412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Кассель » еЖЖедневник » Текст книги (страница 30)
еЖЖедневник
  • Текст добавлен: 16 июня 2017, 14:00

Текст книги "еЖЖедневник"


Автор книги: Елена Кассель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)

И шарик поворачивается очень тихо, но неотвратимо

Пожалуй, приходится признать, что счастье на свете есть. Методом исключения.

Оттенки зелёного – сосновые кроны, припыленные пробковые дубы, чьи-то узкие ланцетные листья. Ещё неделя – и людей совсем не останется. Звери, рыбы. Бабочки, ящерицы. Гигантский жучище в спальне. А мне остались две ночи, чтоб смотреть на звёзды прямо с подушки, не поворачивая головы, и ходить по лестнице на плоскую крышу искать большую медведицу, которую заслоняет лес. А там – до будущего августа.

Уезжать трудно – каждый раз страшно – подстерегает всегдашний а вдруг... – блестит серый дикий камень под солнцем, а внутри белые шершавые прохладные стены, и ветер по спине из сада, и в верхушках сосен – сегодня волны на море. И плаванье – одинокое дело – задумчивое – кажется, не так уж и хочу с аквалангом – эту тёплую воду хочется чувствовать телом,– и запах, и вкус, и соль. Взмахи золотых хвостов, пролёт попугайной рыбки, шум в ушах, шипенье, волны хлопаются о камни. Мы недавно плавали вдоль скального берега полуострова Жиен неподалёку от нас. Ехали по песчаной косе, мимо солёных озёр, примыкающих к морю, и там фламинго – изогнутые, движутся, как в замедленном кино. Потом на конце косы вырастают дикие заросшие лесом скалы. Когда-то это был остров – как другие тут острова – лесные горы карабкаются из моря. Косу потом нанесло. Год назад мы ходили там по приморской тропе – и сверху я жадно глядела в море, предвкушая погруженье. А сейчас – мы плыли вдоль берега два часа, потом два обратно, не выходя,– и кажется, скорость была такая же, как пешком по тропе, только – в этой тёплой воде движенья были естественны, как взмахи хвоста – и заплывали в тёмно-зелёные гроты, и глядели в тёмно-сверкающую на просвет воду, и вверх на скальные морды, и вниз в синее бездонье.

Синее-зелёное-рыжее прошито золотом.

Небось, Даррелл теперь лежит котиком на отмели, как хотел, а Моуэт получит в жёны чудесную добрую волчиху.

Я, конечно, до дельфина не дослужусь, но может, сделают меня в будущей жизни китом – буду задумчиво плавать по океану, пускать фонтан до небес и остерегаться русских и японцев, чтоб не попасть в консервы «кит с горохом», которые в шестидесятые продавали на углу Малого и Пятой линии в магазине «Детское питание».

В предзакатном свете течёт расплавленная красная дорога между пробковых дубов. Гаснет, только верхушки сосен на холме горят зелёным пламенем. Потом луна в чёрной сосновой прорези подхватывает – огромным фонарём, светящим ночью в раскрытую дверь – как каждый август.

Вчера был ветер, и над розовыми камнями мы проносились в клубящихся бурунах,– хлебнув воды в трубку, вертели выскочившими на воздух головами, впериваясь взглядом в скальные нагромождения, заросшие нечёсаной зеленью, в которой не угадывалась береговая тропа. Так плывёшь час, два,– в неочеловеченном мире – в наложенном маской с трубкой одиночестве – только шум в ушах, да знание, что когда-нибудь повернёшь обратно и доплывёшь до человятника в пляжной полосе прибоя – в голубой воде над серебряным волнистым песком.

Прошло ещё одно лето.







СЕНТЯБРЬ

Вчера в тюлевых полупрозрачных сумерках я подходила к дому, окутанная дышащим живым теплом – такой была и моя первая парижская осень – тепло медлило, длилось дольше, чем свет. Двадцать четыре года назад в октябре в темноте я шла по вечернему Сен-Мишелю в футболке и думала – лёгкая тут осень – темно и тепло. Вот и сейчас – дни укорачиваются, как наступают приливы на Ламанше – со скоростью галопирующей лошади. Сначала незаметно,– и вдруг в 8 сумерки.

