Текст книги "Господа Помпалинские"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
II
Легкие санки, быстро скользя по серебрившемуся под луной снегу, мчали молчаливого Цезария домой. Проехав половину пути, он мечтательно взглянул на своего спутника и воскликнул:
– Ах, Павлик, как она красива!
Павел улыбнулся.
– Я мог бы сделать вид, что не знаю, о ком ты говоришь; но сейчас мне не до шуток. От этого сборища у генеральши впечатление у меня довольно-таки удручающее. И потом, судя по тебе, дело принимает серьезный оборот. Я что-то не замечал, чтобы ты раньше на кого-нибудь так поглядывал, как на Делицию Книксен.
Цезарий задумался.
– Нет, Павлик… – тихо и несмело возразил он. – Это уже было однажды… давно…
– Ах да, Дорота!
– Да, Дорота, – еще тише сказал Цезарий. – Мама и оба дяди очень тогда сердились на меня, а Мстислав все издевался… Но пусть себе говорят, что угодно, а я до сих пор считаю, что Дорота красивая и добрая.-
Знаешь, Павлик, – продолжал он со вздохом, – я до сих пор не могу вспоминать о ней без волнения… Девушка она была простая, неученая… но, кажется, искренне любила меня.
Павел промолчал. Выждав немного, Цезарий снова заговорил:
– Знаешь, Павлик, почему панна Делиция мне сразу… с первого взгляда понравилась?.. Вспомни Дороту. Правда, они похожи?
– Пожалуй, – согласился Павел, – что-то есть общее, – рост, волосы, эта постоянная улыбка, словно чтобы свои красивые зубки показать…
– Видишь, – встрепенулся Цезарий. – Вот видишь, какое сходство… Я как взглянул на нее, меня сразу словно в сердце кольнуло и потянуло к ней…
Послушала бы пани Джульетта, как ее любимицу, благовоспитанную светскую барышню сравнивают с горничной, которая любила посидеть с гитарой у открытого окна гардеробной, напевая чувствительные романсы!
– Павлик, правда, она красивая? – снова заговорил Цезарий, когда они подъезжали к Помпалину. – Такая скромная, добрая! Я уверен, она способна на настоящее чувство.
– Я ведь совсем не знаю ее, – усмехнулся Павел, – так что не берусь судить, на что там она способна. Вижу только, что ты совсем голову потерял, и поэтому обязан предостеречь тебя: за тобой будут охотиться… Охотиться, чтобы поймать и женить на этой… на копии твоей Дороты.
Цезарий с несвойственной ему живостью обернулся к Павлу.
– Какой ты все-таки недобрый! – вырвалось у него.
– Почему?
– По – твоему, все люди – злые, испорченные, бессердечные…
– Нет, я просто считаю, что граф Помпалинский, владелец Малевщизны и пяти фольварков – это блестящая партия, и в наш прозаический век такие мамаши, Кг*к госпожа Книксен, и барышни вроде Делиции не упустят подобного счастливого случая.
– Павлик, не смей о ней плохо говорить в моем присутствии!
Это было сказано так твердо и решительно, что Павел оторопел.
– Ого! Стрела Амура, вонзившись в твое сердце, заронила в него капельку силы и мужества… Поздравляю! От души буду рад твоему превращению из дитяти в зрелого мужа, хотя бы и благодаря панне Делиции.
Цезарий протянул товарищу руку.
– Павлик, ты меня любишь? – растроганно спросил он.
– Признаться, так очень! – засмеялся Павел.
– Только ты один… Только ты… – прошептал Цезарий, сжимая руку Павла.
– Вот поэтому-то, сердись не сердись, но я тебе скажу: в твоем положении осторожней надо быть с такими людьми… Нельзя за чистую монету принимать их расшаркиванье перед титулованными миллионерами вроде тебя.
– Мне, кроме Делиции, ни до кого дела нет.
– Ну, о ней я как раз ничего не могу сказать – ни хорошего, ни плохого… Я только так, вообще говорю.
