Текст книги "Господа Помпалинские"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
– Скучная формальность, – заметил Вильгельм.
– Зато весьма важная. Nous ne sommes pas paysans, mon cher [441]441
Мы ведь не простолюдины, мой дорогой (фр.).
[Закрыть], и должны считаться с мнением света… По-моему надо придумать что-нибудь оригинальное, в новом вкусе, чтобы заткнуть людям рот… Ведь в свете обязательно пойдут разговоры… hélas… неприятные разговоры! Послушай, j’ai une idée, mon garçon! [442]442
у меня идея, мой мальчик! (фр.)
[Закрыть]Пригласим несколько человек, избранное общество… l’élite de la société… понимаешь? Закажем специальный поезд и отправимся венчаться в Вильно, к Остробрамской божьей матери – к нашей покровительнице, так сказать, в столицу земель, откуда ведет начало наш род. Это будет и оригинально, и сенсационно, и патриотично, и… chose… религиозно…
– У меня был другой план, – возразил Вильгельм, – я бы предпочел обвенчаться где-нибудь за границей.
– Где? Где именно? – с загоревшимися глазами спросил граф Август.
– Где угодно, только подальше от оскорбительных пересудов и, pardonnez-moi, papa, нескромных взглядов светских кумушек. В Дрездене, Париже… Риме…
– Va pour Rome! [443]443
Вот именно в Риме! (фр)
[Закрыть]– закричал граф Август, вскакивая с места. – C’est une idée! [444]444
Это идея! (фр.)
[Закрыть]Обвенчаться в столице христианства, получить благословение папы и отправиться в свадебное путешествие… Куда? В Notre Dame de Lourdes par exemple… [445]445
Например, в Лурд… (фр.)
[Закрыть]Это будет тоже оригинально… сенсационно… и религиозно… Cette pauvre comtesse [446]446
Бедная графиня… (фр.)
[Закрыть]лопнет от зависти… et ça toujours fera mousser le nom! [447]447
и это придаст блеск нашему имени! (фр.)
[Закрыть]
X
В то время, когда граф Август с сыном строили радужные планы предстоящей свадьбы, Павел Помпалинский поднимался на второй этаж перворазрядной варшавской гостиницы. В дорогом просторном номере на низеньком диванчике, подперев голову рукой, сидел Цезарий, на коленях у него лежала раскрытая книга. За прошедшие сутки он очень изменился: осунулся, побледнел, смотрел угрюмо, под глазами у него темнели круги… Он был похож на человека, у которого недостало сил бороться с мучительной, неутихающей болью, истерзавшей его физически и нравственно. Еще совсем недавно, когда он покидал дворец своего дяди, возмущение, владевшее им, придало ему надменный, вызывающий вид, расправило плечи, а теперь он снова сгорбился, поник, и его фигура олицетворяла покорную беспомощность и растерянность; губы, еще вчера гневно и гордо сжатые, снова обрели свойственное им мягкое, безвольное выражение, только скорбь оставила свою неизгладимую складку.
Цезарий встал навстречу Павлу и молча пожал ему руку. На этот раз рукопожатие было сердечней, чем накануне, когда они прощались.
– Вот я и нашел тебя, Цезарий, – сказал Павел и сел. – Впрочем, это оказалось совсем нетрудно. Из всех Помпалинских, пожалуй, только я могу бесследно затеряться в Варшаве, а твое убежище уже не тайна, о нем знают дома.
– Что ж тут удивительного? – глухим, бесцветным голосом сказал Цезарий. – Я из этого не делал тайны. Просто хотелось побыть одному, вот я и перебрался в гостиницу.
– Надеюсь, временно? – спросил Павел.
– Не знаю, – последовал короткий ответ.
– По правде говоря, меня уже дважды посылали к тебе для переговоров… Вчера и сегодня утром… Но я отказался, не хотел тебе надоедать, считал, что прошло еще слишком мало времени. А сейчас пришел просто так, проведать тебя.
– Спасибо! – оживился Цезарий.
– Надеюсь, ты не рассердишься и не сочтешь меня назойливым, если я спрошу, что ты собираешься делать дальше?
