уже не предложил, а приказал: – Пей!

Старший охраны, молча наблюдавший, в душе не раз похвалил настойчивость и дедовскую убедительность Митрича. Самому всегда недоставало этих качеств. Не хватало терпения и тепла. Хотя одного без другого не бывает…

Новенький пил чай, вполголоса разговаривая с дедом. Каждое их слово слышал старший охраны, понимал и сочувствовал. Но… Как всегда – молча. Потому что иного не позволяла должность.

Новичок и впрямь был не из рядовых. И угодил в зону с большой должности военного начальника. Освобождал концлагерь в Германии и взбунтовался против отправки освобожденных пленных в зоны и лагеря. Даже до вождя дошел. Свое мнение высказал. Едва вышел из кабинета, его и взяли. Под бок к тем, кого защищал. А он и там не успокоился. Кричал о жестокости, лжи, извращенном понимании законов войны, неумении, неспособности руководить страной и людьми.

Большой был авторитет у человека. Его слушали. Поддерживали. Даже администрация зоны. Но и здесь на него нашлась управа. Взяли из зоны. Затолкали в одиночку на годы, отдавали на издевательства блатной шпане, охране.

Долго не могли сломать. Не поддавался. Пытались втоптать в грязь. Пускали о нем невероятные грязные слухи. Но даже они не прилипали. Им не верил никто, кто видел или слышал о нем однажды. А когда силы сдали и он свалился в камере беспомощным, его подняли ночью. Ничего не объясняя, не говоря, вывели во двор тюрьмы. Он думал, что этот день – последний в его жизни– Ночами выводили только на расстрел. Звуки выстрелов не раз слышал в камере. Все понимал. Знал: когда-то придет и его час…

В себя он пришел уже в поезде; увозившем его вместе с другими в Трудовое. Об этом сказал охранник. Он же сообщил о смерти Сталина. Сказал, что со вчерашнего дня по всем тюрьмам, зонам, лагерям отменены все расстрелы до результатов рассмотрений и решений особых комиссий.

Для себя он не ждал облегчения участи. Устал верить, надеяться, доказывать свою невиновность и правоту. Устал отстаивать жизнь, которая успела порядком измотать и надоесть. Он понимал, что вернуть прошлое невозможно. Да и возраст не тот, чтобы верить в чудо. Но когда охранник сказал, что его, как и других, везут к условникам, посчитал: разыгрывают! Когда оказался в Трудовом, подумал, что именно здесь, на непосильных работах, его решили окончательно доконать…

Он не знал никого из тех, кто вместе с ним приехал сюда. Они не говорили в пути. Общение – не всегда облегчение, оно стало страданием, бедой всех и каждого. И люди, натерпевшись, стали замкнутыми, недоверчивыми.

Молчал и он. Всю дорогу. Весь путь, который считал последним в жизни.

– Жив будешь, дружочек. Нихто тебя пальцем не тронет. Тут бедолаги, такие, как я, маются. И тебе ровня имеется. Генерал и подполковник. Военные. Ну енти, доложу, мужики! Крепкие орешки! Железные. И снутри, и снаружи. В Трофимыче осколков с ведро сидит. В ногах. А он ходит. Илларион – контуженый. Но ништяк! Вкалывают здорово. И духом крепки. Лиху не сдались. Лиходеям не поддались. И все у них в порядке. Как на войне. И ты выправишься о бок с нами. Главное, душу согреть, остатнее – само оттает.

– Это уж как повезет…

– Ha-ко вот черемши с тушенкой пожуй. Вкусно! И пользительно! Требуху оживишь. Она на витамины враз откликнется. Жрать запросит. Ты ей и давай. От харчей силы появятся, здоровье. Оно тебе надобно нынче. Заставь себя жить. Помереть всегда поспеем. Это от нас не сбегит…

Новенький хрустел черемшой, заедал ее тушенкой, хлебом. А Митрич все подкладывал таежную пахучую зелень, расхваливал ее на все лады.

Вдвоем у костра и веселей, и теплей. Старику, может, от того было зябко, что не о ком было ему заботиться, не с кем поговорить, некого уговорить, убедить, пожалеть.

Никто из условников давно не нуждался в его заботах. Самого вот жалели. А потому не брали в тайгу. Оставляли по– стариковски управляться. С костром, едой. Бесхитростны эти заботы, но не отрывать же на них сильных, крепких мужиков. Вот и предложили фартовые определить Митрича кашеваром, а вместо него остальным в тайге вкалывать. Зачем старому маяться в лесу? У палаток ему пусть не легче, но сподручнее. Да и еда у него получалась вкусней, чем у других. Успевал старик в палатках порядок навести, принести воды, подмести вокруг, а иногда чью-то рубаху постирать.

Ему за это не забывали сказать спасибо даже фартовые. А много ль старому надо? Не обижают. Не перетрудился. Не голодает. Живой, здоровый, и слава– Богу.

Но сегодня у него праздник. Есть собеседник. Грамотный, культурный, душевный человек. И уважительный, послушный. К деду с почтением, от какого Митрич совсем отвык по зонам.

Другие спят. Вовсе ослабли люди. Даже на другой бок не поворачивались. А худые, чуть ли не просвечиваются. Но старший охраны не велел будить. Мол, пусть выспятся. Тогда и накормим.

Чудной, будто не знает, что крепкий сон лишь на сытое пузо бывает.