Но тепло – утешающе трогает за плечо.

Плыла вчера по текущему городу – раздвигала чужую жизнь – столики, жесты, встречи, и светящееся в бокалах пиво – восклицательными знаками.

Рыбками разноцветными за стенками аквариума – эти жесты, поцелуи.

А когда шла от автобуса к дому, услышала откуда-то с высоты звонкое, пронизывающее вечер курлыканье – подняла голову – над крышами летели две цапли – и радостно кричали – мы есть, мы тут – мне захотелось побежать за ними к пруду, но я удержалась, погладила ярко-красную бегонию в большом горшке – она гладкая и упругая на ощупь – и зашла в подъезд – в свой вечер, в свою жизнь.

Словно, когда едешь с юга на север, проезжаешь за день 900 километров,– не можешь уловить, где вдруг сменяется запах – горячие сосны, сухой камень, лаванда, и вдруг в приоткрытое окно – острый запах сена, глядишь – коровы тихо жуют на лугу, мелькающем быстро, слишком быстро, и острые белые скалы, вырывающиеся вверх из сосен, сменились округлыми зелёными волнами холмов. Смена декораций? Почему-то никто не работает над диваном-транслятором, и приходится возвращаться по автострадам – на юге ещё ничего,– даже этой мерзкой рычащей ленте не спрятаться от белых скал, сосен и виноградников. А потом к северу,– будто ползёшь по пластмассовой бетонной стране, и даже деревья ненастоящие – вдруг чудом мелькнут толстобашенные бургундские замки, напомнив, что съедешь с дороги, вдохнёшь запах какого-нибудь мокрого сада, увидишь зайца – жизнь. И ястребы на дорожных столбиках тоже напоминают, что жизнь есть. Круглота земли – «хочешь убедиться, что земля поката» – вот и катись к горизонту. А с временем разве не так? Вдруг оглядываешься и думаешь – сколько лет прошло – пять, десять, тридцать? Вдруг на улице ловишь краем глаза знакомый жест, походку, шевелюру – память – а того, кого не видел двадцать, тридцать лет, может, и не узнаешь. Вечно молодые лица утерянных.

И родительские лица молодые – мама, которая в бледную июньскую ночь в усть-нарвском лесу привязывала к папоротникам цветы розового шиповника, и закапывала монетки. Мама, которую мы ждали на автобусной остановке – и не раз в неделю, как было заведено, пока дачу снимали в Сестрорецке, а раз в две – дорого в Усть-Нарву ездить раз в неделю.

У нас не любили гладиолусов и георгинов. За пышность, наверно. Мама не любила.

А теперь хоть бабушкины лиловые астры, хоть розовые гладиолусы рядком на грядке – всё песок сквозь пальцы – двор-колодец, огромное кухонное окно – пространство между двумя стёклами вместо холодильника, туда аж арбуз помещался полосатый, спасённый из клетки, где арбузы жили в сентябре на углу 6 линии и Среднего. Дыханье перехватывает – нож, занесён над арбузом. И даже паук-крестовик в дачном сортире – он качается, он висит в углу, он может упасть, когда писаешь, в самом беспомощном положении. А если упадёт,– верная смерть – просто умрёшь от ужаса. Даже крестовик подёрнулся патиной, стал не живой, а, может, брошка такая янтарная – паук-крестовик. И рассказы про провалившихся в сортир – до всякого «Декамерона».

Интернет, мобильники, дачные умывальники – руками вверх стерженёк, и полилось на руки. И те, от кого остались дыры, зияющие дыры, они тоже были бессмертные?

Белый клевер на газоне, брусничные гроздья, тяжело поворачивается колесо – мельничное, штурвал,– закругляется под колёсами земля – и даже большая медведица поворачивается на небе, лапу сосёт. И букеты полевых цветов. Вчера, на Северном вокзале, когда я провожала Галку, прошла девочка с рюкзаком,– а из мешка у неё в руках торчал наш обычный детский веник – зонтики, розовые гвоздѝки-хлопушки...

Красная секундная стрелка бежит, радостно подпрыгивая, и неотвратимо ползёт чёрная часовая.

Юг – буйный яростный радостный прекрасный, захватывающий – его не жалеешь, а пригоршнями хватаешь, как воздух, когда выныриваешь на поверхность и отплёвываешься солёной водой.