Цезарий опустил глаза, помолчал, а потом с расстановкой сказал:
– Не знаю, я чувствую себя, как потерпевший кораблекрушение на необитаемом острове. Я всегда любил читать про это, а теперь вот сам…
Павел окинул его долгим, внимательным взглядом.
– Не обижайся, Цезарий, но, судя по твоему вчерашнему поведению, я надеялся найти тебя другим… мужественным, сильным, деятельным.
Цезарий посмотрел на друга удивленно и чуть насмешливо.
– Откуда же могли вдруг появиться у меня все эти добродетели, Павлик? – Он встал и долго в задумчивости ходил по комнате. Потом бросился на диван, закрыл руками лицо и, как ребенок, жалобно заговорил:
– Павлик, милый, ты даже не представляешь себе, какой я несчастный! Я не знаю, что делать, куда податься? Мир для меня – беспредельная пустыня, где я на каждом шагу встречал равнодушие или еще хуже – лицемерие и ложь! Если я никому не нужен и меня никто не любит, зачем тогда жить на свете?
Павел долго молчал, с искренним сочувствием глядя на горестно поникшую голову друга. Казалось, он о чем-то думает, но не решается сказать вслух. Наконец он подошел к Цезарию и положил ему руку на плечо.
– Неужели ты способен только хныкать, как ребенок, и оплакивать самого себя? Если ты будешь носиться со своим горем, то неминуемо впадешь в отчаяние.
Цезарий молчал.
– Молчишь, – продолжал Павел, – значит, внутренний голос говорит тебе, что ты не прав!
– Но что мне делать? – простонал Цезарий, не отнимая рук от лица. – Я словно несмышленое, беспомощное дитя, которое жестоко обидели…
– Нет! – решительно возразил Павел. – Ты не дитя, а слабовольный человек и до сих пор не привык обходиться без няньки… Пойми, ты должен стать наконец мужчиной, доказать, на что ты способен…
Павел сел и задумался. Потом, нежно глядя на Цезария, тихим, ласковым голосом сказал:
– Я долго молчал. Часто, когда мы оставались вдвоем, мне стоило большого труда не проговориться, но меня удерживали угрызения совести и осторожность. Теперь настало время доказать, что я твой друг. Я хочу поделиться с тобой своими мыслями и крохами житейского опыта, пусть это будет плата за хлеб, который я ел, и за малую толику знаний, которые получил в вашем доме. Перед тобой, Цезарий, – большая, светлая дорога, и я уверен: ты пойдешь по ней. Я не могу больше молчать. Но сперва я расскажу тебе историю твоей собственной жизни.
Цезарий с интересом взглянул на друга и снова закрыл руками лицо. А Павел продолжал:
– В одной очень богатой и тщеславной семье родился второй ребенок – мальчик. Первенец – всеобщий любимец, баловень, вундеркинд – был похож на мать и ее знатных предков… Появившийся на свет младенец, как и первый сын, был законным наследником отца и ему принадлежала половина огромного состояния. Это был первый грех младенца.
– А-а! – не поднимая головы, простонал Цезарий.
– Ты должен знать все и, как четки, перебрать свою жизнь от рождения до сегодняшнего дня, иначе ты ничего не поймешь… Итак, этот мальчик был не похож на своего умного, красивого брата… Он был криклив и уродлив. А в этой семье считалось, что кричать в колыбели – в высшей степени неприлично. Ребенок рос неловким и робким; из-за своей неловкости он разбивал дорогие безделушки, украшавшие туалетный стол матери, а робость мешала ему щебетать и развлекать мать, когда она заглядывала в детскую. Это был его второй грех.
– Да! – глухим голосом сказал Цезарий. – Я помню это.
– Потом мальчика стали обучать французскому языку, но у него оказалось никудышное произношение – ему никак не давалось трассированное «г». Верхом он ездил плохо, потому что робел и смущался под устремленными на него взглядами, в карты не играл, в ружьях толка не понимал, любовниц не имел, успехом в обществе не пользовался, словом, ничего из ряда вон выходящего не совершил, и его имя не нашумело в свете. Этого было достаточно, чтобы заслужить нелюбовь и презрение матери, домочадцев и всех, кто пресмыкался перед ними и купался в лучах их славы…
– Да, презрение и нелюбовь, – повторил Цезарий.
– Но у этого всеми отвергнутого ребенка было доброе сердце и пытливый ум… он был честен и чист, как кристалл, и никогда никому не сделал зла. Но его на каждом шагу оскорбляли, высмеивали, и он замкнулся в себе, разменял свои чувства на мелкую монету жалости и филантропии. А скованная и испуганная мысль забилась в самый дальний уголок мозга и твердила: «Меня нет!»
Цезарий поднял голову, взглянул заблестевшими глазами на Павла и сдавленным голосом сказал:
– Да, да!
– Ему внушили, что он неспособный, bon à rien, и он поверил в это, стал беспомощным и позволил обращаться с собой как с куклой.
– Да, да! – громко повторил Цезарий.
– Но вечно так продолжаться не могло, – сказал Павел. – Понадобился сильный толчок, и чувства, тлевшие в глубине его существа, пробудились и вспыхнули жарким пламенем. Этим толчком были любовь и страдание, он разорвал путы и взревел, как раненый зверь…
Павел улыбнулся, и, подойдя к другу, положил ему руку на плечо.
– В жизни ничто не проходит бесследно, и у причины всегда есть следствие. Ты разорвал путы, а теперь снова поник и плачешь, как малое дитя. Это естественно. Но минутная слабость пройдет, ты воспрянешь духом и пойдешь широкой, светлой дорогой…
Цезарий выпрямился и, устремив горящие глаза на друга, с силой сжал ему руку.
– Где она, эта дорога? Как ее найти? Боже, кажет ся, я уже знаю, у меня перед глазами стоит старый Книксен… человек, потерявший рассудок из-за любви к людям… в ушах звучат сказанные им слова…
– Я знаю, он говорил тебе, что Помпалинские никому не сделали добра… Но ты, не развращенный лестью, чей ум и сердце не заволок кадильный дым похвал, ты, не отравленный диким самодурством, с чистой душой и непочатыми силами, с сердцем, жаждущим любви, которая для многих – пустой звук, ты будешь первым Помпалинским, посвятившим свою жизнь служению людям…
– О! Я словно вижу и слышу старого Книксена! – горячо зашептал Цезарий, глядя перед собой в пространство. – Святой человек, лишившийся рассудка из-за великой любви к людям, как много ты для меня сделал!..
Черные глаза Павла блестели от умиления и слез. Бедный родственник, приживальщик, он впервые в жизни почувствовал к самому себе уважение, совершив честный, благородный поступок. Он поддержал в трудную минуту сына своего благодетеля и щедро отплатил за кусок хлеба.
– Цезарий, – сказал он. – Ведь ты миллионер!
– Милый Павлик, – с горечью промолвил Цезарий, – миллионы всегда были для меня лишь обузой, а теперь я стал из-за них жертвой чудовищного обмана и разочарования. Знаешь, я часто, бывало, останавливался в поле или на улице – со стороны у меня, наверно, был вид форменного идиота – и с завистью смотрел на простого работника, сильного и свободного, как он пел за работой или отдыхал после трудового дня в кругу семьи. И мне не раз приходило в голову, что, не родись я Помпалинским, я был бы во сто, в миллион раз счастливей!
– Забудь, что ты Помпалинский, какое это имеет значение! Важно, что у тебя есть деньгк, но, увы, цену им знают лишь те, у кого их нет.
– Да, ты прав! – воскликнул Цезарий. – Я должен это почувствовать. Старый Книксен сказал: ты молод, полон сил и у тебя есть миллионы…
– Даром что помешанный, а больше смыслит в жизни, чем признанные умники, чей девиз – шампанское, карты, женщины!
– Он сказал мне: с такими деньгами можно сделать много добра людям.
– В родной семье тебя не любят, – продолжал Павел, – но ты обретешь новую семью в кругу людей, которым утрешь слезы и выведешь на свет из тьмы неведения. А твоя дремлющая, бездеятельная мысль устремится к великому источнику света, и ты узнаешь, что раздавать детям яблоки и медяки нищим – это еще не значит помогать людям, тебя научат, как творить вечное и нерушимое, имя которому Добро.
Цезарий стоял перед Павлом – глаза у него горели, голова была высоко поднята.
– Павлик! – воскликнул он. – Теперь я знаю, что мне делать! Спасибо! – и, взяв друга за руку и понизив голос, прибавил: – Значит, я еще буду счастлив и кому-то нужен?
