Текст книги "Господа Помпалинские"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
V
Но прежде чем познакомиться с самым юным отпрыском графского рода, которого в семейном кругу называли: «Ce pauvre César», «Ce malheureux enfant» а посторонние – «простаком» или «чудаком», давайте перенесемся в большую старинную усадьбу, затерявшуюся в глуши Литвы, где больше двадцати лет безвыездно живет старая вдова генерала Орчинского.
Надеюсь, читатель не посетует на это. Усадьба генеральши ничем, правда, не примечательна, но расположена живописно. Старинный дом покоев с остроконечной крышей и высокими зеркальными окнами; за домом – тенистый, запущенный сад, рядом – густой бор, где тихо шумят сосны, аллеи вековых лип и лиственниц… В Литве еще не редкость такие усадьбы. Оттуда их еще не вытеснили безвкусные дворцы с модными подстриженными парками. Там по заброшенным, заросшим травой дорогам стоят они, навевая редкому путнику воспоминанья и преданья о давно минувших днях.
Словом, усадьба каких много; зато владелица ее – помещица каких мало. С ней поистине даже много повидавшему человеку стоит познакомиться; ради этого не жаль потерять немного времени. Старуха Орчинская – одна из самых богатых помещиц в Литве: кроме капитала в миллион рублей серебром (серебром, а не какими-то там ассигнациями), ей принадлежали еще имения, которые оценивались в несколько миллионов злотых.
Богатство по тем временам прямо-таки сказочное; но это не сказка, а самая настоящая быль.
И при таком богатстве у нее не было детей. Она рано овдовела и не имела близкой родни: ни племянников, ни сестер, ни братьев, – словом, никого. Это, однако, вовсе не значит, что у нее не было наследников. На родство с ней притязало великое множество окрестных помещиков – да что окрестных! Наверно, по всей Литве искали самый отдаленный эфемерный trait d’union хоть тончайшую родственную ниточку, соединяющую с семейством Орчинских или Помпалинских.
Дело в том, что в девичестве генеральша была Пом-палинской.
Таким образом, фамилию эту носят многие персонажи романа. И, видно, прав был Мстислав, говоря, что именитый род разросся непомерно и теперь достойнейшим его представителям каждую минуту приходится опасаться, как бы какой-нибудь родич не опозорил их или не навлек другую неприятность. Но это не имело, конечно, никакого отношения к госпоже генеральше. Она была и богата и знатна – какой же тут позор? Один почет!
Другое дело, когда у нее не только богатства, но даже платьишка приличного не было и величали ее не «генеральшей», а просто «Цецилией», иными словами, когда она была тихой, бедной сироткой без куска хлеба и крыши над головой, дочерью одного из «впавших в бедность» Помпалинских (хотя злые языки говорили, что ниже соломенной стрехи, под которой ее отец родился и прожил свой век, и упасть нельзя). Красота была тогда ее единственным богатством и единственной надеждой на будущее. Бледная, стройная и печальная, с черной косой вокруг головы, она напоминала грациозную лань из тех лесов, где прошло ее детство, или древнегреческую статую из благородного мрамора. Голубые миндалевидные глаза ее глядели робко и пугливо, но в минуты задумчивости или душевного волнения в них вспыхивали смелость и упорство. Впрочем, нет! Кроме хорошенького личика и стройной фигурки, у Цецилии был еще богатый родственник – тот самый светлой памяти рыбак, отец графов Святослава, Августа и Ярослава, который тогда как раз вынырнул из мрака незаслуженного, но, увы, всеобщего забвения.
Этот-то баловень судьбы, с согласия супруги, дамы крутой и честолюбивой, и взял к себе в дом сиротку, решив устроить ее будущее и дать образование, достойное славного имени.
Великодушный порыв, возможно, не остался бы втуне, если бы не одно обстоятельство: занятый устройством своих владений и подобающей резиденции, наш новоявленный пан все так называемые «внутренние», домашние дела препоручил жене – как было сказано, особе честолюбивой и крутой. А честолюбие ее постоянно страдало из-за бедной родственницы – этого живого напоминания о том, что, кроме Помпалинских, обитающих в хоромах, существовали некогда и такие, у которых была только соломенная крыша над головой (вдобавок еще нечесаной).
И вот раздражение, питаемое уязвленным честолюбием (которое еще больше подогревал ее крутой нрав), обрушилось на слабые плечи сироты. Тяжесть оказалась непосильной, и прежде бойкая, живая девочка у своих богатых родственников через несколько лет стала робкой, тихой, словно пришибленной. Ее горделиво, даже кокетливо вскинутая головка поникла, искрившиеся весельем глаза потупились и погасли: в них были только испуг и покорность – или жалоба и горькая обида, когда она оставалась одна.
В своем узком черном платье, с гладкой прической, она трепетной, пугливой тенью скользила по обширным покоям новоявленных вельмож, словно прося прощения за то, что существует на свете. Или с загнанным, озабоченным видом и огромной связкой ключей, оттягивавшей ей руку, торопливо бежала по бесчисленным переходам и Лестницам дворца, торопясь в погреб, на склад, в кладовую. Ни днем, ни ночью она не знала покоя – так усердно помогала своей благодетельнице. Все в том же черном платье и гладко причесанная (таков был приказ благодетельницы) появлялась Цецилия за столом, уставленным хрусталем и серебром, и, примостясь на самом дальнем конце его, молча ждала, когда лакей в блестящей безвкусной ливрее принесет на серебряном блюде жалкие остатки, на которые уже никто не зарился и которые поэтому доставались ей и прелестной болонке – Плутовке. Но та была избалована и ничего не боялась, – не насытившись, она бежала к хозяйке и, вскочив к ней на колени, до тех пор теребила мохнатыми лапками кружева на аляповатом дорогом платье, пока не получала свое. А Цецилия, с неподвижным лицом, безмолвно вставала из-за стола и неслышно, как тень, пробиралась в самый дальний конец дома, куда не доносились шум и веселая болтовня гостей. Там, присев у окна, она вышивала на пяльцах до темноты, пока на пороге не появлялась экономка или повар. Тогда с тяжелой связкой ключей Цецилия опять отправлялась в бесконечное странствование по коридорам, лестницам и дворам.
Для хрупкой, впечатлительной девушки такая жизнь была тяжела. Да и обещанного образования она не получила: научилась только кое-как читать и писать. Зато считала она превосходно, – но этому уж учило само хозяйство, поставленное в доме на широкую ногу.
Овладела она и еще одним искусством, которому позавидовала бы любая актриса: сдерживать слезы, комком подступавшие к горлу, отвечать покорно й тихо, когда хотелось кричать, прятать под опущенными ресницами злой, ожесточенный взгляд и незаметно усмехаться бледными губами.
Но и на этой иссушенной почве однажды распустился яркий, благоуханный цветок.
Это случилось, когда под родительский кров из традиционного заграничного путешествия, возмужавшим и красивым, вернулся старший сын господ Помпалинских – Святослав.
Молодой граф (простой люд уже тогда его так величал) знал толк в красоте и даже в куче золы умел разглядеть крупицу золота. Несколько дней он не сводил с Цецилии пристального взгляда, выражавшего робкое обожание и нежность. Это немое обожание, за которым скрывалась пылкая страсть, делало его, по самым авторитетным свидетельствам, неотразимым покорителем дамских сердец.
Молодой человек стал все чаще исчезать из гостиной: его влекли дальние покои, где над пяльцами сидела Цецилия. Будто случайно, останавливался он возле девушки и за плохо клеившимся вначале, а потом все более живым и задушевным разговором проводил целые часы…
Неподвижное, застывшее лицо Цецилии оживилось, как в прежние годы, и засветилось робкой, затаенной, но глубокой нежностью. Теперь она часто поднимала глаза – большие, синие, как звезды; бледные щеки ее вспыхивали ярким румянцем, а густые черные волосы перестали льнуть к вискам и, наперекор всем приказам, гордой шелковистой короной обвились вокруг маленькой точеной головки.
А Святослав, наоборот, загрустил, погрузясь в какие-то неотвязные думы. Он забросил охоту, перестал бывать у соседей на званых вечерах и все бродил один по парку. Казалось, у него в душе шла жестокая, мучительная борьба.
А потом, по вечерам, уже две тени стали бродить допоздна по залитым серебристым лунным светом аллеям и дорожкам парка…
И наконец, даже в ясные, солнечные дни, когда не было гостей, а хозяйка самым вульгарным образом заваливалась поспать после обеда, они стали вместе гулять, уходя далеко, далеко, в цветущие луга и зеленую лесную чащу…
В это время у Цецилии появилось на пальце золотое колечко с большим, как слеза, брильянтом и инициалами С. П. на внутренней стороне. Неизвестно, был ли это просто подарок или обручальное кольцо. Но только вид у Цецилии был в тот день серьезный и торжественный, как будто она в глубине души дала обет верности и любви до гроба…
Почтенный родитель вместе с честолюбивой мамашей, конечно, моментально смекнули, в чем дело, – тем более, что молодые люди не скрывали своего чувства. Но они легко отнеслись к увлечению сына, видя в нем лишь приятное passe-temps *, спасение от деревенской скуки, – словом, некое невинное и безобидное развлечение. Воспитав сына в строгих правилах и зная его характер, благородный образ мыслей и рыцарское понятие о чести, своей и семейной, они были в нем вполне уверены. Уверенность эту еще больше укрепил его отъезд за границу, куда он, проведя лето в родительском доме, сам, по собственному почину, опять отправился на целый год. Цецилия опечалилась, но не отчаялась, не пала духом. Слишком глубоко она верила – и это помогало ей мужественно сносить разлуку и ждать… Домочадцы смеялись над глупой девчонкой, возомнившей невесть что, и помыкали ею больше прежнего.
Но тогда она еще не зря надеялась и ждала. Через год Святослав вернулся – слегка разочарованный и пресыщенный жизнью, но по-прежнему влюбленный в нее, самонадеянную девчонку, выросшую под соломенной стрехой, и не скрывал этого.
Вера родителей в твердые принципы сына пошатнулась. Они испугались – но быстро успокоились: молодой граф погостил дома несколько недель и снова уехал, на сей раз в столицу, и отсутствовал много месяцев.
Эти возвращения и отъезды, до предела натягивавшие душевные струны страстно влюбленной женщины, чередовались шесть лет. Шесть лет Цецилия надеялась, слепо любила и терпеливо, мужественно ждала. Домочадцы над ней издевались, а люди сердобольные – жалели. В отсутствие Святослава от нее шарахались, как от ядовитой змеи, которая вот-вот ужалит отогревшую ее грудь. Но она была глуха, слепа и бесчувственна ко всему и, как лунатик, бродила по дому. Все ее существо жило одним: перед глазами у нее стоял любимый образ, в ушах звучал дорогой голос, а сердце сгорало от любви.
Так прошло шесть лет – ранняя молодость, самая прекрасная пора в жизни женщины. А в душе графа любовь все еще боролась с представлениями, в которых он был воспитан… и в конце концов любовь оказалась побежденной. Немалую роль сыграли в этом долгие, откровенные беседы с отцом и последняя поездка за границу, из которой он вернулся обрюзгший, с двумя глубокими морщинами на лбу и потухшим взглядом.
Да, этот гордый лоб избороздили морщины, орлиный взор погас, а на красивом лице появилось насмешливое и горькое выражение. Зато душа его закалилась; отныне в нее был наглухо закрыт доступ идиллическим чувствам и мечтаниям. Святослав обрел цель в жизни – цель, поистине благородную: стать главой семьи и способствовать ее возвышению.
Эти принципы справили тризну над разбитой любовью и надеждами. И все, кто шесть лет со злобой или страхом следил за этой идиллической любовью, теперь торжествовали. Только Цецилия словно ничего не замечала, продолжая наперекор всему слепо верить и ждать…
В это самое время к достойному рыбаку, чей гостеприимный дом был открыт для каждого человека с положением, зачастил генерал Орчинский.
Сей доблестный муж побывал за свою долгую жизнь в бесчисленных кампаниях и вынес из них множество ран, рубцов, шрамов, а также орденов, которыми был кругом увешан. Он уже заговаривался и еле волочил ноги, что неудивительно: ведь старику было под семьдесят. Семьдесят лет – и столько же причуд, среди которых главной и всепоглощающей была ненависть к законным наследникам. Он терпеть не мог своих двоюродных братьев и сестер (родных у него не было), со всем их потомством, и мысль, что им достанется его огромное состояние, не давала ему покоя, отравляя существование. Женитьба казалась самым простым и верным средством оставить с носом ненавистных «могильщиков», как он привык их называть. Но осуществить это было Не так легко.
Большой поклонник прекрасного пола, генерал, однако, всю жизнь провел в походах, сражениях, на бивуаках и, срывая цветы наслаждения, ни одним не пленился «всерьез». А годы меж тем шли, смерть была не за горами… и вот под угрозой осчастливить наследников надо было наконец решиться.
Генерал был и сам готов пострадать, лишь бы им насолить, тем более что женитьба, в сущности, не представляла для него ничего неприятного. В его дряхлом теле обитал молодой дух, и при мысли о хорошенькой спутнице жизни стариковское сердце сладко замирало. Богатая невеста была ему ни к чему – он и свои деньги не знал, куда девать, и мечтал о какой-нибудь бедной девице, тихой да ласковой, доброй да пригожей, которая с радостью пойдет за семидесятилетнего лысого, седого калеку и, назло двоюродным братцам и сестрицам, унаследует все состояние.
Цецилия показалась ему именно тем, чего он так боязливо, томительно искал: тихая и красивая, ласковая и послушная; к тому же сирота, бесприданница – такая не станет артачиться. И, приглядевшись к ней и отмахнувшись от сплетен о каком-то ее романе, генерал попросил у опекунов ее руки.
Это произошло через несколько месяцев после того, как Святослав охладел и переменился к ней.
На другой день опекунша долго говорила с Цецилией. После этого Цецилия, бледная, дрожащая, с горящими мрачным огнем глазами, устремилась в парк. Она не шла, а бежала по аллеям и дорожкам, озираясь по сторонам, будто ища кого-то. Наконец у садовой скамейки, на которой, читая, полулежал Святослав, она остановилась. Он приподнялся и, опустив книгу, выжидающе посмотрел на Цецилию.
Скрестив на груди руки и сдерживая дрожь, она вымолвила сдавленным голосом, глядя ему прямо в глаза:
– Святослаз! Генерал Орчинский сделал мне предложение. Твои родители требуют, чтобы я согласилась из благодарности к ним. Что мне делать?
Голос ее вначале резкий, запальчивый, словно она бросала ему горький, язвительный упрек, при последних словах осекся и в нем послышались слезы. Глаза ее, задрожавшие губы, с мольбой простертые руки, – все, казалось, взывало: «Вспомни! Вернись! Спаси меня!»
Святослав побледнел и с минуту сидел неподвижно. В глазах его мелькнула жалость, лоб прорезала морщина, а надменные губы страдальчески искривились. Но это продолжалось недолго. Твердые принципы, с детст ва внушенные мудрыми и заботливыми родителями, пришли ему на помощь и в решающий момент поддержали пошатнувшуюся волю. Холодно и твердо он отчеканил:
– Выходи за генерала, Цецилия. Для тебя это блестящая партия. А о том, что было, нужно забыть – и ты забудешь, конечно…
Цецилия помертвела. Только глаза у нее стали огромными, а зрачки – глубокими, как бездонные пропасти. Но вот побелевшие губы зашевелились, повторяя, как эхо, последнее слово возлюбленного: «Забыть!»
– «Забыть!» – сказала она громче. – Нет, я никогда не забуду!
И, вытянув руки, словно ища опоры, без чувств упала в мягкую траву.
Святослав вскочил и, растерянный, потрясенный, наклонился над ней. Казалось, он сейчас обнимет ее, подымет и вернет к жизни нежным, ласковым словом. Но власть принципов была сильнее! И он лишь осторожно, тихо, словно боясь разбудить лежащую и выдать свои чувства, поднял с травы длинную черную косу и поцеловал. А потом выпрямился, вздохнул глубоко и быстрым, но твердым, уверенным шагом направился к дому. Войдя, он устало и равнодушно бросил первому попавшемуся слуге:
– Панна Цецилия упала в обморок в парке… Подите кто-нибудь к ней.
Наутро Цецилия с крепко сжатыми губами, пылающими щеками и лихорадочно блестящими глазами спокойно, почти безучастно вложила руку в сморщенную ладонь генерала. Потом принимала дорогие подарки от счастливого семидесятилетнего Адониса: золотые украшения, жемчуга и брильянты…
Святослав при этом уже не присутствовал – накануне ночью он укатил в Париж, где пробыл целых три года. О нем доходили оттуда странные слухи: будто он принят при дворе, играет на крупные ставки на скачках, бешеные деньги тратит на модных куртизанок, волочится за известной артисткой, мадемуазель Марс, а за ним бегают разные великосветские дамы… Одним словом, он поддерживал блеск новоиспеченного имени и умножал его славу.
Но все эти безумства не расстроили его состояния. Напротив, он даже сумел увеличить его. Очевидно, все те же принципы, имевшие над ним такую магическую власть, не позволяли ему терять голову и зря мотать деньги. И ни один из бесчисленных романов почему-то не привел его к алтарю.
Такова история генеральши, которую теперь не называли иначе как старой каргой, скрягой или золотоносной жилой, которую только смерть вскроет своей косой для наследников. Старая, но вечно новая история, как сказал бессмертный Гейне.
VI
Когда-то все пространство перед барским домом в Одженицах занимали кустарники редчайших пород. От сводчатых ворот к длинному, высокому крыльцу с изящной колоннадой вели две широкие, посыпанные гравием аллеи. Но после смерти генерала, что случилось уже много лет назад, новая владелица приказала вырубить все кусты и деревья. Нерасчищавшиеся аллеи заросли травой и высоким густым бурьяном. Та же участь постигла большой сад за домом. Плодовые деревья, за которыми никто не ухаживал, одичали и засохли. Когда-то искусно подстриженные шпалеры кустов разрослись и сплелись ветвями, образовав непроходимую, темную чащу. Извилистые дорожки и тропки потерялись в траве, большой пруд наполовину высох и покрылся тиной. Вот уже лет двадцать, как в этом огромном саду не расцветали цветы, посаженные человеческой рукой. Все заглушил высокий желтый коровяк да разлапистый розоватый татарник. А на запущенных газонах, ни у кого не спрашивая позволения, каждую весну поднимали головки маленькие голубые фиалки…
Генеральша не любила цветов; один вид этого пестрого, веселого царства раздражал ее. Пустырь перед домом, особенно зимой, занесенный снегом, выглядел уныло и печально. Уныние навевали и ворота, совсем развалившиеся. И оголенный без крыльца фасад, который холодно поблескивал длинным рядом зеркальных окон. Крыльцо и колоннада давно были снесены по распоряжению хозяйки.
Подъезжали прямо к высокой двери из некрашеных, струганых досок, к которой вело несколько каменных, под мрамор, ступеней. За дверью была большая, нетопленая прихожая, с одиноко маячившей полированной вешалкой, а за ней – огромная гостиная, где генеральша обычно коротала время и принимала гостей.
Большая, холодная гостиная казалась пустой, – старинные стулья и пуфы, чинно стоявшие вдоль стен, совершенно терялись в ней. Четыре высоких окна с зеркальными стеклами без занавесок, выходившие на огромный пустынный двор, заливали комнату холодным, унылым, белесым светом. Высокий, давно не беленный потолок почернел, а на старых обоях кое-где поблескивала полустертая позолота да темнели грязносерыми пятнами когда-то розовые букеты.
В глубине, в простенке между окнами, стояла длинная, широкая софа, обитая порыжевшей, выцветшей камкой; возле – стол красного дерева со старинной лампой на высокой подставке. Вдоль стола двумя длинными рядами выстроились кресла с высокими резными спинками. На этой-то софе имела обыкновение сиживать генеральша. В большой комнате, рядом с высокой лампой и спинками кресел, она совсем терялась, и вошедший должен был хорошенько присмотреться, чтобы заметить маленький шелковый клубочек на софе и кончик голубого или малинового страусового пера, торчащего из-за лампы.
Недели за две до того, как на Помпалинских обрушилась весть о злополучном обручении Цезария, а Мстислав привез из Рима грамоту, удостоверявшую их законное и неоспоримое право на графский титул, в гостиной генеральши сидели три человека.
На софе, как всегда, сидела сама хозяйка – щуплая старушонка в лиловом шелковом платье с глубоким вырезом, узкой талией и огромным кринолином. На ее голой морщинистой шее висели три нити крупных жемчужных бус с изумрудными и брильянтовыми застежками под дряблым старческим подбородком. Седые локоны и локончики были взбиты кверху и увенчивались маленькой бархатной токой с оранжевым перышком, колыхавшимся, как флажок. Обнаженные до локтя руки были унизаны золотыми браслетами с драгоценными камнями. Этот наряд был так пестр и нелеп, что издали казалось, будто на софе просто свален ворох кружев, лоскутьев, перьев, золотых и брильянтовых бус и украшений.
Нужно было подойти поближе к этой пестрой, бесформенной, сверкающей куче, чтобы разглядеть желтое, скуластое личико со впалыми щеками, поджатыми, тонкими губами и лбом, испещренным мелкими морщинками.
А совсем вблизи становились видны и глубоко запавшие глаза – серо-зеленые, тусклые, но нет-нет и остро, пронзительно сверкавшие из-под насупленных бровей и сморщенных век, которые подергивал нервный тик.
Неужели эта старуха, при виде которой становилось и смешно и страшно, была когда-то тонколикой, синеокой, как лань, грациозной девушкой?
Да, то была Цецилия, но рожденная не из пены морской, как Венера, а из мутной житейской накипи. Жизнь трепала ее долгие годы, отравляя горечью мозг, разъедая сердце, затягивая в омут пороков и капризов. В искусстве ваяния с жизнью не может сравниться ни один скульптор. С потрясающим разнообразием воплощает и перевоплощает она душу. Если в молодости тебе повстречался ангел, не удивляйся, встретив его под старость в обличье ведьмы. Но бывает, что, приглядевшись, под неузнаваемой внешностью найдешь прежнюю Душу.
Наряжаться ежедневно в открытое бальное платье с узкой талией и юбкой колоколом, втыкать в локоны перья и обвешиваться драгоценностями – это была одна из причуд генеральши, известная чуть не по всей Литве.
Водилась за ней и другая странность, которая, правда, не так бросалась в глаза: при всей любви к украшениям генеральша носила на пальце всего только одно колечко с брильянтом, который слезой переливался на черной эмали. Любая из трехсот жемчужин на ее шее, любой камень из ее браслетов, а их было больше двадцати, стоили гораздо дороже этого колечка. Но с ним она никогда не расставалась, никогда не снимала с пальца и не носила других колец. Говорили, будто колечко с брильянтовой слезой – талисман, охраняющий ее несметные богатства от огня, воды и лихих людей.
У окна, недалеко от старухи, за пяльцами сидела Леокадия Помпалинская, родная сестра Павла, которая вот уже восемь лет безотлучно жила при ней. Холодный свет из окна падал на стройную, худощавую фигуру склонившейся над пяльцами компаньонки, которой, по слухам, генеральша платила щедрое жалованье. У Леокадии было смугловатое, с правильными чертами лицо и, если бы не странная неподвижность в нем и серебряные нити в черных, как смоль, волосах, гладко, с пуританской строгостью облегавших красивую головку, ей можно было дать не больше двадцати восьми лет.
Третьим в гостиной был Павел, сидевший в кресле рядом с генеральшей.
Как видно, старуху очень занимал разговор с Павлом: она так и ерзала по широкой софе, дергаясь из стороны в сторону и временами издавая какой-то странный писк, вероятно, означавший смех, но на самом деле мало похожий на это естественное проявление веселья.
– Да, да, сударь! – говорила она, хихикая, то поджимая ноги под себя, то снова спуская их с софы, такой высокой, что они не доставали до пола. – Послушайтесь моего совета, изучите какое-нибудь ремесло: сапожное, портняжное – любое! А я вас не забуду – упомяну за это в завещании!
– Признаться, я и сам подумывал устроить свою жизнь самостоятельно, – пробормотал Павел, краснея и улыбаясь.
– Устраивайте, сударь! Только помните условие: над вашей сапожной мастерской или лавкой должна висеть огромная вывеска, а на ней большими буквами, – да, да, большими! – «Павел Помпалинский». Сама приеду в Варшаву посмотреть и уж не обойду, не обойду в завещании!
– Условие нелегкое– ведь я обижу людей, которые меня как-никак воспитали и до сих пор терпят в своем домг…
– Вот именно, терпят, – подхватила генеральша. – Хорошо сказано! Терпят! – И она, пискливо хихикая, все повторяла это слово.
– Такая вывеска была бы особенно некстати теперь, когда они получают графский титул…
Генеральша, вдруг перестав хихикать и ерзать, впилась взглядом в Павла.
– Ах, да, да! – заверещала она. – Слыхала! Гово-оят, кто-то из них в Рим поехал…
– Граф Мстислав, – вставил Павел.
– А, Мстислав! Как же, слыхала! Кажется, любимец пана Святослава! Зеница ока! Правая рука! Вылитый портрет! Что, разве не так?
– По-моему, граф не питает особой нежности к старшему племяннику. Ему вообще такие чувства несвойственны…
– Несвойственны! – опять захихикала генеральша.^– Прекрасно, очень приятно, очень отрадно слышать!
– Но это не значит, что ему безразличны будущность и положение племянников. Он к ним относится как к сыновьям, а с Цезарием даже бывает добрым, не то что другие домашние…
– С Цезарием? Ну? Почему же? Я слышала, что он порядочный осел, этот ваш Цезарий…
– Видите ли, родные и в самом деле, ну… как бы сказать… считают его недалеким, – с оттенком сожаления подтвердил Павел.
– Недалеким? – хихикнув, повторила генеральша. – Помилуйте, как же это, Помпалинский – и вдруг недалекий! Вот так подшутил господь бог, сотворив Помпа-линского дурачком, хи-хи-хи!
Но внезапно она перестала смеяться.
– А скажите, сударь, что там слышно с графским титулом? Наверно, не видать им его как своих ушей? А? Что? Не видать? – переспрашивала она, и глаза ее беспокойно бегали по лицу Павла.
– Напротив, – возразил Павел, – на днях граф Мстислав написал домой, что почти уверен в получении грамоты.
Генеральша судорожным движением поднесла ко рту батистовый платочек и закусила уголок еще крепкими белыми зубами – верный признак, что она взволнована и хочет что-то обдумать.
– Почти уверен! – пропищала она. – Скажите, пожалуйста, – почти уверен! И что же? Пан Святослав, наверно, рад? На седьмом небе? А?
– Конечно, как глава семьи он будет рад ее новому возвышению… если он вообще способен чему-нибудь радоваться…
Генеральша промолчала. Она отвела от Павла позеленевшие, злые глаза и уставилась на противоположную стену. Рука ее все крепче прижимала кончик вышитого платка ко рту, а челюсти все быстрее двигались, жуя его и кромсая. После долгого сосредоточенного молчания старуха наконец проверещала, не вьшимая платка изо рта:
– Говорят, они продают Малевщизну?
– Малевщизна с пятью фольварками досталась Це-зарию, но его родные думают, что выгоднее продать землю…
– Кто же так думает? Пан Святослав, наверно?
– Ему принадлежит решающий голос во всех семейных делах…
– Ну, конечно! Прекрасно! Превосходно! Значит, решили продать?
– Завтра будут составлять купчую…
– Что ж, прекрасно! Очень достойно! Очень патриотично с их стороны!.. Самое время землю продавать… Я вон тоже фольварк продаю… но я что… я человек маленький, кто меня осудит… А он – барин, умница, да еще филантроп, говорят… философ и не знаю уж, кто еще… Да, да, красиво, очень достойно и патриотично – землю продавать! Видно, он всерьез печется об этом дураке, коли его дела так близко к сердцу принимает! А сделка-то выгодная?
– По нынешним временам – очень…
– Очень! Скажите на милость! Значит, разбогатеет дядюшкин любимчик. Наверно, тут же и женят его? А? У пана Святослава небось давно уже на примете какая-нибудь графиня или княжна?
– По-моему, Цезарий мечтает жениться по любви…
– По любви! Ах, как возвышенно! Как поэтично! Вот романтическая натура! Такого Помпалинского за деньги надо показывать!
Она опять задумалась и стала ожесточенно грызть платок, изорвав его зубами в клочья. Но вдруг, очнувшись, резко повернула голову к сидевшей у окна компаньонке.
– Велите подать обед в мою комнату. И скажите Амброзию, пусть немедленно отправит нарочного к Ицеку Зельмановичу… чтобы Ицек через час был здесь! Накормите брата! У нас, – обратилась она к Павлу, – не обессудьте, сегодня затируха! А ко мне не входите, пока не позвоню.
С этими словами она вскочила и, даже не кивнув Павлу, мелкими шажками пересекла гостиную и скрылась в соседней комнате. Ее лиловый кринолин шуршал, сверкал и колыхался на ходу, бусы звякали на худой шее, а оранжевое перышко лихорадочно тряслось на макушке.
Леокадия тотчас встала и, выпрямившись, пошла к двери – высокая, худая, с каменным лицом.
– Леося! – тихо окликнул ее Павел, вставая с кресла.
Но она, ничего не ответив и даже не обернувшись, вышла из комнаты.
Павел остановился у окна и вперил взгляд в пестрый узор на пяльцах.
– Боже мой! – прошептал он. – Бедная Леокадия! Сколько уж лет она вышивает под этим окном и слушает отвратительный писк старой карги! Бедная сестра!
Вернувшись в гостиную, Леокадия хотела снова сесть за работу, но Павел преградил ей дорогу и взял за руку, – узкая, смуглая, с длинными пальцами, она неподвижно, как неживая, лежала на его ладони.
– Ты совсем не рада моему приезду, – с горечью сказал Павел, – а ведь мы не виделись с тобой два года.
– Ну и что ж? – мягко, но безучастно возразила Леокадия. – Мы и раньше не виделись по нескольку лет. Я к этому привыкла.
– Ты, наверно, разлюбила меня!
Леокадия подняла на брата большие черные глаза и посмотрела на него с безразличным, отсутствующим видом.
– А ты? – спросила она равнодушно, и на ее бледных, красиво очерченных губах мелькнуло слабое подобие улыбки – мелькнуло и скрылось, и лицо опять приняло прежнее неподвижное, безучастное выражение…
– Я? – встрепенулся Павел. – Я по-прежнему люблю тебя, Леося. Я не забыл еще наше детство, которое мы провели в родительском доме.
– Да? – безразлично бросила Леокадия и, усевшись за пяльцы, стала разматывать клубок пестрой Шерсти.
– Ты не веришь мне, Леося?
– Я вообще ничему не верю.
– Да, видно, ты недаром столько лет прожила у генеральши, для которой нет ничего святого. Но в моей привязанности ты все равно не должна сомневаться!
Леокадия снова подняла свой безучастный, ничего не выражающий взгляд на брата.
– А почему?
– Как почему? – возмутился Павел. – Должна же ты знать, что я не бесчувственная деревяшка!