Текст книги "Господа Помпалинские"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
– Я согласна! Берите деньги и скорее платите дол^ ги! Скорее! Скорее!
И, припав к коленям сидевших рядом теток, целуя им руки и обливая их слезами, прерывающимся голосом заговорила о своем безмятежном, привольном детстве, прошедшем в этих стенах, о материнской заботе и ласке, обо всем, что тетки сделали для нее, о том, скольким она им обязана и сколько сама должна сделать для них. Старые девы, смеясь и плача, сморщенными руками гладили ее по голове и целовали в горячий лоб. Немного успокоившись, тетя Анеля сказала:
– Кто знает, может, это еще и к лучшему! Орчин-ская ведь богачка и дальняя родственница нам… Может, тебе там будет лучше, чем у нас!
– Конечно! Пути господни неисповедимы, – подтвердила тетя Марыня. – Может быть, Леосю в доме генеральши ждет блестящее будущее.
Бригида промолчала. Мечтательница и «поэтесса», она лучше сестер понимала, что молодая девушка приносит себя в жертву. Бригиде яснее представлялась уготованная ей печальная участь. Но и она не воспротивилась отъезду Аеоси. Всем сердцем привязавшись к ней, она не меньше любила и сестер, а главное – себя, и знала, что только ценой этой жертвы можно спастись от нищеты, скитаний и голода.
Прошло восемь лет. В Бобровку вернулись покой и достаток. Обитательницы ее, совсем уже седые, но бодрые старушки, как и в добрые старые времена, коптили окорока, делали маковники и пряники, а зимой в белых чепцах и теплых кацавейках грелись у печки, в которой весело потрескивал огонь. Только Бригида заметно сгорбилась и стала часто прихварывать. И когда сестры, вспоминая Леосю, хвалили ее доброту и благодарили бога, что пристроил сироту, да в таком хорошем месте, где разве только птичьего молока нет, она лишь грустно покачивала головой, и по ее дряблому морщинистому лицу скатывалась слеза. Но вернуть Леосю к домашнему очагу ни одной не приходило в голову: ведь тогда они лишились бы единственного источника дохода. Жизнь в Бобровке после отъезда Леоси потекла, как до ее появления. Красивая черноглазая девочка промелькнула в Жизни старых дев видением лазурной весны, оставив в память о себе золотой дождь, который посылала дважды в год… И когда Леося в назначенный срок приезжала в Бобровку, тетушки встречали ее со слезами радости, осыпали ласками, закармливали пряниками, вареньем, повидлом и прочими деревенскими лакомствами. И при прощании они тоже плакали и целовали ее, но, проводив, спокойно усаживались погреться на летнем солнышке или у печки и полгода терпеливо ждали очередного посещения и очередного дождя.
VIII
И на этот раз, как всегда, Леокадия должна была отвезти тетушкам свое полугодовое жалованье, Павел еще утром заехал за ней, и они вместе отправились в Бобровку.
Генеральша, разряженная, как и накануне, осталась одна и, сидя на своем обычном месте в большой гостиной, предавалась странному занятию. Стол красного дерева, с которого убрали лампу, весь был завален драго ценностями. Старуха вынимала их из большого окованного серебром ларца, стоявшего возле нее на скамеечке, и на разные лады раскладывала на столе. Сначала правильными рядами положила браслет к браслету, ожерелье к ожерелью, кольца, брошки и фермуары отдель но. Потом все снова перемешала и стала складывать изумруды с рубинами, брильянты с жемчугом; из брошек составила звезды, из браслетов и колец – цепи и виньетки. То раскладывая, то опять сгребая, она пересыпала их в своих желтых, костлявых пальцах, и казалась целиком поглощенной этим занятием. Но взгляд ее время от времени нетерпеливо обращался к двери, ведущей в прихожую.
Вскоре со двора послышался скрип полозьев. Потом дверь распахнулась, и в гостиную, шелестя шелками, впорхнула высокая, стройная женщина в длинном нарядном платье и маленькой шляпке на искусно завитых волосах.