Он задумался и устремил взгляд в пространство, словно видел там картины, возникшие в его воображении.
– Да! – помолчав немного, тихо сказал он. – Что значит моя боль по сравнению с болью человека, который страдал за людей! Но я ужасно страдаю, Павлик, и ничего не могу с собой поделать! Я ее так любил и так привязался к ним!
– И будешь страдать до тех пор, пока новая жизнь не вытеснит твою боль.
– Как бы мне хотелось поскорей начать новую жизнь! – вырвалось у Цезария. – Может, тогда я забуду свое горе и смогу быть кому-то полезным…
Павел молча что-то обдумывал.
– Ну что ж, – сказал он, вставая, – употреби первые минуты своей новой жизни для тех, кто мне дорог… Пойдем, я отведу тебя к людям, поистине несчастным.
– К родителям той девушки? – схватив приятеля за руку, спросил Цезарий. – Идем, Павлик, идем! – повторял он, торопливо одеваясь.
– По дороге я расскажу тебе их историю, – сказал Павел.
Молодые люди, держась за руки, покинули тесные, позолоченные стены гостиницы, которые заслоняли от их опечаленных взоров широкий мир.
XI
На чердаки, в подвалы, в жалкие покосившиеся лачуги, где ютится нищета и горе, вечерний сумрак прокрадывается раньше, чем в просторные дома богачей, глядящие на мир божий большими окнами. Мне кажется, солнце должно дольше светить тем, для кого оно единственный источник света и радости, а ночная тьма скорей рассеиваться в лачугах, потому что огорчения и заботы не дают беднякам смежить веки. Но в жизни все устроено иначе, поэтому в тесных каморках высокого, мрачного дома, где под самой крышей нашел приют пан Вандалин с семьей, рано стемнело. В то время как на широких улицах и площадях было еще совсем светло, на узенькой улочке, стиснутой высокими домами с облупившейся штукатуркой, царили унылые сумерки. В нарядных хоромах наступал пленительный, поэтичный предвечерний час, а в комнатушки почерневших домов на долгие часы вползала черная тьма и с ней – черные мысли.
В каморке, которую пан Вандалин так пышно именовал гостиной, перед узеньким, жестким диванчиком тускло горела лампа. На простой деревянной табуретке сидела жена Вандалина и, низко склонив голову, что-то шила из грубого полотна.
Теперь эта комната выглядела еще печальней, чем две недели назад. Там было холодно, ее не освещали отблески огня, некогда весело потрескивавшего в соседней кухоньке, и, наконец, исчезли вещи, которыми гордились ее обитатели. На столе не видно было альбома с застежками из малахита, на стене – фотографий в резных рамках, а на пальце у хозяйки – золотого наперстка. Куда девались эти вещи, дорогие обитателям каморки, как память о лучших временах?
Наверно, скатились с последней ступеньки общественной лестницы, которая еще несколько дней назад отделяла их владельцев от полной нищеты, и упали в темную пропасть, где скалила клыки нужда.
История этих дней, за которые семья, кое-как сводившая концы с концами, впала в полную нищету, проста, обыденна и коротка.
Роза захворала и не могла больше ходить на папиросную фабрику. Пани Адель лишилась уроков, потому что желающих подвизаться на этом поприще было хоть отбавляй, а она была всего-навсего самоучкой. Пан Вандалин по-прежнему сидел без работы.
Вот что произошло с ними за это время. Поэтому из тесных каморок исчезли последний достаток и спокойствие.
В холодном, пустом, полутемном жилище царила тишина. Ее не нарушал городской шум – на узенькой, темной улочке было в этот час пустынно и тихо. Только время от времени из кухни, где за ширмой лежала Роза, доносился сухой, надсадный кашель да из соседнего чулана – стук топора.
Кто-то постучался в дверь, пани Адель вскочила.
– Это ты, Вандалин? – спросила она.
– Я, Адельця, – послышался за дверью ласковый, тихий голос, и в кухню, слабо освещенную лампой, горевшей в соседней комнате, вошел пан Вандалин.
Хотя на дворе был мороз, он нес сюртук в руке и утирал рукавом пот, градом катившийся по румяному и, как луна, круглому лицу. Он запыхался и устал.