Митрич первым узнал имя новенького – Андрей Кондрать– евич. Ему немногим за пятьдесят перевалило. Коренной москвич. Был женат. Были дети – двое взрослых сыновей. Все было. Ничего не стало. Отказалась от него семья. Получил от них письмо, когда в одиночной камере сидел. Там это письмо ему отдали. Он сразу узнал почерк старшего сына. Сердце дрогнуло: нет обратного адреса. Значит, простились с ним. Поспешили.

«Ты испортил нам все будущее, всю жизнь. Добиваясь правды для изменников Родины, предателей, дезертиров и полицаев, не подумал о своей семье, о нас и матери. Нам невозможно жить в Москве. Все знакомые, друзья отвернулись. Делают вид, что не знают нас. Мать уволили из института как жену врага народа. И она уже не смогла заниматься научной работой. Разносила почту. Целый год. Пока не сжалились над нею бывшие сослуживцы и ее взяли в институт лаборанткой. А все – ты! Все, что связано с твоим именем, приносит несчастье. Нам стыдно называть тебя своим отцом. Мы изменили фамилию и взяли материнскую – девичью. Только после этого я смог продолжить учебу в академии, а Петр – в институте. Мы едва справились со случившимся. Мать едва выжила от нервного потрясения и совсем изменилась. Она не хочет больше видеть и вспоминать тебя. Ты всегда был эгоистом и не считался ни с кем. Ты считал, что вокруг – недочеловеки, а ты – исключительная личность. Живи в своем заблуждении и забудь нас. Останься хоть раз мужчиной и не тревожь нас своими письмами. Поверь, их уже никто не ждет. Ты ничего не принес в семью, кроме несчастья. И позора… Нам от этого теперь очищаться до конца жизни. Возможно, так и не очистим имя свое. Мы отказываемся от тебя. Как от отца и человека. Навсегда. Перед всеми. Прощай».

Андрей Кондратьевич до конца прочел это письмо. Почему-то, словно вопреки написанному, память вернула его в довоенное время на подмосковную дачу. Там, вместе с сыновьями, он часто уходил на вечерний клев. Мальчишки не пропускали ни одного дня и превратились в заядлых рыбаков.

Ни комары, ни мать не могли их вернуть домой. До самой темноты неподвижно сидели с удочками на берегу реки. Их радовала возможность принести в дом добытое своими руками.

Случались удачные дни. И тогда, гордо выложив общий улов в таз, мальчишки помогали матери чистить рыбу, наперебой рассказывали, как удалось поймать каждую.

Дачный сезон всегда был коротким для него. Случалось, его отзывали. А дети с женой жили на даче до конца лета. Они вообще росли под ее контролем. Она помогала им в учебе. Ему всегда не хватало времени.

И в тот день… Его разбудил телефонный звонок. Война. На сборы дали всего один час. Мальчишек не стал будить. Рано. Поцеловал не успевшую понять и испугаться жену, сел в машину, подкатившую к даче. И уехал. На долгие четыре года. Тогда сыновья ждали его. Может, потому вернулся живым.

Мальчишки успели возмужать. Выросли. Уже сделали свой выбор в жизни. Постарела, поседела жена. Она за войну стала суровой, разучилась радоваться, смеяться. Может, война отняла все тепло, заморозила сердце? Оттого, когда арестовали его, ни разу не просила свидания с ним. Ни одной передачи не прислала, ни одного письма.

Из хрупкой девчонки-хохотушки превратилась в замкнутую, скрытную женщину. Она никогда ни с кем не делилась своим мнением. И жила обособленно даже в своей семье. Она словно чувствовала, что Андрея арестуют, и заранее обдумывала будущее, свое и сыновей.

Андрей Кондратьевич хранил последнее письмо сына. Он знал его наизусть. Помнил каждую'закорючку. Нет, не обижался на мальчишку. Не ругал. Не упрекал его. И, помня просьбу, за все годы не написал ни одного письма домой.

Он никого ни в чем не обвинил. Он все обдумал, пережил в одиночку свое горе. Как солдат – смерть: Она у каждого своя. И никогда не станет легче от чужого участия и сожаления.

В отличие от сына он не выбросил из памяти и сердца свою семью. Их он каждого любил и помнил прежними. Самыми родными и близкими людьми. Считая, что на обиду не имеет права. Как солдат, проигравший сражение. Куда вернется он после заключения? Придет ли домой, захочет ли увидеть семью? Наперед не загадывал. Жизнь покажет. Выжить бы. Это не всякому удавалось.

…Новички проспали весь день и всю ночь. Их никто не будил, не беспокоил. Даже фартовые, пожалев отощавших фраеров, разговаривали шепотом. Стараясь не вспугнуть, не оборвать, не помешать спящим.

Утром, когда бригады ушли в тайгу на работу, новенькие по одному вылезали из палатки. Оглядывались по сторонам. Шли к ручью умыться. Потом – к костру, погреться у тепла.

Митрич кормил их завтраком. Не жалея, щедро. Заранее приготовил. Ефремов не подвел. Две машины продуктов прислал из Трудового, таких, которых никогда не видели и не получали прежде. Даже какао сварил. Гречневую кашу щедро сдобрил сливочным маслом и тушенкой. Сам старик не ел. Только на вкус попробовал. Не пересолил ли? И головой крутнул, зажмурился:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю