
Текст книги "Закон - тайга"
Автор книги: Эльмира Нетесова
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)
Его не интересовал фартовый треп. Он думал о своем. Ночи без сна проводил. Одна мысль точила, не давала покоя. Через месяц кончается его срок. Он станет свободным. Куда податься?
«В «малину»? Она рано иль поздно снова затянет под запрет– ку. Конечно, можно выжить. Но сколько раз мог не выжить? Ког– да-то это кончится. Но, может, не стоит шутить с фортуной? Ее терпение не бесконечно. Может, пора остановиться? Ведь вот он – шанс! Его судьба дарит. Пока не все потеряно. В другой раз удача не улыбнется. Не все в жизни можно измерить тугими кошельками. А такой шанс, как теперь, ни за какие башли не купить. И не украсть», – вздыхал Кот.
Полудурок понимающе смотрел на Костю. Без слов дошло, отчего кенту даже бухать охота пропала.
– Сюда вытащишь иль к ней махнешь? – кивнул он на письмо.
– Там пришьют за откол. Не дадут дышать. Добро
бы меня. А если ее?
– Так волоки сюда. Давай вызов оформим. Пока бумаги туда-сюда ходят, ты уже вольный, – услышал Горилла.
– Мамаша у нее старая. Больная. Дорогу эту не вынесет…
– Что ж, из-за нее кайф ломать? Эти старые пердуньи весь век болеют, а скрипят дольше здоровых. Пусть она остаток на своей кочке скрипит. Вы ей помогать будете. В отпуск наведываться. Зачем тебе морока лишняя? С молодой женой надо вдвоем дышать. Чтоб никто меж вас не стоял, – трубил Филин, заглянувший в барак на огонек.
– Три хазы пустуют. Любую бери! – поддержал Полудурок.
Кот думал. Его «малина» взыщет за все. Ведь вот и сюда, в
Трудовое, грев подкидывали кенты. Его ждали. Считать фартовые умеют: знают, когда должен выйти. Приморись, и сюда нагрянут. За откол вмиг на перо возьмут…
– К нам ни одна падла не возникнет сама по себе. Тут и пропуск, и вызов нужны. Без тех ксив шагу не сделаешь. Да к тому же не ты один. У нас у многих тут семьи имеются. Без них – не дышать. Тебя тронут? А мы на что? Ждать станем? Все нынче одинаково дышим, – убеждал Горилла.
И Кот решился. Целый вечер писал письмо. Каждое слово обдумывал. К ночи голова гудела. Но утром отправил письмо.
Фартовые знали, что участковый уже привез с заимки тело Любимчика. Гориллу не допрашивали -, таежкое зверье так обезобразило лицо, что вопросов у следователя не возникло. Да и вскрытие подтвердило, что на теле покойного нет следов насилия и умер он от удара суком в область сердца.
А вскоре в Трудовом снова стихло. Одни законники работали на делянах – заготавливали лес, другие – промышляли в тайге пушняк.
Зимовье Притыкина оказалось тесным для фартовых. И мужики решили, пока не поздно, поставить хоть какую-нибудь пристройку к дому старика. Говорили об этом в селе. Но участковый и председатель сельсовета отмахнулись. Мол, без вас забот хватает. И решили обойтись своими силами.
Ночевали в палатках, пока снег не выпал. Строили вечерами.
От шума пил и топоров, от людских голосов пушняк ушел из угодий. А потому на промысел уходили далеко. Возвращались усталые. Но холода подгоняли. Приходилось торопиться. Спать ложились за полночь.
За пару недель поставили избушку. И когда над ней легла крыша, условники перебрались туда. Ночами в палатках спать уже невозможно: холод одолел. Вначале Полудурок не придал значения кашлю. Подумаешь, мелочь. Правда, кенты ворчали, что ночами спать мешает. А кашель не унимался. Он доводил до рвоты. Он изматывал. Он не прекращался ни на минуту. У Сашки начался жар.
Когда его положили спать у печки, фартовый уже бредил. Законники решили отправить его в Трудовое. Но Полудурок упирался. Ведь по больничным не шли зачеты. Значит, он позднее станет вольным.
– Отваливай, кент, дыхалку ты обморозил. В ящик сыграешь. Хиляй в Трудовое. Пока не поздно, – уговаривали Сашку условники.
И однажды он решился. Фартовые отпаивали его горячим чаем. И Сашка ненадолго засыпал. Он так измучился от жара и слабости, что даже вставал с большим трудом.
Условники хотели отправить его со Скоморохом. Но Сашка отказался и утром незаметно ушел с заимки.
К вечеру над тайгой разгулялась пурга. Она сорвалась внезапно. И, смешав в одно месиво тайгу и небо, осатанело билась в зимовье.
Условники сидели в тепле. Но разговор не клеился.
– Как-то там Полудурок? Успел ли доползти до села? – обронил кто-то задумчиво.
Вслух его никто не поддержал. Но на душе скребануло.
– Кончится пурга – надо в Трудовое смотаться. Узнать про Полудурка. И зачем одного отпустил? – казнил себя Тимофей.
Сашка, устав бороться с пургой, свернул к дереву. Сел под него перевести дух, согреть озябшие руки. И пригрелся в сугробе. Увидел во сне белый дом. Большой, воздушный. Какие в сказках бывают. Жить в таком не доводилось. Вокруг дома сад. Деревья в белом цвету. Рядом море. С белым песком у воды. Сашка шел по песку. Какой он теплый! Прилечь в него, упасть и зарыться с головой, с ушами, с сердцем. Быть может, песок очистит больную душу от прошлых бед. Ведь сколько на ней болячек! А может, припоздал очиститься? Перебор получился? Ведь вон как болит душа, щенком скулит. Видно, люди стареют, а душа – никогда. Ей одной нет сносу. Значит, стоит ее вымыть…
Песок лез в нос, уши, глаза. Настырной теркой скреб шею. До боли, до дыр.
– Ну, давай, родимый, шевелись. – Мелькнуло и погасло перед глазами лицо старухи, красное, в морщинах. – И куда занесло бедолагу? На погибель свою в пургу ходят. Очнись, – увидел он обледенелую собачью морду перед глазами.
Очнулся Сашка лишь на пятый день в доме лесничихи – старой, суровой Торшихи.
Толстая, рослая бабка, она одна управлялась с участком. Вырастила дочь. Та теперь на материке жила. Замужем. Троих детей имела. К бабке иногда приезжала. Всей семьей. А в остальное время старуха жила одна, как состарившаяся медведица в берлоге. В селе она бывала редко. Разве за солью в магазин приезжала. Все остальное имелось в избытке.
В этот раз она ездила на почту, отправила внучатам гостинцев. Когда возвращалась – пурга поднялась. До избы недалеко. Дорогу к ней вслепую могла найти и не беспокоилась. Но тут собака рванулась к сугробу. Рыть его стала. Выкопала мужика. Тот замерзал. Баба перекинула его в сани. И привезла домой. Думала после пурги отвезти в Трудовое. Но человек оказался больным.
Он бредил день и ночь. Из закрытых глаз текли слезы. Его душил кашель, бил озноб, а к ночи он горел от температуры. И бабка поняла, кто он и откуда. До нее иногда доносились новости из села.
Торшиха поила Сашку парным молоком с барсучьим жиром, натирала его адамовым корнем, пользовала зверобоем, малиной. Грела ему грудь раскаленной солью. А на ночь насильно вливала лимонник. Может, и стоило ей сообщить в Трудовое, что нашла мужика по дороге. Завалящего. Какому в человечьем жилье места не нашлось. Но не рискнула…
Бабка парила Сашку в бане березовым веником. Хлесткими ветками хворь вышибала.
У словник поначалу чувствовал себя неловко в мозолистых широких ладонях Торшихи. А она, намяв, напарив, напоив, запихивала его под перину, да еще на грудь фартовому заставляла лечь собаку. Та окорячивала законника, рыча на всякую матерщину в ее адрес. Грела по требованию старухи.
Сашка не знал, кто эта бабка, почему свалилась над ним, помиравшим. Зачем, за что и для чего лечит его? Ведь он не просил. А она даже навар себе не обговорила.
Когда он не мог ходить первую неделю, горшок за ним выносила. Молча, не попрекая, наверное, как мать.
Ночи не спала. Сидела рядом, пока Сашка был плох.
К Полудурку никто в жизни так не относился.
Торшиха ухаживала за ним, как за кровным сыном. И даже собака безропотно грела грудь фартового, понимая, что ни одна грелка с ней не сравнится.
Через неделю кашель стал мягче и реже. Он не выбивал уже из глаз снопы искр, не вызывал рвоту. Сашка, понемногу оттаивая, начал чувствовать свое тело.
Выросший сиротой, он впервые потянулся сердцем к теплу чужой матери, не задубевшей в одиночестве. И, понимая, чем обязан ей, боялся лишний раз открыть рот.
Но бабка угадывала его желания. Кормила досыта, смотрела, как за большим ребенком, попавшим на свою беду в лапы болезни.
– Вот бы мне такую маманю! – вырвалось как-то у него невольное.
– А может, я и есть твоя маманя?
У Сашки челюсть отвисла от удивления:
– Как?
– Да я уж сколько лет у баб роды принимала. Много ребятишек моих нынче совсем взрослые. Навроде тебя. Знахарка я, сынок. За то и выслали меня. Вначале судили. Десять лет в лагере сидела. А потом – сюда, в Трудовое. Чтоб не мешала врачам людей гробить. С меня и тут подписку взяли, что не стану я своим черным делом заниматься, роды принимать. Я и дала. В то время в Трудовом условники да ссыльные жили. Сплошь мужики. Им рожать Бог не велел. А и ты не сказывай, что тебя выходила. Не то меня снова упрячут.
– А дочка как без вас росла?
– У сестры моей. Вместе со своими вырастила, выучила. Мужик мой давно умер. В реке потонул. Я тогда молодой была. С горя чуть не свихнулась. А тут старуха, знахарка деревенская, к своему делу меня приспособила. Сама вскорости отошла с миром. А я все мучаюсь. Копчу небо. Может, и надо. Чтоб таким, как ты, помочь. У тебя, сынок, не тело, душа поморозилась. Об том ты, бедолага, плакал, когда без сознания был…
Сашка не знал, что искали его в тайге фартовые. Он забыл о них. Ему впервые было тепло. Словно в родной дом попал после многолетних скитаний и бурь.
Бабка Торшиха, несмотря на долгие годы одиночества, любила посмеяться, умела сострадать, хватало ее ума на добрые советы.
Как-то полюбопытствовал Сашка, достает ли ей заработка на жизнь. Бабка, улыбаясь, ответила:
– А я на деньги, что зарабатываю, не живу. На них никто бы не прокормился. Вот и посылаю внучатам на конфеты. А сама с огорода и тайги кормлюсь. Они дают сколько мне надо. И картоху, и капусту, лук и морковку, чеснок и свеклу. А тайга – грибы, ягоды и орехи. К тому же хозяйство свое имею. Корову, свиней, кур, гусей. Даже десяток ульев держу. И не голодаю. Еще и продаю лишнее. На муку и соль, на тряпки, какие надо. Н адысь картоху убрала. Раньше по тридцать мешков сбирала. Нынче – пятьдесят. Капусты тоже избыток. Продала. Да мед, да яйца. Да молоко. Каждый день набегает. На книжку кладу. На черный день.
Бабка показала сберкнижку. Сашка удивился: ведь знала, кто он, а доверяет!
Однажды, когда Сашка уже вставал, она спросила:
– А почему, говоришь, мужики тебя зовут Полудурком? Зачем дозволяешь обзывать себя?
Сашка сел напротив:
– А кто же я, маманя? Не просто Полудурок, а целый дурак! Потому что сам себя в петлю сунул.
– Молодому ошибаться можно. Хорошо, если успел одуматься. Вот ты вылечишься скоро. Но телом. Душу сам лечи, с Божьей помощью. Будет душа чистой, никакая хвороба не привяжется.
Лишь через три недели ушел от бабки Сашка. Прощаясь, руки женщине целовал. И глаза. Усталые, добрые. В них прозрачные слезы дрожали.
– Навещай, сыночек. Покуда ты был, жила человеком. А теперь снова смерть ждать стану. Да Бога о кончине просить.
– Я скоро приду, маманя, – обещал Сашка.
– Когда, голубчик ты мой?
– Свободным приду, – обещал Полудурок.
– Насовсем приходи. Найдешь жену себе и приходи. Как в свой дом. К матери. Я ждать стану. И постараюсь дожить. Чтоб пирогами вас встретить…
Сашка постарался уйти поскорее. Когда он к вечеру вошел в барак, трое кентов со шконок слетели. Волосы дыбом, глаза навыкат.
– Сгинь! Смойся, жмур! Мы тебя не мокрили. Душу твою за упокой честь по чести помянули. Чего нарисовался? Кого за собой уведешь? За кем пришел? – лопотали фартовые.
– Да не окочурился я. – Он рассказал кентам, что с ним случилось. Вошедший в это время участковый, стоя незамеченным в темном углу, долго слушал рассказ Сашки.
– Дай Бог здоровья твоей бабке. За то, что уберегла, не проехала, не струхнула взять тебя в дом. Обязанником ее ты стал. И покуда живешь тут – наведывай ее. Помогай.
Сашка сидел понуро. После Торшихиного зимовья барак казался неприбранным сараем.
– Пойду к кентам на заимку. Верно, и они меня похоронили, – грустно усмехнулся Полудурок.
И начал собирать рюкзак. Но участковый словно вырос из– за спины:
– С завтрашнего дня пойдешь работать на пекарню. Помощником пекаря. На заимку мы другого человека уже послали.
Сашка смотрел на участкового, не зная, верить или нет услышанному. Со следующего дня он работал в пекарне. Замешивал тесто, раскладывал его в формы, закладывал в печь. Следил, чтоб не подгорел. И выгружал готовый хлеб на полки.
Возвращался в барак поздно. Нес под мышкой горячий каравай. И тут же, едва положив его на стол, падал на шконку.
Кажется, только лег, а уже вставать надо. Тело не успевало отдохнуть. Но через неделю втянулся. Перестал обливаться потом.
Никто из кентов не знал, как нелегко дается хлеб. Как трудно было заставить себя не уйти из пекарни. Зато в первый же выходной, положив в рюкзак три каравая, никому ничего не сказав, ушел в зимовье, к Торшихе.
– Пришел, сынок! Спасибо тебе! И хлеб принес! Вот добрая душа, – радовалась лесничиха.
– Этот хлеб особый, маманя! Я сам его испек. В пекарне теперь работаю. Уже девять дней…
Бабка поцеловала хлеб, потом – Сашку: троекратно, по– русски и, перекрестив его, сказала:
– Хороший хлеб лишь в добрых руках выпекается. Дай Бог, чтоб люди твоим хлебом наедались и довольны были.
С тех пор каждую неделю, как матери, как самому суровому эксперту, носил свой хлеб Сашка в зимовье – к Торшихе. Та подсказывала ему старые рецепты. Как испечь хлеб, который никогда не будет кислить. И плесневеть. Открыла секрет, как выпекать хлеб, не черствеющий по две-три недели.
Сашка не просто запоминал, он записывал все, что говорила бабка. А потом не раз в Трудовом вспоминал ее добрым словом.
Однажды, когда до конца работы оставалось совсем немного – лишь убрать пекарню, Сашку позвал участковый.
– Вы – свободны. Получите документы. Если захотите остаться – рады будем. Нет – получите расчет…
И только теперь, в кабинете, вспомнилось, что перестал он считать дни до воли. Забыл? Но почему? Даже смешно стало.
– Так вы остаетесь?
– Остаюсь. Но не в Трудовом. Неподалеку буду, – забрал документы и вышел из кабинета.
Уже стемнело, когда Сашка пришел в зимовье. Бабка словно ждала его. Свежий чай заварила. Его любимых ватрушек напекла – с малиновым вареньем.
– Я насовсем к тебе, маманя! Я свободен! Примешь?
– Сашенька, Шурка мой! Не обманул! Вернулся. Вот угодил, мальчонок мой! А как же теперь пекарня без тебя?
– Я же не один там работал. Что сам умел – других научил. Пекарь – человек хороший. С ним село без хлеба не останется,
– Спасибо, Саша. Но в тайге хозяевать молодому – дело нелегкое. Не принуждайся из-за меня. Мне немного осталось жить на свете. Я ить и в тайгу от людей ушла. Шибко они меня забидели. Видеть никого не хотела. А у тебя —
другое дело. Жизнь только началась. И пусть твой путь будет светлым, не то что мой, – потемнели глаза Торшихи.
Ей вспомнилась женщина. Молодая, нарядная, в крутых кудряшках на маленькой голове. Она приехала в деревню на легковой машине. Искала знахарку. Ей и указали дом Торшихи.
Жещина была городской. Но жила одна. Любовника имела. Большого начальника. От него и забеременела. У начальника – семья. Побочный ребенок всю жизнь ему изломает. Вот и решила избавиться. Пусть Торшиха поможет. Обещалась заплатить щедро.
А знахарка встала багровая. Рассвирепевшей медведицей на бабенку пошла:
– Я не душегубка! Таким черным делом не занимаюсь! Не убиваю детей! Дал Бог дитя – рожай его. Встари – радостью будет. Я греха на себя не возьму! Грех блудом заниматься! Еще больший грех – душегубствовать!
Открыла дверь и вытолкала из избы чужую бабу.