– Ну и наломал я сегодня спину, Адельця, – просопел он, с трудом натягивая сюртук. – Рубил дрова на четвертом этаже… Пожалуй, теперь им хватит на несколько дней… Люди они небогатые, но заплатили сразу… На, держи, целый злотый заработал, пусть никто не говорит, что я тюфяк!.. – Пан Вандалин положил на стол перед женой блестящую серебряную монету. – Купим хлеб, а может, и на похлебку хватит… На дрова заработаю завтра, попросил кухарку со второго этажа, чтобы позвала меня, когда будет нужно… Славная женщина, пообещала…
Пан Вандалин громко сопел и утирал пот с сиявшего торжеством лица. Но радость главы семейства омрачил сухой, отрывистый кашель, доносившийся из-за ширмы, и пан Вандалин нахмурился.
– Все кашляет? – показывая пальцем на ширму, тихо спросил он и с беспокойством взглянул на жену.
Пани Адель, которая снова взялась за шитье, молча кивнула.
– А у доктора вы сегодня были? – Пан Вандалин сел на стул и наклонился к жене.
– Были, – ответила она, не поднимая глаз.
– Ну и что он сказал?
– То же, что две недели назад, когда запретил
Розе ходить на фабрику. Велел побольше есть мяса и пить эмсскую воду…
– Мясо… эмсскую воду, – машинально повторил пан Вандалин и некоторое время сидел с открытым ртом, уставясь невидящими глазами на жену.
– Откуда же нам взять деньги на мясо… и на эту воду? – прошептал он с тяжелым вздохом и опустил голову.
Жена сочувственно посмотрела на него черными умными глазами и, протянув руку, на которой поблескивал простой медный наперсток, погладила его морщинистый низко склоненный лоб.
– Не отчаивайся, Вандалин, – с нежностью прошептала она. – Мы делаем все возможное: продали ценные вещи, какие у нас еще оставались, чтобы заплатить за квартиру. Я шью с утра до ночи, ты уже три дня колешь дрова… л
– Ну и что? – вырвалось у него со стоном. – А дочь родную спасти не можем…
Пани Адель покачала головой.
– Конечно, лучшие условия и лекарства не повредили бы Розе, но женское чутье подсказывает мне, что дело не в этом… – Пани Адель говорила тихо, чтобы не слышно было в соседней комнате.
– А в чем? В чем? – допытывался муж.
– Роза влюблена в Павла. Она тоскует и мучается, оттого что он перестал у нас бывать!..
– Ну да, друзья познаются в беде… – проворчал муж.
– Не осуждай его, Вандалин, он поступает как порядочный человек. Заметил, что Роза к нему неравнодушна, и перестал у нас бывать, боится причинить ей боль.
– Конечно, Роза теперь бесприданница, – буркнул пан Вандалин. – И даже такой бедный жених вправе пренебречь ею.
– Чувствами нашей дочери никто не посмел бы пренебречь, – горячо перебила его жена. – Но у Павлика у самого ни кола ни двора, и живет он у богатых родственников из милости. Как же он может жениться на бедной девушке?
– Это верно! – Пан Вандалин печально покачал головой. – Ты, Адельця, как всегда, права! Бедная Роза, разве она виновата, что у нее такой растяпа-отец…
– Вандалин! – укоризненно прошептала жена. – Перестань упрекать себя и терзаться угрызениями совести…
– Не перестану, никогда не перестану! Я жалкий, никчемный человек! Был бы я не таким разжиревшим боровом, а ловким, оборотистым, как другие, не умирали бы мы сейчас с голоду, и Роза имела бы приданое и могла замуж выйти хоть за самого бедного парня.
– Вандалин, ты сам не ведаешь, что говоришь. Найти для тебя подходящую работу очень трудно, вот тебе и приходится колоть дрова. А что касается Розиного приданого, это чистейшая фантазия, и тут мне нечего возразить. Я не отчаиваюсь. Чего только мы не пережили за эти восемь лет, и крыши над головой не имели, и в такие переделки попадали, что, казалось, конец, и все же выход всегда находился – выкарабкаемся как-нибудь и сейчас. Если бы rçe болезнь Розы и не эта ее несчастная любовь, я вообще не расстраивалась бы.