А от тихого запаха сена, зонтиков и хлопушек щемит сердце. Небо – не синим воздушным шариком, а так, голубое, ленивыми подушками облака – трава – жалко себя, жалко каждой минуты,– бегущей, медлящей, уходящей бесследно, в песок...

«Всё прочее литература»…

А что не она?

Странный месяц сентябрь висит между летом и годом. Возвращаешься с лета – из дальних странствий, из другой жизни. К регулярному саду – к отложенным делам, про них только что, или сто лет назад говорил – займусь в послелетней жизни.

Щемящий месяц – в своей уютной такой любимой жизни говоришь – год прошёл – куда денешься – про белую обезьяну думать не надо – живём-бежим-качаемся в прозрачном шаре собственного существования – трогаем стенки – не, не лопнул, не выходит со свистом воздух.

Прохладные утра, над прудом – из автобусного окна – тонкий слой тумана, солнце, когда бежишь ему навстречу,– светит в нос и в глаз. Высохшие в августовскую жару листья подрагивают на тротуаре. И в кампусе под ногами орехи-фундук – идём завтракать и зависаем над ними – собирать, вроде, лень, и зачем, но как не наклониться, не попытаться зубами прокусить хрусткую шкурку.

В лесу бурундук дорогу перебежал...

Наташа Хаткина когда-то мне сказала, что иногда она надеется, что у нас есть такое же бессмертие, как у травы и цветов, и бабочек.

Вечернее солнце лупит в окно, приходится опускать дырчатые решётки, и толстые солнечные зайцы, протиснувшись в дырки, бегают по полу.

На придворной ферме народ в поле – болтают на разных языках, один мы даже не опознали – интонационно похож на славянский, но ни одного слова не понять. Французская мама в малиннике оглядывает малолетнего сына с торжественным именем Валентин – сын, лет четырёх, измазался с ног до головы – и мама даёт ему добрый совет – «ты всё ж недостаточно грязен, ещё повалялся бы по земле».

А праздник урожая просится в средневековый календарь – полный ларь рыжих ослепительных тыкв, огурчики, затаившись, тихо лежат на земле,– поднимаешь плеть – зелёное на зелёном. От помидоров не оторваться – ну, спрашивается, зачем нам столько. И в придачу букет подсолнухов.

А на ферме помидоры – не остановиться – с грядки в мешок они почти прыгают, глазом не моргнёшь – оказывается килограммов 25. И огурчики пупырчатые. Когда мы собирали помидоры, к нам обратился интеллигентного вида и голоса человек лет 70, наверно, с мешком огурцов в руках, и сказал, что у него внук очень пупырчатые огурчики любит, раньше он привозил ему из России, а теперь вот на ферме отличные появились. Явно чей-то папа. Потом мы, впрочем, видели его семейство, так что убедились, что папа незнакомых нам людей.

Огурцов мы тоже набрали килограммов 10 на засолку.

И яблоки, и тыква, и огромный кабак на зажарку. А потом в ферменном магазинчике, где мы покупали творог, опять услышали русскую речь – и с изумлением увидели, что люди приобрели литров 10 арабского кефира. Зачем? Творог что ли делать?

Ещё у Тэффи есть – про любовь к творогу и долгим разговорам по телефону. Про долгие разговоры по телефону – не уверена, а творог и солёные огурцы – несомненно! Впрочем, малосольные лучше – бабушкино – малосольные, рассол от них со сметаной и укропом, и молодая картошка к этой радости, конечно. А потом дома лёгкое раздражение – куда всё девать – где погреба,– ну, тыква с кабаком лежат на полу – рыжее с зелёным – и грибы почистила – под «Тысячу и одну ночь» в чтении Сурена Кочеряна, выставленную Алдашиным. Завораживает. Это при моей-то нелюбви к восточной вязи. И на бумаге я этого читать не могу, запутываюсь в сюжете, теряю и нить, и интерес. Пару раз начинала и бросала. Восхитительная ирония только сейчас до меня дошла.

Едучи в субботу гулять к троглодитским белокаменным пещерам над речкой Сеной, к кизилу, но не собирать, упаси бог, а только есть – спелый кизил – тёмный, кислый, густой – мы с Галкой обсуждали вопрос о зимолюбах. Бывают ли истинные зимолюбы – не те, кто любит на лыжах в зимние каникулы кататься, а те, кому приятно в темноте и холоде по будильнику вставать и, напялив сто одёжек, во тьме по снегу топать, скрипя и скользя, к ближайшему транспорту. А тут тёплый нежный сентябрь с примесью невечности и паутиной... Жаркий день. На полу ведро собранного вчера кизила. Поехали в шортах, исцарапались в дым. Главная радость сбора кизила – далеко внизу Сена, разделившаяся на несколько рукавов, и в жару расплавленно сияет вода, иногда какой-нибудь кораблик чертит на ней след.

Страх – плата за то, чтоб вот так стоять, как сегодня, высоко над рекой, над Сеной, на меловом обрыве, где растёт кизил, а весной цветёт сирень. Внизу река на рукава разделилась, сверкает серебристым отливом, каменный тяжёлый замок где-то там далеко подо мной подрагивает в мареве. А тут кизиловые ветки в ягодах, да дикая яблоня веткой в небо тычет, яблоко хрустит в зубах.

Конец каникул, как всегда всё вокруг Парижа перерыто – спешно заканчивают августовские починки, и автобус, вчера и позавчера понуро стоявший перед временным светофором, означавшим альтернативное движение, сказал мне – пешком через лес – и нечего по утрам так уж торопиться. Когда утром идёшь на работу через лес – по узкой тропинке в мокрой траве – и дорогу перебегает небольшой кролик, сверкая белым треугольным хвостиком,– это несомненно отличная примета!

Ну, а выскочивший из кустов спаниель в репьях и глине – это и не примета вовсе, а данность – отпечаток носа на светло-жёлтых штанах – такой, как можно в собачий паспорт ставить вместо фотографии.

Когда застываешь на минуту перед какой-нибудь случайно встреченной деревянной калиткой,– над ней нависают розы, или зелёные незрелые ещё яблоки тянут ветки вниз,– о чём вспоминаешь – о Тони с его волшебной зелёной дверью, за которой я, кстати, совершенно забыла, что именно он нашёл?

Летнее дачное – не памятью событий – а готовностью к волшебству – дача и Новый год – открытые двери детской жизни. Я в ребёнки совсем не хочу,– очень много было страхов, зависимости, неуверенности, желания угодить – тяжела ребёнковая жизнь, как бы ни были любимы и прекрасны мама с папой.

Я никогда не понимала, зачем коллекционировать предметы – они для меня практически мертвы, даже те, что откуда-то приволокла сама же – вон лежит на полке хобот пробкового дуба – длинный полый кусок ствола – лежит-пылится. То ли дело – минуты коллекционировать – помнить и любить, и перебирать, бренча ими в самом главном кенгурином кармане.

Чем дальше, тем острей живёшь в старинном календаре – где на каждый месяц картинка – и сбор урожая, и голые поля. Всё сильней сопричастность к этой единственной вечности – к смене времён года – ты глядишь на кусты и облака, а они на тебя.

Осенью в доме должно пахнуть яблоками. После школы – завалишься на родительскую тахту с корзиной антоновки и штрифлинга, с читанным сто раз «Таинственным островом» – «как из камня сделать пар, знает доктор наш Гаспар», с «Большими надеждами» – в облаке яблочного духа. Корзина стоит за холодильником, яблоки с фермы – из огромного деревянного ларя – самой рвать с деревьев лень – подойдёшь, опустишь нос, вдохнёшь – вот она вечность – протянешь Кате хрусткий кусок. Кое-что всё ж собираешь – огурчики в засолку, помидоры, львиный зев, подсолнухи. Откручиваешь стебель – горький живой запах липнет к рукам. А в будочке, где взвешивают мешки, корзины, груды овощей, и даже цветы – и то на вес, стоит букет – в алюминиевом бидоне с вмятинами. Был у нас когда-то такой, ходили с ним к корове. В лес ходили – за черникой. Пальцы делались лиловыми, совсем тёмными, пока коряво извлекали плотные красно-зелёные листочки из ягод.

Не нужны мне стулья из сна Веры Палны, мне б бидончик...

Грибам суховато и жарковато, но подберёзовики-черноголовики на тонких крепких ногах всё же изредка вылезают к дорожке.

Недавно обсуждали мы за ужином, где же в нас сидит русская душа. И пришли в выводу (дело всё ж за ужином было), что она – в любви к малосольным огурчикам, кислой капусте и пирогам из живого дрожжевого теста – особенно с капустой, когда-то на углу Первой линии и Среднего тётенька в грязном белом переднике такие пироги продавала.

Еще неделю назад мы плыли вдоль лесистого скального берега в гуще соснового разогретого запаха, к которому подмешаны тмин, майоран, чабрец, и подплывая к знакомому с берега, с тропы, мысу, я услышала, как и год назад на суше, оглушительных цикад. Кролик мне про них напомнил, и я решила, что год начинается правильно.

Пора за кизилом на Сену, и на ферму за помидорами и крепкими огурчиками для засолки.

Из сада напротив калитки в кампус свешиваются здоровенные зелёные яблоки.

От них совсем близко до тех, с розовыми боками, которые тётки у дороги предлагали где-то около Тригорского в когдатошней давней жизни.

Ну и ладно – пусть себе хрустят на зубах, сладкокислые.

Если спросить Ваську, какое лучшее место на свете, он согласится с Гришей, и хоть он и любит сидеть на камне и глядеть в море – на лесистые скалы, паруса и горизонт, он тоже скажет, что море – мокрое – сад и роща – главней.

Если бы спросить у кошки Гриши, где на свете самое лучшее место – она б ответила – сад на Средиземном море, роща за садом, а самого моря можно, в конце концов, и не давать.

Слишком оно большое и мокрое. Лучше уж в роще поточить когти о пробковые дубы, поохотиться на кузнечиков, попугать соек и гугуток – впрочем, они Гриши не боятся – прямо перед носом у неё выступают, словно павы. В роще можно подождать, пока Катя с моря пойдёт домой – в нашем с Васькой сопровождении – выскочить из зарослей, потерететься нос в нос, пройти у Кати под пузом, воздев хвост. Кстати, если встретятся чужие люди, или там собаки, тоже разумней всего нырнуть к Кате под тёплый мохнатый живот. Когда настала пора уезжать, и я стала засовывать Гришу в котиный домик-клетку, она сражалась, как лев, пыталась так изогнуть голову, чтоб не пролезть, бурно не соглашалась.

Гриша теперь в городской квартире ложится спать у себя в котином домике – вероятно думает, что это диван-транслятор – поспит немножко и проснётся в саду под оливой.

Она ж кошка, откуда ей знать, что диванов-трансляторов не бывает...

За холодильником возле окна стоит большая корзина с дозревающими помидорами с фермы, а рядом ящик с яблоками, тоже оттуда,– подходишь к холодильнику – и в нос – настоенный воздух – острый помидорный земляной и яблочный кисло-сладкий. Нюхала отрезанные ломти – наверно, у меня в яблочном настоенном воздухе спрятался тот угол души, что не южный – осенний рынок на углу Шестой линии – антоновка, штрифель и штрифлинг, валяюсь с книжкой после школы на непостеленной родительской тахте – рядом корзина с яблоками. И бабки на обочине возле Михайловского – на расстеленных пёстрых платках здоровущие яблоки. И машину Бегемот сегодня поставил напротив яблони – большие розовобокие жизнерадостные яблоки, прицепленные к веткам, нагло лезли в глаза.

Атавистическая радость – идти по траве, и ноги делаются мокрые – от росы.

В восемь утра над травой тонкий туман поднимается. Над липами – белая незаметная луна. Я спускаюсь вниз по широченной поляне, потом сворачиваю на тропинку среди густых деревьев, ведущую к светлой каменной стене, за которой обсерваторский парк, но перед тем, как нырнуть в заросли, обязательно гляжу направо, вдоль по дороге, ведущей к пруду – там на поляну через каштановые кроны падают солнечные дорожки и образуют на земле – солнечную лужу.

Кроликов я встречаю не всегда, а вот собак, хоть парочку,– обязательно. Пытаюсь, как могу, защитить чистые «рабочие» штаны от приветливых морд.

Сегодня я обогнала женщину, которая тоже шла через лес вместо того, чтоб сесть в автобус. Только я по привычке торопилась, а она шла вальяжно, в туфлях, а не в тапочках,– и пела себе под нос.