Та в соседнее село поехала. Уговорила одну. А помирая в больнице, виновницей своей смерти назвала Торшиху…
И ничего не сумела доказать баба. За знахарство упекли. За то, что людям помогала выжить…
С тех пор ни к одной бабе с советом и помощью не подошла. Не слушала их просьб. И в Трудовом никого не лечила.
Надолго, до конца жизни возненавидела блядешек и любое начальство.
Бабка вместе с Сашкой ходила в обход угодий. Свой участок она знала не хуже самой себя и берегла A-о от всяких бед молитвами и тяжким трудом, от которого не сходили с ладоней мозоли, трескалась кожа на руках. Колом вставала спина и болели ноги.
Она никогда не ругала тайгу, жизнь и работу. Она терпеливо несла свой крест, прощая тайге свои болезни и усталость. Она обижалась только на людей. А потому ни с кем не общалась. И никого не признавала.
Она любила только тайгу. Еще внуков и дочь. Но они приезжали редко. А тайга была всегда.
Что потянуло бабку к Сашке? Да просто поняла, что среди людей он так же одинок и никому не нужен, как и она. Иначе не валялся бы в сугробе в пургу.
Выходит, тоже кому-то не потрафил: выгнали, отпустили из жилья больного. От людей уходят те, у кого остыло сердце к ближнему. Кому смерть стала роднее их и ближе. Кто перестал слышать смех и слезы. Кого не грело их тепло, а холода и так хватало. Кто предпочел покаяться сугробу, но только не раскрыть душу ближнему, чтоб не заплевали, не осмеяли, не вышибли ее из больного, слабого тела.
Не все умирают в сугробах. Холод снега – еще не смерть. Лежащий в сугробе – не всегда покойник. Пришелец в тайге бывает своим. И только в человечьем доме голодают в сытости, замерзают в жару души… Льются слезы в подушки. А на головах – целые сугробы снега никогда не тают. Такое умеют только люди. И бабка с Сашкой старались избегать общения и встреч с ними.
Сашка больше не вернулся в Трудовое. На редкость быстро и легко забыли его фартовые. Он перестал принадлежать им. Он стал чужим. Понятным лишь дремучей тайге и Торшихе.
Устав от бед, он нашел в жизни свое место, признавшее и полюбившее его…
Условники на заимке теперь почти не вспоминали о нем. Поняли по-своему его откол; и причину.
Одного отпустили: в пургу сдохнуть мог, да и от слабости и болезни свалиться. Никто не помог, никого не оказалось рядом в лихую минуту. Вот и не смог простить обиду. За такой откол на разборку не вытащишь. Он вроде рядом, неподалеку остался. И в то же время – его нет.
А на заимке жили мужики. Охотились. Освоили новое место. И кажется, привыкли к нему. Не торопились в Трудовое, кроме Тимки, который, не пропуская выходных, ходил в село. А через день возвращался в зимовье.
Трудно далась притирка в бригаде лишв-Угрю. И хотя промысловики работали вместе уже давно, Угорь так и остался чужим.
Его не позвали даже к последнему костру Кота. Тот собирался из зимовья следом за охотоведами, передавшими приглашение участкового прибыть за документами.
Костя ел куропаток, изжаренных на костре. Сегодня его кормили досыта, про запас.
– Вернешься? – спросил Тимофей.
– Не стану темнить. Линяю насовсем, – ответил тот, вздохнув.
– Где приморишься? – спросил Скоморох.
– Настя предложила – к ней нарисоваться. Но я не хочу.
– Так теперь куда лыжи востришь? – не выдержал Цыбуля.
– На самый Север хочу. Там буду капать…
– Фартовать станешь? – поделился куревом Тимка.
– С бабой не пофартуешь. К тому же она мать с собой берет. Так что в бабьей кодле дышать стану.
– Ты хоть списался с кем? Берут тебя? Иль наобум? – допекал Тимка.
– С кем спишешься? Кому нужен фуфловник? Ни отвечать, ни читать не станут. А и прочтут, задницу моим письмом вытрут. Вот теперь поеду. Разузнаю, договорюсь, устроюсь и вызову свою бабью «малину».
– Тебе жилье надо. Хазу. А без росписи одному не дадут ее. Придется в общаге кантоваться. Так что ехать к Насте тебе придется.
– Вот, черт, не подумал, – крутил головой Кот, морщась, как от зубной боли.
– Я не удерживаю тебя, не фалую в Трудовом канать. Но сам смекни. Тут жилье дадут. Заработки имеешь. Притритесь друг к другу. Задницы прикройте, а потом шмаляйте на все четыре стороны. Хоть на самый юг. С башлями где угодно кантоваться можно, – советовал Тимка.
– Так и сюда без росписи не вытащишь ее. Мусора слышать не захотят, – опустил голову Кот.
– Легавого я на себя возьму. Нашего. Подмахнусь, сфалую. Иль Дарья… С полгода потерпи тут,
– Настя не хочет, чтобы мать знала, кем я был.
– Пусть плесень на материке побудет, покуда вы определитесь.
– Одна не поедет…
– Что же до сих пор язык в сраке держал? – психанул Тимка.
– Черт меня знает…
– Слушай, кент, валяй в Трудовое, закажи телефонный разговор по межгороду, объясни своей ситуёвину. И пусть катит сюда. Ксивы ей сделаем. Пусть в Хабаровск привалит. Туда за нею смотаешься в один день.
– Не поедет без документов, – отмахнулся Кот.
– A-а! Была – не была! Я с тобой в село! Сам с твоей трехать буду. Если любит – поверит! Я ей все нарисую, что делать надо. Поймет, – решился Тимофей.
– Она ж недоверчивая! Деревенская. Тебя не знает, – залопотал Кот.
– Ништяк. Мне бабы верят.
Костя понемногу повеселел.
– Последние дни в холостых ходишь. Одну неволю на другую меняешь. Так хоть в последние дни свободой попользуйся. Бухни! – хохотал Цыбуля.
– Отвык. Не до того!
– Чего с панталыку сбиваешь кента? Какое там кирять? Ему нынче на зуб брать нельзя. Наши легавые тоже не пальцем деланы. Заметят, что под кайфом, хрен, а не пряники получит. А ему дом нужен. Бабе работу выхлопотать. Хмырю кто поможет? Думаешь, ксивы получил и все? Козел! Ему про водяру теперь не вспоминать. Баба – не кент. С него по бухой не сботаешься, – убеждал Тимка.
Допоздна засиделись в эту ночь промысловики. Курили, спорили, советовали.
– Я тебе на всякое могу кусок дать. Чтоб обзавелся в доме нужным. Мы с Дарьей и нынче все подкупаем. Хотя, казалось бы, не на голом начали…
– Я тоже помогу, – пообещал Цыбуля.
– Дайте вытащить ее, – засмеялся Кот.
Лупастые, как девчонки, звезды подмигивали людям с темного неба. Они будто успокаивали, ободряли охотников.
Последняя ночь в тайге. А может, вовсе не последняя? Может, вернется сюда человек? Словно спрашивая друг друга, качали головами хмурые ели.
Костя встал с чурбака. Пора спать. Завтра в село. Путь не близкий. Надо отдохнуть. Он пошел к зимовью, сдирая на ходу задубелую на спине от мороза брезентовку, и вдруг что-то метнулось на голову. Черное. Тяжелое. Упругое. В шею впилось. Сук? Нет. Кровь по спине потекла. В глазах зеленые огни засверкали.
– Кенты! – только успел крикнуть и упал в снег.
Кто-то громко матюгнулся рядом, сорвал с шеи мягкую тяжесть и теперь втаптывал в снег рысь, промышлявшую добычу у самого человечьего жилья.
– Кот! Ты дышишь? Кот! Кент!
– Дай огня, Скоморох! – кричал Цыбуля.
– Несу!
– Сюда свети! – дрожал голос Тимки.
– Оженила, лярва! Кажись, сонную артерию порвала, – ахнул Цыбуля.
И тут из зимовья вышел Угорь.
– А ну, отойдите, – расстегнул брюки и стал мочиться на рану, покряхтывая, ругаясь.
– Ты что, охренел? – вылупился Скоморох.
– Верно делает, – остановил Тимка и нагнулся над Костей. – Жива сонная! Тащи рубаху! Перевязать надо!
– Погоди с рубахой! Давай еще! Рванье промыть надо. Потом, когда обсохнет, перевяжем. Да и то не враз тряпкой. Пепел от костра возьми. Чистый, без углей. Он быстро стянет, – советовал Угорь.
Через десяток минут Кот пришел в себя.
Говорить не мог. Болела шея и голова. Ныли плечи. Костя смотрел на мужиков, не понимая, что с ним случилось.
Утром ему снова промыли шею мочой, присыпали пеплом. Костя к обеду почувствовал себя лучше. Уже мог говорить, есть.
Угорь хлопотал около него, понимая, что этот момент упускать нельзя. Потрафишь кентам – будешь дышать. Нет – так и останешься один в «малине».
Лишь на следующий день Тимка с Котом ушли из зимовья.
На заимке оставались трое фартовых.
– Ты, Цыбуля, вместо меня кентов держи. Смотри, чтоб без кипежа, чтоб все в ажуре было. Я мигом крутанусь. Угря не дави. Вроде принюхались за последние дни. Пусть с вами в зимовье канает…
Фартовые, встав на лыжи, нацепили на плечи рюкзаки.
– Удачи тебе, Кот. Да сохранит тебя Бог! Прихиляешь к нам иль нет, дыши вольно. Тайга с тебя уже сняла свой навар. Но дышать оставила. Хоть и показала, что возникать в ней тебе уже ни к хренам. Размажет. Простилась. Не знаю, свидимся ли? Но пусть фортуна по-бабьи не обойдет тебя удачей. Вали. На хазу. Авось не навек прощаемся, – обнял Скоморох.
– Под запретку не попадай. Коли слиняешь, черкни. Нужен грев станет – пришлю, – подошел Цыбуля вплотную.
– Не хворай. Канайся здоровеньким! – пожелал Угорь с порога.
В блестках инея тихая, настороженная тайга смотрела на фартовых, уходивших в село.
Костя, пройдя немного, остановился, оглянулся на зимовье. Вздохнул, вспомнив свое, и пошел быстрее, торопясь от прошлого: темного, жуткого.
Каждый человек старается скорее попасть из ночи в утро. Тьма отпугивает все живое. Но не фартовых. Они не любят день. Утренний рассвет не всегда радостен. А ночь скрывает следы и прошлое. Вот только паЛять… Она и ночью разрывает тьму. Она высветит во сне самые затаенные и скрытые от всех уголки души. Она мучает, лишает сна и покоя. Она заставляет выжить иль умереть. Она никого не щадит. От нее не уйдешь, не убежишь, ее не заглушишь.
Костя спешил за Тимкой, не желая отставать. Тот изредка оглядывался, сдерживая шаг. Ждал.
А Коту неловко. Ведь вот и он когда-то, вместе с другими фартовыми, выгонял Тимофея из барака, выводил из закона, трамбовал. А в тайге и на рыбалке десятки раз без него мог попасть в беду.
Молчал Тимка. Не поминал прошлого. Словно и не было ничего. А Коту от того не легче. Иной раз лучше бы оттрамбовал. Но нет. Помогал. Вот и теперь ради него в село пошел. Самому не надо. Опять же его, Костину, судьбу устроить. А кто доя него Кот? Что имел с него Тимка? Да ни хрена, кроме мороки. А ведь не обязанник. В одной «малине» не были. На дела не ходили. Вместе в ходке? Так и что? От того навара Тимоха не имел. Ни разу положняк с ним не делил. Добро бы, бугор про него, Кота, вспомнил. Так нет. Тимка на себя взял. Всех держит…
И Косте вспомнилось, как уговаривал Тимофея на бригадирство. Хорошо, что он сфаловался…
Костя смотрел на Тимку виновато. Знай Настя, сколько горя натерпелся бригадир, удивилась бы терпению человека. А Тимка даже ни разу не попрекнул.
– Перекурим? – предложил Тимофей внезапно.
– Давай, – остановился Костя.
– Допекает шея?
– Да черт с ней. Заживет. Вот когда на нее две бабы сядут, тогда спросишь. А теперь – мура. Терпимо.
– Держи, – протянул Тимофей папиросу и сказал, смеясь: – У тебя – две бабы. Обе заботчицы приедут. А к моей нынче брат просится. С материка. Опомнился под сраку лет. Пенсию хочет заколотить поприличней да поскорее. Мол, потерпишь меня три зимы, не объем… Вот гад! Меня не спрашивает, паскуда! Вроде он – хозяин уже.
– Ну а ты как?
– Да просто! Написал мудаку все, что о нем думал. Напомнил козлу прошлое. И пообещал, коль вздумает возникнуть в селе – мозги на уши намотаю, выколочу последние. Классную трамбовку обещал. За все разом. Чтоб до пенсии на колесах сидел, сучье вымя!
– Дарья знает?
– Кой там! Не дал я ей то письмо. Сам отправил, как мужик мужику. И трехнул, чтоб вытряс из калгана адрес наш и сеструху свою, какую все годы изводил прошлым. Она чище всех. И не ему, задрыге, ее попрекать. Говноед, не брат он ей!
– А ведь и я перед тобой лажался не раз, – признался Костя.
– Не ты один. Но хоть дошло, доперло. И то ладно. Но я – мужик. Выжил. Этот хорек затуркать мог.
– Ни хрена! Дарья не без калгана. Такую не собьешь с тропы. Выжила. Сильней иных кентов оказалась. Не гляди, что баба!
– То верно! Она и меня морила. На понял брала. Долго признавать не хотела. Все испытывала. А все потому, что даже на родне обожглась, чужому подавно не верила…
– А мы не такие разве? – вздохнул Костя и, сделав последнюю затяжку, выкинул окурок, пошел вперед, наклонив голову.
В Трудовое они пришли уже ночью.
Кот в темноте, нашарив свою шконку, упал и через пяток минут уснул безмятежно. Сколько он спал? В бараке ни у кого часов не было.
Проснулся от окрика, суматохи, поднявшейся в бараке. Кто-то грубо сдернул его со шконки:
– Встать!
Милиция шмонала всех и все. Натолкнулись на рюкзак Кота. Вытрясли на шконку мех. И, подталкивая в спину, повели, погнали на выход.
– Что? Не удержался? Решил перед отъездом слямзить? Думал, успеешь, не хватятся? – побледнел участковый.
– Утром сдать хотел, – выдавил Кот.
– Не ври! Говори, кто с тобой в деле был? Где остальная пушнина?
Косте казалось, что он спит. И видит дурной сон.
– Чего заткнулся? Кто поделыцик?! – орал участковый.
Фартовый молчал. Он давно не был в делах. Он решил завязать с «малиной». Почему ему хотят приклеить чужое дело, о котором он не знал ни сном ни духом?
– Молчишь? Ничего, разговоришься! – вскочил из-за стола участковый.
– Я ночью с деляны пришел.
– И тут же в дело? – перебил милиционер, внезапно появившись за спиной.
– Спать лег сразу.
– Ты кому-нибудь эти байки расскажешь. Но не мне!
В глазах черные круги поплыли. Резкая боль в шее, словно разрядом, сковала тело.
Удар в висок был неожиданным. Костя пошатнулся.
Второй удар в челюсть сбил с ног. Кот лежал на полу, ничего не видя, не слыша. Кровавое пятно на рубахе, обмотавшей шею, заметно увеличивалось.
Тимка, заглянувший в Кабинет, застыл на месте. Хотел поговорить с участковым о Косте. А тут…
Лицо Тимофея побелело, исказилось. Он вошел медленно, легко, словно готовясь к прыжку.
– За что кента угробил?
– Вон отсюда! – заорал участковый испуганно.
Тимка придавил его к стене столом. И, перегнувшись к нему, сказал тихо:
– Ты это вспомнишь, падла!
– Я тебя вместе с ним сгною! – вырвалось у участкового, и он нажал кнопку на аппарате.
Тимофей не стал ждать. Выскочил в дверь, сбив с ног входившего милиционера. И тут же влетел в барак фартовых.
– Кенты! Шухер! Мусора Кота размазали! Сявки! Всех фартовых села – на катушки! Легавых брать на гоп-стоп!
Сявки тут же шмыгнули из барака по домам. Пятеро фартовых, уже вытащив из нычек перья, спешно одевались.
Тимка уже выходил из барака, когда туда ворвалась милиция.
– Ложись! Стрелять буду! – грохнул предупредительный в потолок.
Условники повалились кто где стоял.
– Всех в клетку! Всех в браслеты! – орал участковый.
Милиционеры, держа наготове оружие, выполняли приказ.
Когда всех условников по одному увели в милицию, Горилла уже дозвонился до Поронайска.
Кравцов понял все с полуслова и, торопливо сев в машину, бросил шоферу коротко:
– В Трудовое…
Уезжая, успел сказать прокурору, что снова в Трудовом участковый превышает служебные полномочия. Попросил сообщить в горотдел.
Горилла не пошел в милицию. Он видел, как вели туда фартовых. Всех до единого.
«Приедет ли Кравцов? Вспомнил ли меня? Обещал быть вскоре. А вдруг осечка?»
Горилла подошел к работягам-условникам. Ему хотелось узнать, за что замели фартовых. И услышал, что сегодня ночью обокрали госпромхозовский склад.
Вся пушнина до последней шкурки исчезла. А все замки на месте. И ни одного следа не обнаружила милиция.