Так говорила пани Адель для спокойствия мужа. А ее осунувшееся, побледневшее лицо и слезы на глазах говорили совсем о другом; о том, как она волнуется, как тревожится о будущем, как сжимается от боли ее материнское сердце, бьющееся под стареньким, вылинявшим платьем.
В кухне за ширмой заскрипела кровать, и в комнату, пошатываясь от слабости, вошла Роза. Она зябко куталась в большой теплый платок, накинутый поверх темного шерстяного платья. На нежном, белом, как плат, лице лихорадочным огнем горели огромные черные глаза, оттененные длинными ресницами. Толстая шелковистая коса была уложена вокруг головы. С ласковой улыбкой на тонких, бескровных губах подошла она к родителям.
– Роза, ты зачем встала? – спросила мать с плохо скрываемым беспокойством. – Ты бы лучше полежала.
– Я уже отдохнула, мама, – ответила девушка. – Когда мы вернулись от доктора, я немного устала… это так далеко! А теперь мне гораздо лучше!
Девушка взяла корзинку с раскроенным полотном и села за стол по другую сторону от лампы.
– Роза! – сказала пани Адель.
– Что, мамочка?
– Не шей сегодня. Посидишь согнувшись, и опять тебе станет плохо.
– Нет, дорогая мамочка, – с живостью откликнулась Роза, – мне не будет плохо, уверяю тебя, я чувствую себя почти здоровой и не могу сидеть сложа руки.
– Роза, научи-ка меня шить! – неожиданно попросил отец. – Ведь не боги горшки обжигают! Вот увидишь, я в два счета научусь, и ты будешь сидеть сложа руки, а я – шить за тебя.
Необычная просьба развеселила женщин.
– Хорошо, папочка! – согласилась Роза. – Я научу тебя, и мы будем шить втроем! Итак, начинаем первый урок: в одну руку возьми полотно, в другую – иголку! Нет, не так! Полотно – в левую, а иголку – в правую! Так, хорошо, а теперь, пожалуйста, воткни иголку, раз… еще раз и сделай стежок. Ха-ха-ха! Вот так стежок! Ну, не беда! Первый блин всегда комом!
Бледная девушка тихо смеялась, она отвыкла веселиться.
Пан Вандалин нагнулся к самой лампе и с вытаращенными глазами и сосредоточенным лицом втыкал иглу в грубое полотно. Шов по размеру и форме был открытием в портняжном деле.
– Хорошо, папочка, – смеялась Роза, – теперь постарайся сделать шов поменьше и не такой кривой.
Пан Вандалин усердно тыкал иголкой в полотно, но терпения у него хватило не надолго, и он бросил это занятие.
– Это, пожалуй, потрудней, чем колоть дрова! Вот не ожидал… – недоверчиво сказал он.
– Вот видишь, папочка, какие женщины умницы и чего только они не умеют делать? – пошутила Роза и, поймав отцовскую руку, прильнула к ней бескровными губами.
Пани Адель радовалась, глядя на оживившуюся дочь, и вместе с ней смеялась над незадачливым портным.
– Ах, ты! – воскликнула она и погладила мужа по голове. – Небось попросишь тебя научить как сделаться министром…
– Ох, Адельця, и придет же тебе такое в голову! – ответил пан Вандалин, махнув рукой. – Где там министром… научиться хотя бы сапоги тачать…
– А что бы ты делал, папочка, если бы стал сапожником? – серьезно спросила Роза.
– Что б я делал? – задумчиво переспросил отец. – Шил бы день и ночь…
Женщины рассмеялись и растроганно посмотрели на главу семьи; вот до чего дошло – пределом мечтаний стало ремесло сапожника.
Но тут зазвенел дверной колокольчик.
– Кто это так поздно? – удивилась пани Адель и встала.
– Погоди, Адельця, может, это воры, – остановил ее муж.
– Открой, открой, мамочка! – прерывающимся от волнения голосом воскликнула Роза и покраснела.
– Адельця, сперва узнай, кто там, – прокричал вдогонку пан Вандалин.
– Зачем? – возразила жена.
– Спроси, душенька, в городе столько воровства, – настаивал муж.
– Кто там? – спросила пани Адель.
– Я, сударыня, и не один… Неужели не узнаете? – проговорил за дверью приятный мужской голос.