– Павлик, она верит в любовь… – заблестевшими глазами глядя на Павла, убежденно промолвил Цезарий. – Она сама мне об этом сказала… Любит деревню, тишину, цветы, поэзию… Я уверен, она может полюбить глубоко, искренне… Только… нравлюсь ли я ей?.. – И, помолчав немного, добавил чуть слышно: —Не знаю, могу ли я вообще кому-нибудь понравиться…
На этом разговор прекратился.
Приехав во дворец, Цезарий забился в самый дальний угол одной из многочисленных гостиных и углубился в чтение при свете свечи. Не думайте, благосклонным читатель, будто «ce pauvre César» не пользовался плодами великого изобретения Гутенберга, На-против, читать он очень любил и просиживал иногда над книгой всю ночь напролет. Правда, увлекался он не какими-нибудь учеными сочинениями. Бедный Цезарий, позор и огорчение семьи, всюду таскал с собой романы разного разбора, стихи польских поэтов, изредка популярный исторический труд – вот и все. И никогда не рассказывал о прочитанном, ни с кем не делился впечатлениями, словно стыдясь своего пристрастия. Было время, он охотно рассуждал о книгах и писателях, но получалось это у него всегда так неуклюже, некстати, что графиня заметила ему однажды:
– Mon paurve César! Ты не рассуждал бы лучше о литературе! Говоришь нелепости, к тому же о книгах, никому, кроме тебя, не известных!
А Мстислав не упустил случая прочитать брату нотацию:
– Прекратил бы ты это, Цезарий! Чтобы в обществе беседовать о литературе, надо обладать остроумием, находчивостью, вкусом, et tu sais bien, что господь не наградил тебя ими.
После этого разговора у Цезария пропала охота рассуждать о книгах, но читать он не перестал. Вот и сейчас на смену дню, полному переживаний, пришла ночь, а он все сидел над книгой. Павел давно уже спал безмятежным сном. Большие часы на башне маленького Ватикана пробили полночь, а он все читал. Старый, преданный камердинер графини, приставленный в качестве няньки к Цезарию, несколько раз входил в комнату и почтительно, но строго внушал молодому господину, что уже поздно и госпожа графиня будет недовольна, если узнает, что он так долго не спит и портит себе чтением глаза.
Но в этот день в Цезарии и вправду свершился нравственный переворот. На первое сделанное ему замечание он мягко и даже чуть просительно сказал:
– Мне еще не хочется спать, Фридерик!
А во второй раз отрезал:
– Я пойду спать, когда сочту нужным, понятно?
Это было сказано таким решительным тоном, что
Фридерик, не получивший от графини полномочий прибегать к силе, ретировался и улегся спать.
Наутро к высокому парадному крыльцу подъехали щегольские санки, запряженные парой отличных лошадей. Когда братья Книксены поднимались по ступеням, лица их сияли блаженством: наконец-то перед ними отворились двери этого неприступного, заколдованного замка, на который они только поглядывали с вожделением, проезжая мимо к своим друзьям-приятелям, птицам такого же невысокого полета.
Гостей, как часто у больших господ, принимал доверенный и друг хозяина – в данном случае Павел. Это не значит, что Цезарий не вышел им навстречу, не пожал сердечно рук и не пригласил – жалким, отнюдь не графским жестом – в гостиную. Он сделал все, что полагается; но занимать гостей и угощать охотничьим завтраком было делом Павла. Цезарий же углубился в созерцание своих рук, и каждый вопрос, который отрывал его от этого странного занятия, застигал его врасплох: он смущался, робел и долго собирался с мыслями, прежде чем ответить.
Молодые люди – веселые, остроумные, уверенные в себе, словом, что называется extrêmement bien и к тому же братья Делиции – понравились Цезарию. Но это не мешало ему робеть при них еще больше, чем в обществе прочих смертных, хотя, видит бог, трудно было в целом мире найти кого-нибудь, с кем он чувствовал бы себя непринужденно.
После завтрака решили отправиться верхом на псовую охоту. Помня о своих «успехах» в верховой езде, Цезарий побледнел и с помощью Павла под каким-то предлогом уклонился от участия в охоте. Молодые люди не настаивали, но взяли с него слово, что, в наказание, он сегодня же поедет с ними в Белогорье. И, пустив вперед борзых, веселые, красивые, стройные, в ладно сшитых охотничьих костюмах, вскочили на лошадей и поскакали через широкое поле к лесу. Цезарий, стоя на крыльце, смотрел им вслед счастливыми глазами. Причин для радости у него было целых три. Во-первых, удалось увильнуть от охоты, перспектива которой мучила его еще со вчерашнего дня. Во-вторых, он был в восторге от братьев Делиции (при всех своих несовершенствах завистлив он не был, и его всегда тянуло к жизнерадостным, красивым людям). И наконец, третья и главная причина – Генрик и Владислав пригласили его в Белогорье.
Значит, он сегодня увидит Делицию. А может быть, это она сама и попросила пригласить его?.. Неужели та, о ком он думал всю ночь, тоже, хоть на миг, вспомнила о нем… Может быть, он все-таки ей понравился… От этих мыслей Цезарий пришел в необычное волнение.
«Такая красивая, чистая, скромная, – думал он, расхаживая по большим гостиным, – и так похожа на мою милую, бедную Дороту!»
Братья Книксены выполнили свое обещание. После обеда, за которым Цезарий в обществе веселых, сердечных друзей немного осмелел, усадили его в свои сани и с быстротой ветра помчали в Белогорье.
Павел, оставшись дома… прошу прощенья, во дворце и распорядившись, чтобы за Цезарием послали лошадей, погрузился в невеселые раздумья о будущем своего питомца, «Бедный Цезарий! Только бы не ждало его новое разочарование, – рассуждал он сам с собой. – Как знать, может, он повзрослеет наконец и почувствует себя человеком, если Делиция ответит ему взаимностью…»
Вернулся Цезарий поздно ночью. Взглянув на него, Павел сразу понял: все кончено. Молодой граф влюблен без памяти, и сердце его окончательно и бесповоротно принадлежит фее Белогорья.
Молодого человека словно подменили – осанка гордая, прямая, движения быстрые и уверенные, глаза блистают. Едва неусыпный страж – камердинер Фридерик– удалился, Цезарий бросился Павлу на шею:
– Павлик, какая она красавица, если бы ты только видел!.. Во сто крат красивей, милее и скромнее вчерашнего.
Излив первый бурный восторг, Цезарий немного успокоился и, сев напротив Павла, с мечтательным выражением и слезами радости на глазах, тихо, медленно заговорил:
– До чего же они там все милые, простые, добрые… Как у них хорошо, уютно… Я себя чувствовал так, будто век с ними знаком… Владислав и Генрик меня полюбили… Да, да, полюбили сердечно… Пани Книксен тоже была ко мне очень добра. Несколько раз даже оговорилась, назвала меня просто «пан Цезарий». И ты не представляешь, как мне это было приятно! Никогда я не мог взять в толк, зачем без конца повторять: «Граф, граф!» Будто это доставляет кому-нибудь удовольствие. И еще, дорогой Павлик, мне кажется… только не смейся надо мной, может, я ошибаюсь и возомнил о себе невесть что, но, по-моему, я тоже немножко… капельку нравлюсь…
По лицу Павла видно было, что он не разделяет восторгов двоюродного брата.
– Надеюсь, ты не сделал ей предложения?
– Нет, – вытаращил глаза Цезарий. – Мне это и в голову не пришло.
– Вот и отлично, а то обязательно сделал бы.
– Нет! Нет! Что ты! – с непритворным испугом вскричал Цезарий.
– Почему?
– Отказа побоялся бы.
– Что ж, получил бы отказ да укатил в Варшаву!
Цезарий побледнел и с укором взглянул на друга.
– Не говори так, Павлик! – тихо сказал он. – Не надо этим шутить… Я ведь не Мстислав, это ему ничего не стоит приволокнуться или любовницу завести… Если я полюбил без взаимности, то не знаю… не знаю, что со мной будет…
И он так побледнел при этих словах и засверкал глазами, что Павел даже испугался.
– Если так далеко зашло, – сказал он строго, – немедленно собирайся и нынче же ночью едем в Варшаву… Я вижу, ты по уши влюбился… А что, если она тебя не полюбит? Удирай-ка, пока не поздно…
Цезарий с загадочной улыбкой остановился перед Павлом и голосом, глухим от волнения и стыда, сказал:
– Ни за что не уеду, Павлик! Ни за что… Я так ее люблю! Она такая красивая, добрая, хорошая!.. Я полюбил их всех, Павлик… Пани Книксен заменит мне мать, ее братья – родного брата… Ну, скажи сам, разве я знал, что такое материнская ласка? Любовь брата?.. – вырвалось у него. – Меня никто, никогда… – и, словно спохватившись, замолчал.
Это была первая его жалоба, крик души, снедаемой тайной, неосознанной болью. С удивлением смотрел Павел, как, схватившись за голову, он почти в исступлении закричал:
– Так не может продолжаться! Разве это нельзя изменить? Нет, Павлик, невозможно так жить и не стоит! Я хочу иметь родных! Хочу быть для кого-то не только «паном графом» или «бедным Цезарием»! Они ласково ко мне отнеслись, и я полюбил их за это всем сердцем!
После этой бурной вспышки оба долго молчали. Первым заговорил Павел.
– Допустим, ты прав; но подумай, какой скандал дома разразится, если ты попросишь руки Делиции.
Цезарий как-то сразу сник.
– Почему? – только и нашелся он, что сказать.
– Как «почему»? Отец Книксена, дед Делиции, был, говорят, лапотным дворянином, пока Белогорья собственным горбом не нажил… Мать Делиции – дочь управляющего князей С., а бабка с материнской стороны, некая Шкурковская, – дочка не то шорника, не то кожевника… Согласись, дорогой друг, что от всего этого за версту несет демократизмом, а госпожа графиня…
– Павлик, – взмолился Цезарий, – не надо сегодня об этом… Дай хоть один денек счастьем насладиться… Да, наверно, будет ужасный скандал, но сейчас я не хо-чу думать об этом… Приятней помечтать о завтрашнем дне… Представь, как они добры – опять пригласили меня завтра обедать.
– Бесспорное доказательство доброты! – заметил Павел насмешливо. – Но с какой, собственно, стати я должен вечно запугивать и сторожить тебя? Поступай, как знаешь, лишь бы ты был счастлив… А этого я желаю тебе ото всей души…
Они расцеловались, и Цезарий, как в прошлую ночь, опять сел за книгу. Но теснившиеся в голове мысли и мечты не давали сосредоточиться.
На другой день утром у мамаши Книксен произошла небольшая размолвка с дочерью.
Пани Джульетта в ожидании Цезария сидела в гостиной на диване, а Делиция – напротив, в кресле, с видом обиженного ребенка, которому осмеливаются перечить.
– Так и знай, мамочка, если ты не согласишься, я графу откажу.
Напуганная решительным заявлением дочери, пани Книксен даже побледнела.
– Но, деточка… – попробовала она возразить.
– Ты прекрасно знаешь: я никогда тебе не лгу. И сейчас не хочу скрывать, что никаких чувств к графу не питаю… И соглашаюсь на этот шаг только потому, что нет другого выхода… Уж лучше быть его женой и великосветской дамой, чем выйти за какого-нибудь Тутунфо-вича… И потом я знаю, что доставлю тебе этим удовольствие…
– Огромную радость, а не удовольствие! – перебила ее мать.
– И братьям помогу, – продолжала Делиция. – Вот я и стараюсь понравиться графу, но счастливой себя не чувствую. Как хочешь, но если ты не согласна, чтобы граф познакомился с отцом… я за себя не ручаюсь.
– Но подумай, детка, какое это может произвести впечатление на графа, человека молодого, неопытного… Он увидит твоего отца, страдающего этим ужасным недугом… И напугается, не захочет жениться на дочери…
– Сумасшедшего, – с грустной улыбкой докончила Делиция. – Не захочет – не надо… Значит, не судьба! Не помру с горя… Но он захочет, я уверена; еще сильнее захочет… Во всяком случае, я не собираюсь стыдиться моего бедного отца, с ним и так никто в доме не считается, будто он пустое место…
– Что с тобой сегодня? Откуда ты взяла, что с отцом не считаются?
– Но ведь не познакомить его с человеком, который добивается моей руки и, наверно, будет моим мужем, значит, ни во что его не ставить.
– Какая разница, познакомишь ты его с графом или нет, раз он не в своем уме…
– Неправда, все, что касается меня, отец прекрасно понимает и помнит… Ты даже не знаешь, мамочка, как хорошо мы с ним друг друга понимаем.
– Знаю, – в горестном раздумье сказала она, – знаю, что отца ты любишь больше, чем меня!
– Нет, нет! – страстно запротестовала Делиция. – Это неверно, мамочка! Ты знаешь, как я тебя люблю! Но мне очень жалко бедного папу.
– Ну, хорошо! – сказала пани Джульетта, ублаженная признанием дочери. – Поступай, как знаешь, дитя мое, только смотри, не пожалей потом…
– Не волнуйся, мамочка, вкусы графа я уже изучила…
Она встала и подошла к зеркалу. Темное платье с глухим воротом из толстой, теплой материи еще сильнее подчеркивало матовую белизну ее лица и красивый пепельный оттенок волос. Делиция была в этот день особенно хороша, и мать залюбовалась ею.
– Тебе сегодня больше к лицу был бы красный бант, а не голубой, ты немного бледна…
– Мамочка, – обернувшись к ней, с шаловливой улыбкой сказала Делиция, – голубой граф любит больше всех цветов, как символ чистоты, верности и еще чего-то там. Как только я об этом узнала, я тоже стала обожать голубой…
Пани Джульетта рассмеялась и, положив руки на плечи дочери, поцеловала ее в лоб.
– Ах, плутовка! Ты у меня сообразительный ребенок!..
– Ну, какой я ребенок! – вздохнула Делиция, укладывая перед зеркалом локоны на белоснежном лбу.—
Двадцать три года уже! Если бы не это, может, я и отказала бы графу…
– Тише, тише, ради бога! – зашикала пани Джульетта, так как в окне промелькнули сани Цезария.
Владислав и Генрик с сияющими лицами выскочили на крыльцо.
– Вот молодцы! Как они тебя любят и хотят помочь! – шепнула растроганно пани Джульетта.
Переступив порог гостиной, Цезарий, как всегда, смутился. Правда, когда он целовал руку пани Джульетты и здоровался с Делицией, растерянное и испуганное его лицо озарилось умилением и радостью. Видно было, что он счастлив. Тем не менее, опустившись в кресло рядом с Делицией и напротив ее матери, он не нашел ничего лучшего, как снять перчатки и со всех сторон осмотреть свои большие грубые руки. Делал он это так внимательно, словно страстный хиромант-любитель, на собственной персоне изучающий тайны этой науки.
Но в гостиной царила такая теплая, непринужденносердечная атмосфера, а разговор шел о столь простых и близких ему вещах, что он скорее, чем обычно, оставил свои руки в покое и поднял спокойные, добрые глаза, в которых теплилась живая симпатия к обитателям этого дома.
За обедом, изысканно сервированным, но по-семей-ному непринужденным, хорошее настроение Цезария, подогреваемое доброжелательностью пани Джульетты и ее сыновей, а особенно томными взглядами Делиции, возросло настолько, что, вместо односложных ответов или коротких наивных вопросов, он сам принялся рассказывать о столичных новостях, балах, театральных представлениях и концертах. Сначала он робел, запинался, не находя нужных слов, но постепенно под влиянием благосклонного внимания слушателей и наплыва новых, необычных мыслей разошелся, и речь его потекла плавно, свободно. Он сделал даже несколько метких замечаний, удачно сострил и первый закатился молодым, заразительным смехом. Его смеху вторил веселый, искренний хохот всей компании. Рассказам его внимали с интересом, остроты нравились и даже вызывали общий восторг. И он первый раз в жизни почувствовал себя не «бедным Цезарием», а милым, обаятельным молодым человеком. Всегда тяготившие его оковы светских условностей пали, и в конце обеда он даже, вопреки своему обыкновению, заговорил о литературе. Делиция умело поддержала разговор, и оживленная беседа продолжалась в гостиной, куда подали черный кофе.
– Он, оказывается, совсем не глуп, – шепнули матери на ухо сыновья.
– А оживившись, даже похорошел!
– Да!
От избытка чувств у пани Джульетты навернулись слезы на глаза и, чтобы скрыть их от гостя, она сделала вид, будто смотрит в окно.
– Тем лучше, дети! – шепотом ответила она. – Это счастье для Делиции и для вас! Господь услышал мои молитвы!
Между тем Делиция встала и, как о чем-то давно условленном, просто, но немного грустно сказала:
– Пойдемте теперь к папе, граф!
Пани Джульетта, побледнев, быстро обернулась к Цезарию, а он вскочил, готовый хоть на край света следовать за своей феей.
– Граф! Дорогой пан Цезарий! – сладко улыбаясь, поправилась хозяйка дома. – К чему эти холодные официальные титулы в разговоре с близкими друзьями?..
Цезарий стремительно подошел к ней и с благодарностью молча поцеловал руку.
– Дорогой пан Цезарий! – повторила она, принимая величественную позу. – Если вы так добры, что хотите разделить с нами горе, позвольте вам рассказать, как все это случилось…
Во время этого вступления молодые Книксены отошли к окну и остались там, со значительным и печальным видом скрестив руки на груди и понурив головы. Делиция села в сторонке – тоже печальная и присмиревшая, а Цезарий весь обратился в слух, с жадностью ловя каждое слово пани Джульетты.
– Мой муж всегда вел суровый образ жизни… – после минутного молчания продолжала она. – Не признавал никаких развлечений, и, что, по мнению людей нашего круга, скрашивает жизнь, его никогда не привлекало. Все силы он отдавал хозяйству, постоянно ломая себе голову над тем, как бы улучшить положение своих крепостных; увлекался различными научными трудами; словом, работал как вол. Часто по целым месяцам никуда не выезжал из дома, словно шляхтич-однодворец, прикованный к своему клочку земли… Может быть, я и ошибаюсь, но мне кажется, что это постоянное переутомление и однообразная затворническая жизнь были главными причинами его болезни… Когда мы поженились, он был уравновешенным, покладистым, пожалуй, даже жизнерадостным человеком… Но с годами характер у него изменился. Он стал о чем-то задумываться, шутил ре же, а иногда просиживал целые дни, запершись в кабинете, и никого, даже меня, не впускал… В чем секрет этой горестной перемены, ума не приложу…
Она говорила совершенно искренне, ни о чем не догадываясь и не чувствуя за собой никакой вины.
– Что с ним случилось? Ума не приложу… – простодушно повторила она. – Дела у нас шли хорошо, дети росли здоровые, только бы радоваться, на них глядя… Себя мне тоже не в чем упрекнуть! До поры до времени мрачность и уединенный образ жизни не мешали ему по-прежнему энергично заниматься хозяйством, много читать. Никто тогда и не мог заподозрить, что он не в здравом уме. Правда, когда разговор заходил о вопросах, как он выражался, общемировых… он начинал чересчур горячиться… Это и был, как потом оказалось, симптом его болезни… До того дошло, что ни о чем другом он и говорить не хотел… День и ночь сидел, уткнувшись в газеты, и все происходящее на свете так близко к сердцу принимал, словно это его личные, семейные дела… Дальше – больше. Мы, близкие, – я и дети – совсем перестали для него существовать…
Пани Джульетта сказала это с нескрываемой обидой, искренне считая, что муж должен целиком принадлежать ей, в то время как сама она – полновластная хозяйка своих мыслей и поступков, – И вот, дорогой граф, – с горечью продолжала °на, – настало время, когда эти мировые проблемы целиком поглотили моего бедного Адама: он забросил хозяйство, запустил дела… А уж когда и здесь, в стране, события приняли плохой оборот, с ним и совсем неладно стало… Целый год ходил мрачнее тучи и молчал… слова Добиться было нельзя… Детей ласкал еще изредка, особенно Делицию; но ничто уже его не интересовало. Потом появились эти мучительные головные боли… Чтобы облегчить страдания, он уходил гулять – надолго, допо– 3Дна, а возвратясь, все что-то бормотал и качал головой, как будто сокрушался или жалел о чем-то. Однажды вечером долго молча ходил по комнате, потом присел к столу, обхватил голову руками и громко заговорил. Я подошла и стала слушать. Боже, зачем я тогда не умерла от горя! Вы ни за что не догадаетесь, граф, о чем говорил мой бедный Адам! Не обо мне, не о детях, не о делах – нет! Это было ему безразлично! Он перечислял все зло, все несчастья, творящиеся на свете, – одно за другим, одно за другим. И так целый час… Но меня он не замечал, хоть я и сидела рядом. И вдруг вскочил, бледный как мертвец, с остановившимися глазами; сжал вот так голову руками, закричал страшно: «Все пропало!» – и рухнул на пол. Я сейчас же послала за докторами… Как ужасен был их приговор, дорогой пан Цезарий! Мой муж, отец моих детей, лишился рассудка.
В этом месте пани Джульетта поднесла платочек к глазам, а братья у окна обменялись недоумевающими взглядами и зашептались:
– Что они с Делицией затеяли?..
– К чему этот разговор при постороннем?..
Делиция же встала и обратилась к гостю:
– Граф, я хочу представить вас моему бедному отцу!..
– Делиция! – в один голос воскликнули братья. – Что ты! К чему графа посвящать…
Но Цезарий, бледный, с какой-то необычной торжественностью поднявшись с кресел, не дал им договорить.
– Позвольте мне разделить с вами горе! – просительно сказал он. – Я непременно хочу видеть вашего отца, и пусть он и не поймет меня, но я скажу, как я его уважаю…
Ого! Вот так новость! Ce pauvre César, оказывается, не лишен был способности чувствовать и выражать свои чувства просто, но благородно.
Братья молча поклонились, а Делиция, взяв графа под руку, подвела к запертой двери, за которой раздавались неутомимые, мерные шаги.
В комнате за дверью сгустились уже вечерние сумерки, и только красные отблески горящего в камине огня рассеивали темноту.
В мерцающем, неверном свете вокруг большого круглого стола ровным, мерным шагом ходил высокий, худощавый мужчина с изборожденным морщинами лбом и большими горящими, глубоко запавшими глазами-В руке у него была книга, из которой он, проходя мимо камина, методично, не спеша вырывал страницу за страницей и бросал в огонь. Делиция и ее спутник, стоя возле двери, долго наблюдали эту сцену.
– Бедный папа! Так любил раньше книги, а теперь сжигает их… Уже половину библиотеки уничтожил, а если забудешь положить ему книги на стол, беспокоится и все, что под руку попадется, готов бросить в огонь…
Сумасшедший ходил между тем вокруг стола, тихим, прерывающимся голосом бормоча:
– К чему это все? Зачем? Все пропало! Погибло! Ничего не нужно! Ничего!
Наконец он бросил в камин последние страницы. Бумага сразу вспыхнула, и только обложка с каким-то ученым заглавием, написанным большими черными буквами, затрепетала в пламени, прежде чем обратиться в пепел, Адам Книксен, не мигая, смотрел в огонь. Красные отблески освещали его высокий, в морщинах лоб, отражались в глубоко запавших глазах – печальных и неподвижных. Ломая руки, он что-то шептал беззвучно. В этот момент Делиция, будто невзначай, подвела графа к отцу.
– Папочка! – ласково позвала она и положила руку ему на плечо.
С трудом оторвавшись от пламени, он устремил взгляд на нежное матово-белое лицо дочери, одухотворенное в этот миг какой-то неземной красотой.
– А-а! – протянул он и, будто припоминая что-то, провел рукой по лбу. – Это ты, Дельця! Пришла меня проведать? Спасибо! Только невесело у меня… и сам я не весел… Горе всюду, тоска!
Сказал и, опустив голову, снова хотел отправиться в свое бесконечное странствие вокруг стола. Но Делиция, ласково обняв его за шею, повернула лицом к Цезарию.
– Папочка, это граф Помпалинский! Я тебе вчера говорила… Мне хочется, чтобы вы познакомились…
Цезарий, не говоря ни слова, порывисто схватил руку старика и крепко пожал.
Адам Книксен задержал его руку в своей и долго не сводил с него испытующего взора, словно хотел прочесть что-то на его лице или собрать свои ускользающие Мысли.
– Граф Помпалинский… – произнес он наконец. – Знаю, знаю… Слышал… Господа знатные… Миллионеры… А люди недостойные… Бессердечные…
– Папочка! – испуганно воскликнула Делиция.
Но Адам Книксен продолжал, глядя в упор на молодого человека:
– Очень приятно… Очень признателен, что пожелали со мной познакомиться… Только я – нуль, пустое место… У меня червяк в голове, мозг мой точит. Вот я и тоскую… Но это ничего… Когда приходит Дельця, моя добрая, маленькая девочка, мне легче…
Делиция встала на цыпочки и поцеловала отца в щеку.
– Вы молоды, граф, очень молоды… Авось вы еще будете счастливым, хотя в наше время это невозможно. А у меня на душе тяжело, тяжело… – со вздохом сказал он и прибавил: —Эх, если б вы знали, отчего я тоскую! Ведь все миновало… погибло… пропало… Вы же сами видели! Но вы еще молоды. Вы позабудете… – Он задумался, покачал головой. – Нет! Об этом забыть невозможно! Нельзя! Червь точит мозг… Но вы еще молоды..
Он понурил голову и с минуту стоял неподвижно, потом взглянул на Цезария.
– Будь у меня ваши миллионы и не грызла бы тоска, я бы показал, что можно сделать… Но Помпалинские ничего не сделают, я знаю… А впрочем, – прибавил он, безнадежно махнув рукой, – к чему теперь деньги, усилия? Все пропало!
Он опять взял книгу и отправился в свое бесконечное странствие вокруг стола, швыряя страницу за страницей в огонь и бормоча при этом тихим, надрывающим сердце голосом:
– Все погибло! Пропало! Тоска! Тоска…
– Пойдемте! Папочка устал… – тихо шепнула Делиция, обернувшись к Цезарию.
Но тот словно не слышал, хотя голос ее имел над ним магическую власть. Он не мог оторвать глаз от этого страдальческого лица, на котором лежала печать нечеловеческой муки и какого-то дивного, непостижимого величия. И, прежде чем Делиция успела что-либо сообразить, он схватил безумца за руки и робко, проникновенно сказал:
– Да, я еще очень молод… и хотя все твердят, что я bon à rien, может, и я когда-нибудь смогу принести пользу… Да, никому не сделали добра Помпалинские и я тоже… Но я надеюсь и мечтаю быть полезным людям… у м е' ня еще вся жизнь впереди… Благословите меня на долгую жизнь ради блага народа, который вы так беззаветно любите…
И опустился на одно колено. Получилось это у него не слишком изящно, но благоговение и почти священный трепет, написанные на лице, искупали неловкость и нарушение этикета. У Делиции на глазах блеснули слезы, а страдальческое лицо несчастного на миг просветлело и успокоилось. Положив руки на склоненную голову Цезария, он медленно заговорил:
– Ты просишь моего благословения, юноша? Хорошо! Благословляю! Иди в жизнь с мужеством и любовью… Не знаю, поможет ли тебе это?.. Но все равно, не опускай рук, действуй, у тебя есть молодость и миллионы… У тебя сердце не разбилось и червь не забрался в мозг… Может, тебе и удастся что-нибудь сделать… Благословляю… А мне уж ничего не надо… Давно, когда я еще жил, я бы многое тебе сказал… а сейчас меня душит тоска и не дает говорить… Тоска! Тоска! – докончил он чуть слышно и, в изнеможении опустившись в кресло, обхватил голову руками и тяжело, протяжно вздохнул. Казалось, грудь у него разорвется от этого, похожего на рыдание, вздоха
Делиция и Цезарий вернулись в столовую с такими лицами, будто только что отошли от гроба дорогого существа. Цегарий весь дрожал от волнения, а Делиция не спускала с него ласкового, признательного взора.
– Вы так добры, граф… – прошептала она.
– Что вы! Это вы ангел… Как вы любите своего… достойнейшего отца!..
– Что ж тут удивительного? – печально улыбнулась Делиция. – В нашей семье все друг друга любят. Отец очень добрый был и хороший… Разве это забывается? А вот вы, граф… Можете с сегодняшнего дня рассчитывать на мою дружбу.
Она говорила вполне искренне. Цезарий был на седьмом небе от радости.