Мелкими шажками пробежав гостиную и изящно склонившись у кресла, гостья приложилась к ручке. Старуха как раз держала большую красивую брильянтовую брошь и во время обряда целования как-то неловко повернула ее так, что булавка оставила на белой, нежной щечке госпожи Книксен бледно-розовый след
– Ах! – воскликнула генеральша. – Я, кажется, нечаянно тебя оцарапала, Джульетта?
– Ничего, дорогая тетя, какие пустяки! – мелодичным, серебристым голоском пропела гостья и как бы в подтверждение своих слов еще раз горячо поцеловала шершавую старушечью руку. Потом, придвинув кресло почти вплотную к софе, присела, подобострастно изогнув свой стан.
– Вы просили меня приехать, милая тетя! Я к вашим услугам!
И с этими словами невольно покосилась на стол живыми черными глазами. Окруженные лучиками предательских морщинок, в просторечии называемых «гусиными лапками», они при виде драгоценностей заблестели еще ярче. Генеральша между тем молча перебирала брошки и браслеты.
– Вы не поверите, дорогая тетя, как обрадовало меня ваше письмо! J etais folle de joie! [301]301
Я была безумно рада! (фр.)
[Закрыть]Прежде всего я узнала, что вы в добром здравии. А кроме того, милая тетя, для меня каждая буковка, написанная вашей рукой, – настоящая драгоценность! Святая реликвия!
– Хи! Хи! Хи! – засмеялась генеральша, не отрывая глаз от серег с подвесками, которые она складывала в виде огромного фантастического паука. – Это очень мило! Очень трогательно! Значит, у тебя, Джульетта, доброе сердце! Очень доброе.
– Ах, милая тетя! – вздохнула гостья. – Если б не эта доброта, я была бы гораздо счастливее! Но мое сердце… Оно так отзывчиво, так чувствительно ко всякому добру и красоте!
И глаза ее, загоревшись, с такой жадностью впились в брильянтового паука, что сомнений не оставалось: она и в самом деле была необычайно чувствительна ко всякой красоте. Одновременно нежный пальчик коснулся розовой царапины на белоснежном личике. Видно, «пустяк» все же давал себя знать.
Вдруг генеральша резко, нервно оборотилась к своей гостье и, глядя в упор, неожиданно спросила:
– Ну, а как твой товар? Нашелся покупатель?
Легкий румянец окрасил на мгновенье уже увядающие щечки пани Джульетты. Неизвестно, что ее смутило: упоминание о «товаре» или то, что старуха захватила ее на месте преступления, когда она пожирала глазами брильянтовые подвески.
Но она быстро справилась с собой и с кокетливым недоумением спросила:
– Товар? Не понимаю вас, дорогая тетя!
– Чего тут не понимать! Хи, хи, хи! – засмеялась генеральша. – «Три красавицы дочки…» – задыхаясь от смеха, стала декламировать она, – «…три красавицы Дочки у матери были». У тебя ведь, Джульетта, тоже три красавицы дочки!
– Увы, дорогая тетя! Сильвия и Романия, к сожалению, далеко не красавицы… – потупилась пани Книксен.
– Верно, верно! Зато умницы. Значит, у тебя две умницы и одна красавица… Умниц-то ты пристроила, а красавица в девках сидит… Хи, хи, хи! Сидит ведь, ась?
Лицо пани Джульетты омрачилось.
– Увы, это так, дорогая тетя, – прошептала она. – От вас у меня нет секретов! Делиции уже двадцать три года, но еще ни разу для нее не представлялась подходящая партия. После этих злополучных событий… у нас совсем не стало приличных молодых людей! И потом – болезнь отца и скромное приданое отпугивают женихов… У меня просто сердце сжимается, как я подумаю, что такого ангела…
– Вот, вот, Джульетта, у меня как раз для твоего ангела женишок есть на примете, хи, хи, хи! Да еще какой! Все ей будут завидовать, а панны Туфелькины да Кобылковские те прямо позеленеют от зависти. Хи, хи, хи!
Джульетта Книксен просияла.
– О дорогая тетя! – воскликнула она, снова низко склонив свой гибкий, стройный стан. – Я не нахожу слов… Comment pourrai-je… [302]302
Чем я могу… (фр.)
[Закрыть]
– Не надо никаких слов! Никакой благодарности! А по-французски… я не понимаю! – пропищала генеральша и опять молча стала пересыпать в руках драгоценности.
– Что, сегодня очень холодно, Джульетта? – вдруг словно невзначай бросила она.
Пани Книксен вздрогнула от неожиданности, в глазах ее появился острый блеск, но голос звучал мягко, почти ласково:
– Да, очень, дорогая тетя! Но зато у вас тепло, прямо как… в раю!
В огромной, скупо отапливаемой гостиной было не теплее, чем в погребе, и гостья в своем тонком шелковом платье с непривычки дрожала, как в лихорадке.
– В раю? – повторила генеральша. – Тепло, как в раю! А ты откуда знаешь, Джульетта, тепло там или холодно? Хи, хи, хи!
Шелковые оборки и складки задрожали еще сильнее. Но гостья, как видно, умела владеть собой и, подавив раздражение, звонко рассмеялась, с неподражаемым изяществом целуя генеральше руку.
– Как я счастлива, дорогая тетя, видеть вас в таком веселом расположении духа! Но… – продолжала она, выпрямившись, – мне не терпится услышать, кто же…
– А ты любишь попугаев, Джульетта? – спросила генеральша, вертя на сморщенном пальце красивый, усыпанный рубинами браслет.
– То есть как это… дорогая тетя… je ne sais, право, я не знаю…
– А я очень! Очень люблю! Ты моего попочку видела? Умник! Красавец! Другой такой птицы на свете не сыщешь! Он разговаривает со мной, как человек! Хи, хи, хи!
– О, милое, бесценное создание! Оно скрашивает Еам жизнь, дорогая тетя… Но мне хотелось бы узнать имя…
– А какое мужское имя тебе больше всего нравится, Джульетта? – спросила старуха, играя со своей гостьей, как кошка с мышкой.
На этот раз пани Книксен вздрогнула так сильно, что даже платье зашелестело. В гостиной, где было тепло, как в раю, атмосфера начинала накаляться. Но мужественная женщина опять взяла себя в руки и, легонько проведя пальчиком по розовой царапине, со вздохом ответила:
– Когда-то я обожала имя Адам! Но с тех пор, как мой дорогой Адам пал жертвой ужасного недуга, это имя только печалит меня…
– Хи, хи, хи! – долго и пронзительно смеялась генеральша. – Твой муж – Адам! Адам! И ты любила его, Джульетта! Обожала!
– Он был для меня всем! Хотя я, как мне пришлось потом с болью убедиться, ничего для него не значила… Но, дорогая тетя, мне не терпится узнать, кого вы прочите в мужья Делиции?
Генеральша повернулась к ней и сказала, растягивая слова:
– Г Рафа Цезария Помпалинского.
– Г. афа Цезария? – бледнея и краснея, пролепета-да пани Джульетта. – Сына графа Ярослава и графини Виктории?
По глазам ее было видно, что радость борется в ней с недоверием. Последнее победило, и она воскликнула:
– Вы шутите, дорогая тетя!
– И не думаю! И не думаю! – заверещала генеральша. – Этот болван сейчас в наших краях околачивается, вот я и затащу его к себе и сосватаю твоего ангела! Хи, хи, хи! Ты выгодно сбудешь свой товарец, Джульетта! Красота ценится ведь куда дороже ума!
Несказанная радость озарила лицо пани Книксен. Она была так взволнована, что даже поднесла к губам батистовый платочек, чтобы скрыть их дрожь.
– О, дорогая тетя! Вы наша благодетельница!
Генералыиа пропищала:
– Завтра я даю обед… на двадцать персон… напиши своим умницам, чтобы приехали… и его тоже приглашу… он наверняка не откажется… только пусть Де-лиция принарядится, как следует…
– Тетечка! Ангел! – шептала пани Джульетта, прильнув губами к ее руке, в которой на сей раз, к счастью, не было брошки.
– Говорят, он дурачок, мечтатель! Хочет жениться по любви! Слышишь, Джульетта? Хи! хи! хи! Помпа-линский – и вдруг мечтатель! Смотри не упусти его!
Белый лоб пани Джульетты нахмурился. Ее мысль и воображение усиленно заработали.
– А теперь, – сказала генеральша, – поезжай домой! А то твой дорогой Адам заждался тебя. А я пойду, побеседую с моим попочкой!
Пани Джульетта вскочила с кресла, и едва сдерживая судорожный смех и слезы, – такие истерические припадки всегда случались с ней в переломные моменты жизни, – еще раз приложилась к ручке «дорогой тетечки», «ангела-хранителя», «благодетельницы» и выбежала из комнаты, даже не взглянув на стол с драгоценностями. В передней, запахивая соболью шубу, она лихорадочно шептала дрожащими губами:
– Графиня Помпалинская! Графиня Помпалинская!
А на подножке поставленной на полозья кареты уже громче проговорила:
– Графиня Делиция Помпалинская, урожденная Книксен!
Когда же дверца захлопнулась и лошади взяли с места, она откинулась на подушки и громко воскликнула:
– Моя дочь – графиня Помпалинская! – и залилась счастливым смехом.
IX
В то самое время, когда Джульетта Книксен возвращалась от своей «дорогой благодетельницы» в Бело-горье, Павел, очень недолго пробыв у своих тетушек в Бобровке, подъезжал к Помпалину – имению графа Мстислава, где остановился Цезарий. У Помпалинских уже вошло в традицию, приезжая в родные края, избирать своей резиденцией Помпалин – эту столицу знатного рода. И неудивительно: такой усадьбой мог бы гордиться даже князь. Еще издали, за несколько верст, глазам путника открывались величественные серые стены этого Ватикана в миниатюре, воздвигаемого с огромным трудом и неимоверными затратами. Девять уже законченных башен и башенок подымались к небу, а ниже протянулась красивая чугунная ограда с каменными столбами, окружавшая дворы, сады и парки. Последние, правда, не успели еще вырасти, чтобы стать старинными; но этот недостаток с лихвой возмещался занятой ими площадью. Сколько квадратных моргов они занимали, трудно сказать точно, во всяком случае, немало.
У стен этого дворца, который гордо вздымался среди волнистой равнины, бричка Павла казалась крохоткой, как букашка у подножия Гималаев. Но из утробы кирпичного гиганта его сразу заметили, и не успел Павел выскочить из брички и войти в сверкающий мрамором и позолотой холл, как навстречу выбежал какой-то важный, но озабоченный и расстроенный господин. Это был графский поверенный, который вел переговоры о продаже Малевщизны с евреями-посредниками и по-купателем-иностранцем.
– Ну, слава богу! – с облегчением воскликнул он, пожимая Павлу руку. – Где вы пропадаете? Хорошо, что приехали! Без вас я просто не знаю, что делать с графом Цезарием.
– А что такое? – спросил Павел.
– Да вот все с этой продажей. Сегодня что-то мой Покупатель совсем охладел. Тянет с купчей и совершенно явно колеблется. Евреи шушукаются с таинственным видом, между ними шныряет Ицек Зельманович. Этот неспроста приехал: обязательно какую-нибудь пакость подстроит. Говорят, подсовывает вместо Малевщизны фольварк генеральши Орчинской за баснословно низкую цену. Видно, старая скряга опять решила подставить графу ножку, даже про свою скупость забыла. Но это бы еще ничего, если бы не граф Цезарий…
– А что он?
– Да что: утром мы совсем было уже по рукам ударили и купчую подписали, не хватало одной его подписи. А он, только вы за дверь, выскользнул, как вьюн, у нас из рук, и след его простыл. Я разослал людей искать его… но он как сквозь землю провалился! Только через час нашли и угадайте: где? На пасеке! Сидит себе возле ульев, а рядом старик пасечник, опершись на палку, разные басни ему рассказывает. Пришлось самому идти за ним. Привел его домой, усадил в кресло между собой и своим помощником, но пока я разыскивал графа, Ицек уже успел пробраться во дворец и нашептать что-то покупателю, и он опять закапризничал. Я опять торговаться: где уступлю, где упрусь, помощник мой к его совести взывает, говорит, что не годится идти на попятный, когда купчая уже написана. Надо сказать, что покупатель попался сговорчивый, и мы снова поладили. «Хорошо, пусть граф подписывает», – говорит он наконец. Мы с моим коллегой обрадовались, оборачиваемся, а кресло, в которое мы усадили графа, – пустое! В пылу спора мы про него забыли, и он опять удрал…
– И где же он сейчас? – спросил Павел, который не мог без смеха слушать рассказ разгневанного стряпчего. Тот сердито и презрительно указал на каменную конюшню, стоявшую поодаль.
– Вон там! – сказал он. – Разве вы не слышите?
Оттуда доносилось громкое щелканье кнута.
– Тешится сиятельный младенец, с кучерами тягается, кто громче кнутом щелкнет. Сходите уж вы за ним, с меня довольно этой беготни! Чтобы я когда-нибудь еще согласился иметь дело с графом Цезарием! Это же совершенный ребенок, это просто слабоумный Но на этот раз жаль потраченного труда. Сделайте одолжение, приведите его сюда, только поскорее, а то температура падает прямо на глазах, и дело наше, того и гляди, совсем замерзнет.
С этими словами поверенный ретировался в глубь дома, а Павел пошел к конюшне, откуда доносилось все более ожесточенное хлопанье кнута.
Увы! «Ce pauvre César» донимал своих близких и более странными выходками, чем та, о которой сообщил графский поверенный. С самого раннего детства стало очевидным, что младший отпрыск графского рода далеко отстает от старшего брата в своем умственном и физическом развитии, и это сделалось в семье предметом вечного беспокойства. Когда он еще лежал в колыбели, мать заметила, что руки и ноги у него по какому-то роковому недоразумению большие и непородистые; проголодавшись, он кричит слишком грубым голосом, а в вытаращенных глазах нет и следа того ума и благородного достоинства, какие отличали Мстислава в его возрасте. Эти печальные открытия сразу стали достоянием всего дома. И когда Цезарий делал свои первые неуверенные шаги, ни у кого уже не было сомнений, что этот ребенок обижен богом и в будущем от него нельзя ждать ничего, кроме забот и огорчений. Это опасение разделяли все бонны и гувернантки, приставляемые к обоим детям. Не рассеял его и аббат Ламков-ский, продолживший «х воспитание. При взгляде на младшего сына графиня всякий раз тяжело вздыхала и, поднося платок к глазам, шептала:
– Какая я несчастная мать! Если б не грех… я, наверно, не любила бы его.
Но даже боязнь греха не могла смирить чувств графини, и она никогда не любила своего младшего сына. Как это ни странно, любовь к одному ребенку иногда уживается в материнском сердце с отвращением к другому. В здоровых, трудовых семьях этого не бывает, зато среди нервных, извращенных аристократов – совсем не редкость.
А Цезарий и в самом деле рос застенчивым, замкнутым и до того неспособным ребенком, что ему никакими силами не удавалось вдолбить правила французской грамматики. К тому же плебейское устройство гортани мешало ему грассировать по-парижски. В то время как старший брат блистал всевозможными талантами и милые проказы молодости уже снискали ему некоторую известность, младший мог часами неподвижно сидеть в темном углу. Проходя мимо, графиня с раздражением спрашивала:
– César, à quoi donc penses-tu? [303]303
Цезарь, о чем ты все-такн думаешь? (фр-)
[Закрыть]
И получала ответ от Мстислава:
– Mais, maman, César ne pense à rien du tout! [304]304
Что вы, мама, Цезарь ни о чем не думает! (фр.)
[Закрыть]
Эти слова глубоко запали в сознание графини, и за ней все домочадцы и челядь стали повторять в один голос: «Цезарий никогда ни о чем не думает».
Дальше в лес – больше дров. В семкадцать-восем-надцать лет ему полагалось бы, подобно брату и дру гим сверстникам, бывать в свете, ездить верхом, стре лять в цель, словом, участвовать во всех забавах и развлечениях молодых людей его круга. Но не тут-то было! Широкоплечий, рослый Цезарий, попав в гостиную, робел, терялся, втягивал голову в плечи и, слов но желая спрятаться, залезал куда-нибудь в угол, за этажерку или фортепьяно и молчал, как рыба. А, вынужденный отвечать, выражался односложно и зауряд но – да вдобавок не отрываясь смотрел на свои по-мужицки большие, красные руки.
Пробовали обучать его верховой езде. Но это был горе-наездник! Сколько ни бились опытнейшие жокеи, молодой граф болтался в седле, как старый еврей. Зрители помирали со смеху, а графиня, наблюдавшая из окна, сгорала со стыда.
Но особенно глубоко сердце несчастной матери ра нили, окончательно убив в нем любовь к младшему сы ну, два случая. В девятнадцать лет Цезарий влюбился в ее горничную – смазливую голубоглазую мечтатель ную блондинку, дочь обедневших дворян. По вечерам она обыкновенно садилась у раскрытого окна гардеробной и наигрывала при луне что-нибудь чувствительное на гитаре. Цезарий влюбился не на шутку, tout de bon и ухаживал за девушкой, как за ровней, робко и скромно добиваясь ее расположения: целовал ручку, вздыхал, а оставшись с ней наедине, краснел и опускал глаза. Одним словом, «этот бедный Цезарий» готов был уже наделать глупостей!
То ли дело – Мстислав! Он действовал в подобных случаях по-мужски и, не церемонясь, срывал цветы удовольствия, Горничную рассчитали и отослали подальше, а Це-зарий после этого заболел горячкой, едва не поплатившись жизнью за свою глупость.
В другой раз Цезарий, уже совершеннолетний (ему исполнился двадцать один год), отправился как-то посмотреть на ежегодное народное гуляние на Уяздовской площади. Паяцы, карусели, чертовы мельницы привели его в неистовый восторг. Вместе со всеми он громко хохотал и хлопал в ладоши, словно какой-нибудь простолюдин. Но больше всего ему понравилось, как молодые парни – подмастерья трубочистов и каменщиков – карабкаются на столб, намазанный мылом.
Глядя на эти акробатические упражнения, которые не всегда увенчивались успехом, Цезарий пришел в азарт; его охватила какая-то бесшабашная веселость. И когда один незадачливый подмастерье, взобравшись до середины столба, под свист и хохот зевак, съехал вниз, он не выдержал, подскочил к столбу и воскликнул:
– Ну-ка и я попробую!
Он сбросил английскую куртку, парижские ботинки и хотел уже обхватить руками намыленный столб, чтобы вступить в честное состязание с каменщиками и трубочистами, – но тут, к счастью, подоспел повсюду сопровождавший его Павел и оттащил упиравшегося и вырывавшегося Цезария от злополучного столба, заставив его обуться и одеться.
Граф, собравшийся лезть на призовой столб вслед за каменщиком и двумя малярами, произвел впечатление в толпе: на него стали показывать пальцами. Одни смеялись до упаду, другие расчувствовались чуть не до слез, какой-то подвыпивший старик сапожник даже побежал вдогонку за этим графом-демократом, которого тащил Павел, обнял его и звонко расцеловал в знак того, что одобряет его стремление побрататься с народом.
Графиня Виктория в это время вместе с княгиней Б. медленно объезжала площадь, наблюдая в лорнет выходки сына и при последней – лобызании с братом во Христе – едва не лишилась чувств.
Итак, у родных были все основания считать, что Цезарий не сумеет самостоятельно распорядиться своей – и немалой – долей наследства, которое было бы непростительным легкомыслием оставлять в его руках.
По достижении братьями совершеннолетия огромное отцовское состояние было по всей форме поделено между ними. Но, заботами и стараниями предусмотрительной матери, Мстислав получил в два раза больше брата.
Однако Цезарий не был в претензии, и когда мать с поверенным сообщили ему, что ему достанется Малев-щизна с пятью фольварками, а брату – Помпалин с «Ватиканом», десять фольварков и все отцовские капиталы, он не нашел в этом ничего несправедливого. Почтительно поцеловал руку матери, обменялся сердечным рукопожатием со стряпчим и поблагодарил за труды по устройству его дел.
Но даже и Малевщизной с фольварками управлял не сам Цезарий, а семья. Его землю сдавали в аренду, продавали, получая с нее доходы по доверенностям, которые он по первому требованию безропотно выдавал. А ему ежемесячно выделялась некоторая сумма на расходы, причем на руки он получал лишь небольшую ее часть – остальным распоряжались приставляемые к нему лица. Последние два года эту роль выполнял Павел. В его обязанность входило выполнять все прихоти молодого графа, но давать точный отчет во всех расходах старшим членам семьи. Все это было очень похоже на опеку. Но Цезарий не роптал, – во всяком случае, в его словах и поступках не было никакого намека на это
Может быть, молчаливый и покладистый юноша был себе на уме? Едва ли: недаром за ним установилась в доме репутация дурачка.
Однако при всей непритязательности были у Цезария и свои любимые развлечения. Купит, например, корзину яблок или булок и раздает беспризорным ребятишкам, которые уже хорошо его знали и толпой обступали на улице. Или слушает сказки и разные истории, которые, сидя на солнышке на порогах окраинных домишек, рассказывают деревенские старушки или седобородые деревенские деды. А то в праздник затешется в толпу и примется за шутки: сунет украдкой десятирублевку в карман какому-нибудь оборванному, хромому старичку, поймает за волосы приютского мальчишку в розовой или голубой рубахе и поцелует худое бледное личико.
А в деревне самым большим удовольствием для него было укладывать снопы в ригу, сгребать сено на лугу с молодыми парнями, с которыми он болтал на местном наречии, хохоча до упаду над их шутками и остротами, Вот какие низменные вкусы и привычки были у Цезария, Неудивительно, что благородная мать немало пролила слез и натерпелась стыда из-за него. Физические и нравственные недостатки сына она объясняла только дурной наследственностью (со стороны мужа, разумеется), видя в них признак вырождения или атавизма, как недавно стали выражаться натуралисты.
И в самом деле, при виде Цезария в распахнутых настежь воротах конюшни – широкоплечего, с продолговатым, грубоватым лицом, с длинным кнутом в могучей, красной лапище, которым он изо всей силы хлопал по воздуху, с торжеством поглядывая на своего сопер-ника-кучера, в воображении невольно возникал его пра-дед-сплавщик, плечистый, кряжистый мужик, когда он, стоя на носу расшивы за огромным рулем, разрезавшим речные волны, хохотал и орал во всю глотку своим товарищам: «Гей-га!»
– Выше кнут, панич! Шире взмах! Сильней! Ну, сильней! – смеясь, подзадоривали обступившие его конюхи и кучера.
– Панич, мужик мой занемог, а на доктора да лекарство денег нет! – причитала у него за спиной какая-то баба.
– Панич, управитель лошадь забрал за потраву и не отдает! – кланяясь в ноги, жаловался мужик из Малевщизны.
Тут же стайка дворовых ребятишек с нетерпением поджидала конца барской забавы в надежде выклянчить что-нибудь. Причитанья крестьянки и просительный голос мужика заставили Цезария прервать свое замятие, но, обернувшись, он очутился лицом к лицу с Павлом и смутился.
– Что ты тут делаешь, Цезарий? – спросил Павел, называя его просто по имени, не то что старшего своего кузена.
– Павлик! Если бы ты знал, до чего они мне надоели! – воскликнул молодой граф.
«Они», очевидно, означало поверенный и все остальные, собравшиеся в доме.
– Граф! – торжественно произнес Павел. – Не забывайте о том, кто вы!
– Кто я? А кто же я такой, скажи на милость? – бормотал Цезарий, грустно качая головой.
– Ну-ка брось кнут! – велел Павел.
Поколебавшись немного, Цезарий повиновался.
– А теперь идем домой!
– Ой, Павлик, только не туда! – взмолился Цезарий. – Пойдем лучше погуляем… вон к тому холму, с которого такой чудесный вид!
– Гулять мы пойдем потом, а сейчас надо покончить с делами.
– Ох, эти дела! Они мне уже поперек горла встали!
– Ничего не поделаешь, дорогой. Такова оборотная сторона твоего положения. Подумай, что скажут графиня и твои дядья, если эта выгодная сделка расстроится по твоей вине.
Цезарий задумался и, опустив голову, с тихим вздохом сказал:
– Ну хорошо, пошли!
Поверенный с вытянутым лицом встретил их у входа.
– Все пропало! – сказал он. – Пока мы зевали, маклеры успели его опутать. Теперь он совсем отказался продолжать переговоры и уезжает… Если бы господин граф утром подписал купчую, отступать было бы поздно, а так… Но я умываю руки, а графине и дядюшке вашему опишу все, как было.