В RERе, в нашем метро, уходящем за город, с длинными перегонами даже между городскими станциями, люди обживают пространство, если едут хоть десять минут – книжки, читалки, наушники, компы – кто работает, кто расслабляется, кто в окно глядит – угадать бы, о чём думает... Несколько остановок,– повисшее в воздухе время – между работой и домом, между одной жизнью и другой. Раньше, до мобильников, это было очень личное время, куда никому не проникнуть. Человек в транспорте, или на улице, человек в пути, человек по дороге, был защищён от всяких новостей, даже от новости о конце света, если таковой наступал, пока он ехал... Сейчас это время прошивается мелодиями мобильников – «ты где?» – «я в метро»... Конец света по дороге домой, к счастью, обычно не наступает.

Я очень люблю заглядывать в чужие книжки и читалки, смотреть, как кто-то с открытым компом умещается в ожидании поезда на крошечном каменном выступе, если скамейки заполнены – эдакая сопричастность этой чужой сосредоточенности на своём.

И ко мне заглядывают,– вчера вон поймала чей-то взгляд в экран телефона, пока я музыку искала,– интересно было кому-то узнать, что я слушаю.

Удивительна городская жизнь – трёмся друг о друга на тротуарах, сидим за уличными столиками, или за стеклянными витринами – глазеем, на нас глазеют, плывём, окружённые прозрачными коконами, иногда перемигнёмся со случайным прохожим через два слоя защитной плёнки,– делим пространство. Легче всех прорывают плёнки собаки и дети. Иду по улице, кто-то толкает в ногу – угу, чёрный нос зарылся под коленку. Сидели с Галкой за столиком у Нотр Дам, а за соседним – мама с маленькой девочкой говорили по-русски, явно здешние. Они нас тоже услышали, и когда мы уже собрались уходить, мама толкнула дочку в бок – ты же всё хотела сказать тётям «здрасти», так пожалуйста, давай...

Сентябрь стоит невесомый. На прозрачных паутинах висят, покачиваясь, первые лимонные листья. По утрам прохладно, но ещё вполне можно ходить с голыми ногами.

Ну и сентябрь. Тот, что «сколачивает стаи, и первый лист дрожит у ног». У нас, впрочем, не сколачивает. Ещё лето у нас. Сегодня жарко совсем. И в лесу Рамбуйе нашли немного грибов – подберёзовики да красный. Но рано ещё, сухо, несмотря на августовские дожди.

Цветы, бабочки. Недалеко от дома огородили кусочек газона, наверно, собрались что-то строить – а пока залетел в город нехоженый огрызок поля – трава нестриженая и нетоптаная – до пояса.

И прислонённое к стене выкинутое зеркало отражает совсем близкое небо.

В сентябре, когда я иду с работы – да, по любимой дороге – от Jussieu к Сен-Мишелю – город залит вечерним светом – он пронизывает листья на тополях, и городская речка Сена сверкает и переливается под чаячьими криками.

Вчера утром, в автобусе, договаривая с Вовой Минкиным начатый накануне разговор об изменениях с течением жизни разных точек зрения, сошлись на том, что одно заблуждение мы разделяли практически все – в семидесятые, да и в восьмидесятые, мы пребывали в светлой уверенности, что стоит кончиться советской власти, как в бывшем СССР настанет почти что божья благодать... Хотя вроде даже самое примитивное знание истории должно бы было нас от таких мыслей излечить. Интересно, был ли хоть кто-нибудь, кто этого общего заблуждения избежал...

Иногда вдруг задумываешься о самых простых вещах и изумляешься. В современном обществе структурированы самые разные виды человеческой деятельности. Даже наука.

Способного ребёнка с большой вероятностью отдадут сначала в кружок. Потом на него обратят внимание в школе, он пойдёт учиться дальше, в конце концов защитит диссертацию, возможно, получит профессорское место. Так или иначе, он присоединится к существующим формам научных занятий, у него будет какая-то поддержка и коллеги.

А Пифагор, Архимед... Это так удивительно, что в мире, в котором ещё так мало знали, в котором не было адекватного математического языка, они придумали своё – «пифагоровы штаны на все стороны равны», «по закону Архимеда после сытного обеда полагается поспать»...