Роза подняла голову и насторожилась, а когда услышала знакомый голос, побледнела и низко нагнулась над столом. Большой платок сполз с худеньких плеч, и она задрожала.
– Павел! – в один голос воскликнули хозяева, но, увидев за его спиной высокого мужчину в дорогой шубе, замолчали.
Незнакомец снял шубу и робко жался к двери. Но Павел взял его под руку и представил хозяевам.
Как в былые времена в Квечине, любезно и непринужденно поздоровались они с гостем. Видно, еще не утратили хороших манер в скитальческой, исполненной лишений жизни.
– Я имел честь знавать вашего отца и дядю, – сказал пан Вандалин, приглашая гостя сесть на жесткий стул возле узкого дивана. – Граф Август, приезжая в наши края, любил поохотиться в квечинских лесах. Помню, он брал с собой на охоту сына, графа Вильгельма, в то время еще совсем мальчика. А вот с вами, граф, насколько помнится, мне не приходилось встречаться…
– Нет, ты ошибаешься, Вандалин, – любезно улыбаясь сказала пани Адель, – как-то – это было очень давно, – мы ездили с визитом в Помпалин и видели графа Цезария. Он гулял в саду в голубой бархатной курточке со своим наставником.
– Какая у тебя хорошая память, Адельця…
– Это могло быть и не очень давно, – шутливо заметил Цезарий. – Сейчас мне двадцать три года, а в голубой курточке меня водили до семнадцати лет. – И прибавил серьезно: – Простите, господа, что до сих пор не нанес вам визита. Я должен был это сделать давно – ведь я человек свободный и к тому же ваш родственник.
– Очень дальний, – как бы невзначай заметила пани Адель, но было видно, что ей это приятно слышать.
Румяное лицо пана Вандалина расплылось в довольной улыбке. Но, может, у него были на то какие-то свои причины?
– Мы живем так замкнуто и скромно… – с достоинством говорил он, будто принимал Цезария в своей просторной и уютной усадьбе.
Осмотревшись украдкой по сторонам, Цезарий не мог не согласиться с хозяином, что живут они на самом деле в высшей степени скромно. Ему еще не приходилось бывать в таком холодном, сыром, полутемном и убого обставленном жилище. Его внимание привлек сальный огарок в медном подсвечнике, который Роза зажгла на кухне. Подобный способ освещения был ему незнаком, и он невольно косился все время в ту сторону. Но еще больше заинтересовала его хорошенькая, печальная девушка с печатью нужды и болезни на лице. Он не думал, слушая по дороге рассказ Павла, что она так трогательна и мила. Хозяева занимали его разговором – любезно и обстоятельно расспрашивали про общих знакомых, о родных местах, похвалили за то, что он не продал Малевщизну. Цезарий, который еще не оправился от недавних переживаний, почувствовал, как на душе у него потеплело, и проникся искренней симпатией и сочувствием к этим людям.
Между тем в кухоньке при желтом тусклом свете сального огарка происходила трогательная сцена встречи двух влюбленных после долгой разлуки. Тяжесть ее усугублялась мыслью, которая была страшней самой разлуки, что они расстались навсегда. Сцена встречи необычайно затянулась. Увидев, как Роза побледнела и осунулась, Павел не смог больше скрывать свои чувства. Он сжимал маленькие, горячие ручки и поминутно подносил их к губам. При этом он говорил ей что-то шепотом, но что именно – не расслышала бы даже сальная свечка, будь у нее уши. Наверно, объяснялся в любви, рассказывал, как страдал и тосковал в добровольном изгнании. Должно быть, девушке приятно было это слышать – она разрумянилась, и в потупленных глазах, оттененных длинными ресницами, вспыхивали то нежность, то печаль, то надежда. Но она молчала, хотя, судя по жестам и выражению лица, Павел о чем-то ее просил. Наконец, она подняла глаза, и ее хорошенькое личико озарилось решимостью и любовью.
– Да, мы оба бедны, но разве это значит, что нам надо расстаться? Зачем прибавлять ко всем нашим огорчениям еще одно, – тихо сказала она и, словно устыдившись своих слов, замолчала. – Ты не представляешь себе, – поборов смущение, продолжала она, – насколько легче нам живется оттого, что мы в семье любим друг друга! Конечно, огорчений и забот у нас хватает, но зато бывают светлые и даже веселые минуты. Мы боремся с нуждой, как умеем, – отец колет дрова, мы с мамой шьем рубашки для фабричных рабочих… и не будь у нас других огорчений…
– А у тебя, кузина, есть еще какие-нибудь огорчения? – спросил Павел.
Она молчала, потупив глаза.
– Да, я страдаю оттого, что ты боишься нужды и из-за этого готов пожертвовать всем, – с неожиданной смелостью сказала она.
– Как мне горько это слышать, Роза! – воскликнул Павел. Он снова сжал ей руки и с лицом, преображенным решимостью, долго и горячо шептал ей что-то…
Наконец Роза отняла у него дрожащую руку и, вся светясь счастьем, точно на крыльях впорхнула в соседнюю комнату – болезни и горя как не бывало!
– Мамочка! – тихо позвала она.
Пани Адель прервала оживленный разговор с гостем и вышла на кухню.
– Мамочка! – шепнула Роза. – Надо бы чем-нибудь угостить графа…
– Трудную ты мне задала задачу, детка. Из пустого сосуда даже царь Соломон не наполнил бы стаканов… – с полушутливой, полуозабоченной улыбкой промолвила мать.
– Может, самовар поставить, – предложила Роза.
– Поставь, – ответила мать, – у нас есть немного чаю, но где взять сахар и хлеб?..
Роза покосилась на серебряную монетку, блестевшую на столе под лампой, но мать покачала головой.
– Нет, детка, это на завтра… Не годится сегодня угощать гостей, а самим завтра голодать… Граф производит впечатление доброго человека и не будет на нас в претензии за плохой прием.
– Еще бы! – подтвердил Павел, который услышал конец разговора. – Он скоро уйдет, ему просто хотелось с вами познакомиться.
– Чего он хотел, я не знаю, – с живостью ответила пани Адель, – но зачем вы его привели – я догадываюсь. Спасибо, что не оставили в беде, – прибавила она, протягивая руку покрасневшему Павлу.
– Не за что меня благодарить, – весело отозвался Павел и поцеловал ей руку. – Бог, которому ведомы наши тайные помыслы, видит, что я действую небескорыстно.
Сказал и искоса посмотрел на Розу, а пани Адель улыбнулась и шутливо погрозила ему пальцем. Счастье дочери и неожиданный визит богатого родственника вселили в нее смутную надежду.
Когда она вернулась в комнату, вид у нее был задумчивый. Как заговорить с графом о самом важном – о работе для мужа и для нее? Извлекать выгоду из первого же визита богатого родственника, конечно, неудобно, но положение настолько безвыходное, что она решила побороть чувство неловкости и ложного стыда.
Каково же было ее изумление, когда, садясь на прежнее место у стола, она услышала, как муж проговорил:
– То, что я сейчас скажу, может вам показаться странным и даже неприличным: к гостю не принято обращаться с такими просьбами, к тому же мы едва знакомы… Но жизнь вынуждает порой человека забывать о самолюбии и строгом этикете, – единым духом выпалил пан Вандалин и замолчал, опустив глаза и тяжело отдуваясь и сопя.
– Я хотел бы попросить у вас, граф… – начал он и снова замолчал.
На его покрасневшем лбу выступили капли пота, но он, видно, твердо решил договорить до конца и не отступил бы, если бы не Цезарий. Услышав слово «попросить», он взял его за руку и участливо сказал:
– Не надо, я все знаю! Павлик уже говорил мне, что вы ищете работу…
– Да, да! – воскликнул пан Вандалин. Его ободрил сочувственный взгляд и ласковый голос молодого графа. – Мне очень нужна работа, чтобы прокормить семью… Мы бедны, но бедность – не порок, и в том, что с нами случилось, мы не повинны и нам нечего стыдиться. А вот вынужденное безделье и моя проклятая туша день и ночь жгут меня стыдом… – Он растопырил руки, словно предоставляя гостю самому убедиться в этом, и с ожесточением продолжал: – Взгляните на меня… ведь я похож на разжиревшего борова, на бездельника, не знающего никаких забот… Раздобрел в прежние годы на даровых помещичьих хлебах… Правда, что греха таить, любил я вкусно поесть, и обеды в Квечине славились…