С этими словами он спустился вниз и торопливо зашагал к флигелю, а Цезарий застыл на месте.
– Павлик! – придя немного в себя, сказал он чуть слышно. – Что же теперь будет?
– Ты о чем? – спросил Павел.
– Ведь он обязательно напишет маме и дяде, что я пропадал на пасеке и на конюшне, вместо того чтобы подписывать купчую…
– Ну конечно, напишет…
– Дяде-то еще ладно, а вот мама на меня опять очень рассердится.
– Конечно, рассердится! Ну и что?
– Как это «что»? Разве ты не знаешь, как мне это неприятно…
– Пора бы уже привыкнуть.
– Да, она всегда недовольна мной, сколько я себя помню… Не ругает, не бьет, но уж лучше брань и побои, чем это вечное: «Mon pauvre César, tu n’es bon à rien du tout!» [305]305
«Мой бедный Цезарь, ты ни на что не годен!» (фр)
[Закрыть]
Они вошли в одну из многочисленных гостиных.
– Господи! Мне совсем не хочется их огорчать, особенно маму, – продолжал Цезарий. – Я сам вижу, что ни на что не гожусь, но разве я виноват? Таким уж я уродился…
«Ну да, уродился!» – с сомнением повторил Павел про себя.
– Вот и сейчас они на меня рассердятся из-за этой Малевщизны, – продолжал он со слезами на глазах. – Мстислав опять будет издеваться надо мной…
– Перестал бы ты лучше обращать внимание на эти выговоры да насмешки…
Цезарий помотал головой:
– Хорошо тебе говорить, а окажись ты на моем месте…
– Может быть, граф Цезарий Дон-Дон Челн-Пом-палинский воображает, что мне лучше живется? – усмехнувшись спросил Павел.
– Да, ты в сто, в тысячу раз счастливей меня! Хотел бы я быть на твоем месте!
Павел рассмеялся, а потом сказал серьезно:
– Может, ты и прав. Во всяком случае, как бы там тебя ни ругали, хорошо, что Малевщизна не продана…
– Почему? – спросил Цезарий.
– Потому, что это было бы неблагородно, – загадочно ответил Павел.
Цезарий с открытым ртом задумался над его словами. Видно, он о чем-то смутно догадывался, потому что немного погодя нетвердо сказал:
– Да, пожалуй… – и с просиявшим лицом добавил: —Конечно, хорошо. Но они все равно найдут покупателя и продадут Малевщизну…
– А почему это кажется тебе таким неизбежным?
– Да ведь все говорят, что я не могу управлять имением. А с деньгами проще… положат в банк на мое Имя, и я буду получать проценты… – объяснил Цезарий.
– Но ведь Малевщизна – твоя собственность! Она Принадлежит тебе по закону…
– Ну и что из этого?
Павлик, смеясь, ответил:
– Два года я бьюсь с тобой, хочу из беспомощного младенца сделать мужчину, и вот – пожалуйста…
В эту минуту в комнату вошел старый слуга, бывший камердинер графини – еще одна нянька, приставленная к Цезарию, – и принес на подносе странное на вид письмо, адресованное молодому графу. Павел с любопытством развернул замысловато сложенный клочок простой серой бумаги и прочитал вслух:
«Сиятельнейший граф Римский, пан Цезарий Пом-палинский! Узнав, что Вы гостите в наших краях, приглашаю Вас, любезный граф, отобедать завтра у меня. Вы меня не знаете, но я Ваша родственница и притом пожилая. Отказать старухе было бы с Вашей стороны невежливо и не по-графски.
Генеральша Цецилия Орчинская, урожденная
Помпалинская».
Выслушав это послание, Цезарий струхнул, а Павел расхохотался во все горло.
– И что этой старой ведьме в голову взбрело? Чего ей от тебя нужно?
– Павлик, что делать?
– Не знаю. Генеральша с вашей семьей на ножах и вредит, где только может.
– То-то и оно! Мама рассердится…
– Но, с другой стороны, – она женщина пожилая и как-никак родственница. Неудобно тебе, молодому человеку, отказывать ей…
– Конечно! Но как же быть?
Оба задумались. Вдруг Цезария осенило, и он даже привскочил в кресле.