Они размышляли – в одиночку, просто так,– у них был такой способ существования.

Или Ньютон – ему на голову яблоко с ветки упало, а он придумал математический аппарат, чтоб про это рассказать.

Желание понять – такое природное, такое человеческое. Столь же естественное, как желание написать «Войну и мир» – скрипучим пером по бумаге – полторы тыщи страниц... Или маслом – сто вариантов кувшинок на пруду.

Вначале было не слово – картинка.

Огромные быки в пещере Ласко 17 тысяч лет назад. Красноватые дышащие лошади.

Первые слова – они на камне – вечные, выбитые, неизменные.

Очень долго жили слова на бумаге – красивые рисованные, потом печатные, в множестве экземпляров. Рукописи с пометками на полях, черновики, вымаранные слова. Приписанные сверху, изменённые.

А теперь слова стали жить в компьютерах, бегать без проводов, копироваться бессчётно.

И исчезают черновики, радостно стираются, файлы уходят в мусорные корзины. И стали слова уязвимей – не розетский камень Шампольона – каждый может отловить это трепещущее слово и делать с ним, что хочет. А иногда автор вдруг глядит на прошлогоднее-прошловековое,– и находит другое, и меняет текст – но во всех ли файлах?

У картин жизнь устойчивей, надёжней, материальней.

А слова – бегают солнечными зайчиками...

Лионель, по утрам пробегающий километра 3 по городу,– чтоб в метро ехать без пересадок – мне позавидовал – ни птиц, ни запахов на его пути – я возмутилась – в Париже по утрам – запахи хлеба и кофе. И мы согласились, что ещё одна утренняя радость – выпить кофе с круасcаном в кафе за стойкой среди незнакомых людей, в облаке кофейного запаха, и даже запах свежих газет, их шелестенье – ложится особой приятностью,– Сезанном, запахом трубочного табака, началом двадцатого века.

Глядеть на чужих людей, на чьи-то следы – одинокие ещё не убранные пустые чашки на столиках... Зачарованный, на секунду остановленный мир...

Не помню кто, из не самых умных, может, Ростропович. а может, какой-то другой музыкант говорил сто лет назад, что в России (тогдашней) музыка была – хлеб, а на Западе – десерт.

Вот и задумаешься – этот дождь, пузыри по лужам – десерт, или всё-таки хлеб?

Поставила тихонько Армстронга и работаю себе – the moon stands still on Blueberry Hill – что ж, и мы причастны,– кто б без нас всему дал названия – да такие, что на языке перекатываются –Blueberry Hill...

Вдруг боковым зрением почувствовала какое-то движение на столе слева от клавиатуры – скосила глаз – по краю кофейной чашки по кругу шла божья коровка. Минуту я думала, не та ли это злая ведьма из сказки Фаллады, которую в образе божьей коровки проглотила принцесса и тяжело заболела. Нет, не та – просто один из моих любимых насекомых зверей – пятнистая радостная тварь. Пока я глядела на неё, она расправила крылья и улетела – что ж – lady bug, fly away, божья коровка, улети на небо, там твои детки кушают котлетки. И что ей делать у меня в офисе?

Я благодарна заоконному тополю – он часто посылает мне листья, которые тихо планируют на клавиатуру, а сегодня вот и зверушку с небесных пастбищ прислал.

Галка со Славкой привезли из Канады занавеску для ванны. Эта занавеска – она со сценами из африканской жизни – игрушечной жизни – растут пальмы с толстыми стволами; синие слоны с большими ушами и не очень длинными хоботами идут, помахивая хвостами с кисточками; лев с гривой, как воротник на какой-нибудь старой картине, и нос у него длиннющий,– смотрит с редкой благожелательностью; улыбается во весь рот крокодил, привстав на четыре коротких лапы; зебра слегка высунула язык, а пятнистый гепардёнок всем своим видом выдаёт свою младенческую суть. Жирафы, обезьяны с большими ушами по бокам круглых лиц... Приветливый успокоительный мир. Я по вечерам подолгу стою под душем – это мой способ ежедневного отдыха – мелкие радости всегда в запасе – задумчивый горячий душ вечером, чашка кофе утром. Глядя на этих ласковых зверей, я всё пытаюсь сообразить, кто первым начал рисовать таких вот игрушечных знаковых чудищ. Как отличить кошку от собаки? А как мы узнаём льва в этом жёлтом длинноносом существе с огромным испанским смятым воротником? У меня в Ленинграде был пластмассовый лев, похожий на этого на занавеске – лев сионистский – так мы его звали за особую длину носа.

Откуда мы берём эту способность к абстракции? Бедные простодушные звери Катя и Гриша, они-то не умеют увидеть зебру и льва на занавеске. А под ногами возле ванны оленя и броненосца на коврике. Правда, собака Нюша на площади Вогезов у входа в антикварный магазин лаяла с ужасом на очень страшного гипсового раскрашенного негритёнка.

Первым, наверно, был Киплинг. Без него не знали бы мы, что у слонов были когда-то носы-башмаки, а у верблюдов когда-то не было горбов. Он написал даже рассказ про паровозик, маленький трудолюбивый паровозик – у паровозика и имени-то не было, только номер. Он честно пыхтел и очень хотел быть полезным.

Киплинг – наш с Васькой камень вечного преткновения. Я мало какие киплинговские стихи люблю и не люблю почти никаких его стихов по-русски, переводы практически все мне не нравятся. Вот только «Пыль» у Оношкович-Яцыны, да стихи перед сказками у Маршака – «увижу ли Бразилию до старости моей».

В маленькой жёлтой книжке сказок по-русски,– сами сказки перевёл Чуковский, а стихи к ним Маршак – я в детстве всё исчиркала, пытаясь раскрашивать картинки – да, да – слонёнок с носом-башмаком, питон – скалистый змей... Кстати, когда слонёнок, получивший хобот, шёл обратно, он подбирал банановые шкурки, которые разбросал по дороге к крокодилу, и выкидывал их в урны – откуда бы они там взялись, урны.

Сто лет назад в давнем щенячестве я пересказывала сказку про слонёнка двум американцам – американцы, как оказалось, не знают, откуда у слона хобот. Мы плыли на корабле из Ирландию в Англию втроём – две девочки и мальчик (две тётеньки и дяденька). Вдвоём мы с Лорой были влюблены в одного Джейка (Лора должна была выйти за него замуж, а я отнимала...), и история про слонёнка помогла нам в тот момент избежать безобразных сцен и слёз. Про слонёнка, потом про кита, про верблюда, про броненосца.

Я убеждена, что главное у Киплинга – не стихи, не романы, не Маугли, а Just so stories – те самые сказки.

Эти звери с занавески в ванной, пока я стою под душем, окутывают меня тёплым духом, пытаясь убедить, что жизнь не опасна, что «в лесах» только «игрушечные волки глазами страшными глядят»...

Эта постоянная смена декораций, эти деревья-свидетели. Кидаешь камушки в воду, они с тихим плеском укладываются на дно, над ними плывут тихие рыбы. А может, бредёшь по берегу реки, ведёшь рукой по краю высокой травы.

Идёшь, раздвигаешь время руками. Тыквы, виноград, фундук. Маленькая девочка на качелях в саду – и огромный как лопух зелёный лист катальпы бесшумно спланировал на рыжую мохнатую клумбу.

Ещё не осень, медлящее шаркающее в дверях лето, ещё в пятницу мы радостно плавали в открытом бассейне на лужайке, ещё зелёные папоротник, и на берёзах жёлтое только редкими струями – сверху вниз в зелёном.

В лесу Рамбуйе крепкие радостные подберёзовики-черноголовики, мы брали только шляпки, белых пригоршня, чёрные грузди да волнушки.

Пока мы сидели на полянке возле пруда, прицокали две лошадки, и одну лошадку её девочка уговорила замочить копыта. Лошадка сначала попила, погружая в воду полморды и громко фыркая, потом подышала на стрекозу, скрипящую крыльями перед самым её носом, потом проскакала по воде, поднимая тучу брызг. Девочка очень ласково уговаривала лошадку зайти в воду, правда, сначала осведомившись у меня, не глубоко ли. Я сказала, что купалась у нас только собака, и тогда она предложила своей лошадке расспросить Катю. Видимо, Катя лошадку и уговорила, что побегать по воде стоит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю