412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Кассель » еЖЖедневник » Текст книги (страница 16)
еЖЖедневник
  • Текст добавлен: 16 июня 2017, 14:00

Текст книги "еЖЖедневник"


Автор книги: Елена Кассель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)

Утром,– только проснувшись на втором этаже – из окна – взглянуть на липу, потом из другого – на петуха с гаремом, гордо и часто объявляющего – «я есть, я здесь, я!».

Бежит лето, перебирает лапами, краснеет черешней в ветках; отрастает шерсть у Кати. месяц назад подстриженной под льва – с кисточкой на хвосте.

И по небу бегут облака, и рыбками с раздвоенными хвостами в темнеющем небе – стрижи, и пахнет сеном и клевером, и дням ещё неделю удлиняться.

И бьёшься головой о слова, все уже сказанные, о проживаемую жизнь, пытаясь удержаться на невесомом июньском острие.

В одиннадцать вечера в смазанном расплывающемся голубом, под пухловатыми облаками, при взгляде на которые проговаривалось «тётя Дуся», над нами с Катей пролетел самолёт, посверкивая красным мигающим огнём под брюхом и зелёными на крыльях.

Кстати, расселовский постулат про то, что написанное за ночь не изменяется – он работает ли? А за две ночи, а за день? Может быть, за ночь, пока спишь, не изменяется. а за день – ещё как! Одно читаешь после дождичка в четверг, а когда наконец приходят турусы на колёсах, то уже совсем другое. Отсюда лоджевское влияние Элиота на Шекспира.

И всё-таки стемнело,– только стрекочет мотоцикл и шипит тополь, как пролитый на плиту кофе.



ИЮЛЬ

Вчера на Монпарнасском вокзале в пригородный поезд, на котором я ехала домой, заскочил кузнечик – тот самый, зелененький, который «с мухами дружил». Наверно, он тоже ехал домой... А на автобусной остановке мне на руку приземлилась божья коровка – посидела, побродила по руке и улетела. Лето. Лето…

Сегодня на какой-то остановке я подняла глаза от книжки и упёрлась взглядом в жёлто-рыжую клумбу – бархатцы, герберы. Почему особенно много жёлтых цветов весной и осенью? Жёлтая клумба определённо напоминание – чтоб жизнь мёдом не казалась.

И никакого тебе «остановись мгновенье».

В лесу пахнет папоротником. Цветет ежевика, иван-чай, жимолость. Зелено-белым цветут каштаны и, когда смотришь сверху, видишь пятнистые кроны – оттенки зеленого, в зеленый вклиниваются серебристо-белые пятна. Но все равно после 21 июня, когда вместо того, чтоб удлиняться, дни начинают укорачиваться, я с тоской начинаю думать, что лето когда-нибудь кончится.

В Париже в 81-ом году весь июль было так.

После мокрой тупой ново-английской жары я очень радовалась и удивлялась – так было похоже на Ленинград. Мы жили в пустой квартире дочки одних дальних знакомых на улице Cardinal Lemoine совсем близко от дома, где жил Хемингуэй, когда писал «Праздник». Отца владелицы квартиры звали Boris Grinberg, был он старым французским коммунистом, и его веру в светлые идеалы несколько подорвала поездка в Советский Союз. Он на своё несчастье говорил по-русски, и когда шофёр такси, в которое он уселся в Москве на вокзале, стал ему рассказывать, что все беды от жидов, бедный Boris Grinberg трогательный рассказ вполне понял. По утрам я не ленилась, а бежала под зонтиком в булочную за свежим багетом. Круассаны мы покупали не каждый день, экономя совершенно отсутствующие деньги. И ещё я покупала на рынке форель, которая казалась не вульгарно выращенной для еды в пруду, а вольной неудачницей, попавшей на удочку – просто форель из рассказа «на Биг Ривер».

Когда-то дождь месяц шёл в Усть-Нарве. Почти весь мамин отпуск. Только по вечерам прекращался, и народ вываливался на пляж – смотреть на красное солнце, которое садилось в залив. Гуляли со спидолами в руках – слушали вражьи голоса. До пляжа глушилки не добирались. А был август 68-го.

Ехала сегодня в автобусе, обсасывала дождевые ассоциации, луковицу обдирала.

Шуршит тополь за окном и над ним довольно быстро летит небо – бело-серое в голубых дырках. Так вообще – осмысленная жизнь – не обуза, однако не у всех и не всегда получается.

Папа мой, задумчиво поглядев на цветочные горшки, висящие на нашей улице высоко на фонарных столбах – каждое утро проезжает грузовичок, из него вырастает лестница, с которой мужик в зелёном комбинезоне поливает петунии, герань и всякую мелочь из шланга,– сказал, что нравы всё-таки смягчаются. Двести с небольшим лет назад на фонарных столбах вешали аристократов, а теперь всего-навсего цветочные горшки.

Я уже так давно живу в Париже. Вся жизнь собаки Нюши уместилась. Сколько собачьих веков – человечий? Наверно, шесть, или даже семь.

Расслабленный летний день сегодня, когда лениво кажется, что будем жить вечно.

И надо жить на лестничной клетке – прохладно, гулко. Сидеть на ступеньках с бутылкой пива. Можно, конечно, и кресло вытащить. Фонтаны – тоже подходят для жизни. У нас совсем рядом есть один, запрятанный среди домов,– там тихо, только вода хлопается и шипит.

Я замков не люблю – ни замков, ни дворцов. Иногда люблю крепости – особенно развалины. В детстве очень любила лазать по развалинам Нарвской крепости – особым шиком было обойти по краю круглую площадку где-то там на верхотуре, на уровне какого-то энного этажа.

А внутри дворцов, превращённых в музеи, мне всегда исключительно скучно. Впечатление от луарских замков мне когда-то испортила Бретань. То ли в третий, то ли в четвёртый приезд во Францию на каникулы из Штатов мы пополам со знакомыми взяли напрокат машину на неделю и поехали сначала на Луару, потом в Бретань.

На Луаре тогда даже не было толп – мы три дня ездили по маленьким дорожкам, гуляли по замковым лесам, ночевали на обочинах просёлочных дорог, ведущих в поля – расстилали спальники около колеса. И всё было замечательно красиво, приятно и вкусно. Мы даже ели в каком-то ресторане петуха в вине – главное луарское блюдо.

А потом мы уехали в Бретань. И мелкая широкая Луара вместе с замками просто вылетела из головы – вереск, жёлтый колючий дрок, скалы, необъятные пляжи, замшелые серые церкви на одиноких дорогах, волны с пеной поверху, белые морские звёзды её совершенно стёрли. С Бретанью получилось, как с Италией – ещё будучи там, я стала думать про то, как мне туда опять хочется. Так и осталось – в Бретань мне хочется всегда.

Наверно, раньше я лучше выносила толпу, например, я с удовольствием гуляла по праздничному вечернему переполненному городу. А может быть, толпы были чуть меньше? Может быть, просто есть критическая затолпленность. Например, весной в солнечный вечер около Нотр Дам очень хорошо, а летом там же – плохо.

Мы поехали на piazza del Popolo – некоторый аналог парижской площади Конкорд. Элегантная и торжественная. В последний приезд в Рим я почему-то туда не заходила.

А в предпоследний она была в лесах. И вышла из лесов пешеходной. Ох, сделали бы Конкордихе такой подарок!

Нам в Бретани в этот раз очень повезло. Даже дождики и дождищи проливались по ночам.

Правда, однажды во тьме мы попали под лёгкий приятно-прохладный душ в постели – пришлось закрывать окно и распахивать стеклянную дверь напротив. И океанская вода была тёплой. Подводный мир в Бретани совсем не похож на средиземноморский – он бутылочно-зелёный с блёстками, а не сияющий сине-золотой. Подводные густые леса, кроны колышутся, где-то в глубине рыщут зверерыбы, а иногда и лист рыбой прикидывается, и слабенький неуют между лопаток – никого, кроме чаек с бакланами над водой, а в воде – кто же знает. По дну, по песку среди ракушек и камней на опушках подводных лесов бродят крабы – медленные, твёрдо-бородавчатые с паучьими ногами – так и называются – крабы-пауки. И на скалах под водой колонии звёзд – на Средиземном море звёзды – от розовых до бордовых,– в Бретани чаще всего белые громадные.

Мы плыли к просторному бурчащему гроту, и вдруг со скалы сорвалась чайка и спикировала прямо на бегемочью башку – он плыл на спине, и чайка затормозила в нескольких сантиметрах от бегемотского носа, но не улетела восвояси – кружила, орала и устрашала – прочь – кричала – от моих детушек.

Ну, а потом на наш полуостров напал большой ветер, раскачал море, и оно сердилось, плевалось, шипело, подскакивало высоко-высоко и шмякалось громко, брызгаясь пеной. Чаще всего пена бывала белой и искристой, как ей и положено, но в некоторых местах зелёной, суповой, водорослевой – её хотелось снять шумовкой.

Пляжи приходили и уходили – всё-таки не понимаю, как луне удаётся столько моря таскать за собой – оно билось и водоворотилось у скал, которые за час до того стояли прочно на песке и до воды от них было шагать и шагать по плотному и слежавшемуся, а потом неожиданно это твёрдое начинало булькать изнутри, и шевелилось живое под пятками, и надо было уносить ноги. Ходили по приморским тропам – сосны, вереск, съедобный, нагретый запах папоротника – далеко внизу бутылочное море, гранитные скалы – чёрные, серые, красные, дюны, осока, голубой, палевый, розовый песок, сколько хватает глаз, полукруглые бухты, ограниченные скалами.

В деревнях прозрачные колокольни, яркие, вырвиглазные, может, от пропитанностью солью, цветы, и не жалеют синей краски – двери, оконные рамы. Синее на белых гладких стенах, синее – на серых, шершавых, каменных.

Позавчера мы отмечали в славном ресторанчике на бульваре Сен-Жермен день рожденья очаровательной пожилой дамы. Ели, естественно, разное. Я, например, сначала улиток, а потом барашка. Милейшая дама смотрела на улиточек, таких приятных – в раковинах и под зелёным соусом – с лёгким изумлением. Не казалось ей, что они съедобные.

И тут я поняла совершенно ужасную вещь – мы ведь едим тех, кто нам симпатичен, а противных есть не можем. Я всю жизнь люблю улиток – смотреть на них люблю, как они ползают, рожки выставляют.

А не ест улиток тот, кому они живыми противны. Вот, к примеру, не хотелось бы мне есть червяков, змей или тараканов. А почему? А потому что я их не люблю – несимпатичны они мне!

Мне всё кажется, что я живу в таком огромном прозрачном шаре с воздушными стенками, и в нём все, имеющие ко мне отношение – звери, люди, может, и камни тоже. За пределами – такая плоская картинка с вырезными силуэтами. А внутри шара – единственное доступное мне бессмертие. И если каждый окружён таким вот прозрачным шаром, и стенки шаров прогибаются, и входят друг в друга, и над землёй висят такие вот пересёкшиеся, вошедшие друг в друга шары...

Так и лезут в голову сплошные банальности – странная штука общество – каждый – пуп своего мира, и каждый втянут в общую сеть – клошары – максимальное приближение к обособленности, но и они, кажется, всё больше социализуются – выдача им палаток зимой радикально изменила клошарское миропонимание – сейчас на Сене есть клошарник – стоят палаточки, бельишко сушится – теперь им есть что терять – не птички божии – имущество появилось.

Ну, а мои любимые придорожные клошары просто собственники – огромная палатища рядом с маленькими (что в ней?), зонтик от солнца над столом, не только собаки, но и коты – всюду жизнь.

Клошары – это вам не бомжи, это не бедолаги, с которыми случилось несчастье, и они остались без жилья – это убеждённые божьи птички, человеки, не желающие вставляться в установленную систему жизни – дом, метро, работа, метро, дом.

Конечно же, есть уйма способов жить иначе и при этом не на улице, но вот почему-то в Париже испокон веку жили-не особо тужили эти странные птицы.

Не всем же путешествовать по Африке, или ходить с осликом по деревням и показывать в школах кукольные спектакли, как сделали две бросившие работу и квартиры подружки – я о них читала в зверином журнале. Не всем писать книги и картины...

Некоторые подаются в клошары.

Когда я только начинала жить во Франции, а начиналась моя французская жизнь в Анси – маленьком городке в предгорьях Альп – мы возвращались ночью домой, когда к нам подбежала девушка и попросила помочь – она пыталась оттащить с мостовой на тротуар мирно там спящего пьяного клошара – Джейк честно схватил ворчащего сквозь сон и пахнущего отнюдь не фиалками мужика подмышки и отволок его на скамейку...

Однажды в Париже, в садике в Маре, я с интересом смотрела, как очень милая с виду девушка пьёт с клошаром из горлá –дешевейшее вино из пластиковой бутылки – ну, выпивала и выпивала. Я уже относительно долго жила во Франции и не так уж удивилась.

Очень симпатичный клошар, проживавший на площади Контрэскарп, праздновал свой день рожденья – на деревьях висели воздушные шарики, на бутылках шампанского были повязаны бантики, в гости пришли другие клошары.

tarzanissimo рассказывал мне про знаменитого клошара с острова Сан-Луи – у него был сын – нейрохирург – в пятницу он приезжал за папенькой на машине и отвозил его домой, но в понедельник папа опять убегал на улицу.

Лет пятнадцать назад произошла грустная история – жил-был клошар, коллекционировал старые газеты, газеты жили в квартире, а клошар на улице. Потом случился пожар – сгорели газеты...

Клошары не попрошайничают в транспорте, разве что полушутливо попросят денег, не отходя от своего клошарского местообитания.

Однажды бегемочья мама проходила мимо знакомых ей клошаров около метро, и один из них, не вполне трезвый, попросил 10 франков. Бегемочья мама вполне справедливо заметила, что даст она 10 франков, и что – он тут же отправится в магазин за бутылкой. Клошар нашёлся: «Мадам, есть мы тоже хотим, обещаю, что на ваши деньги я куплю бутерброд».

Этой зимой клошарам выдали палатки.

И в жару они поняли, что у реки лучше.

Жара. Ну что ж – жара.

Когда-то в Эрмитаже – прохладном, торжественном – долго стояла, вперившись в привезённую на выставку «Арабскую кофейню» Матисса. Белые тряпки, белые стены, бело-голубое небо. Чистая статика, абсолютность неподвижной тишины.

«А на этом Матиссе меня всегда почему-то раздражала пижама. На картине в пижаме нельзя. Ни то ни сё. Нужно либо при всех орденах и украшениях, либо голым. В кальсонах, и то приличнее, чем в пижаме. Какая-то непроявленность. Подделка, подмена: костюм в отсутствие костюма. Ну, в быту ещё куда ни шло. А на картине – стыдно смотреть. Это в нём, в Матиссе, его буржуазность проявилась» – очередная цитата из писем Синявского, из трёхтомника. Я очень люблю этого Матисса, несмотря на то, что на пижаму мне тоже всегда было неловко глядеть.

Вроде бы, я очень неплохо знаю Марью, и множество раз мы с ней о разном болтали, и слышала я её рассказы. И рассказы Синявского слышала. И много мы с ним разговаривали. И дружим мы. Но вот эти письма – я, кажется, впервые влезла в шкуру.

Два письма в месяц – и все Марье.

Главных героев в этой книге двое – есть ведь ещё Марья. Марья, на которую Синявский взвалил груз,– он пишет только ей – она его единственная связь с миром.

Сталинские лагеря на себя не примеришь, эту историю – примеришь.

Синявский отлично знал, что его посадят. И Марья знала. Когда он рассказал ей, что печатается за границей под псевдонимом, она приняла это знание с полным пониманием, что посадят – вопрос в том, когда. Синявский отнюдь не политический деятель, интерес к общественной жизни у него всегда был слабый – он относился к людям, по поводу которых советская власть,– не отдельные её представители, а именно сама машина,– особенно бесилась,– к тем, кто эту власть мало замечал, живя так, будто и не было её.

И его лагерные письма не о лагере. Эти письма – смешение жанров – признания в любви, беспокойство о здоровье сына Егора, которому было несколько месяцев, когда Синявского посадили, куски будущих книг и статей, ежедневные наблюдения – всё это рядом, перетекает одно в другое. … Лагерь, конечно, не сталинский – в этом лагере не мучают,– просто скученность, невозможность уединиться, унижение досмотрами и несвободой, невкусная еда, тупая тяжёлая работа. В этих «терпимых» условиях человек живёт, почти 6 лет живёт, ждёт писем, свиданий. Живёт, а не изживает время. Думает. Читает. Пишет.

Из лагерных писем А. Синявского:

«...здешняя моя жизнь в психологическом отношении похожа на пребывание в вагоне дальнего следования, когда роль поезда исполняет ход времени, которое своим целенаправленным движением порождает иллюзию осмысленности и насыщенности самого пустого времяпрепровождения, поскольку чем бы ты ни занимался,– «срок всё равно идёт» и, значит, дни проходят недаром, а как бы работают на будущее и за счёт этого становятся содержательнее. И как в поезде, пассажиры не очень-то склонны заниматься полезным делом, потому что их существование оправдано неуклонным приближением к станции назначения. … Жить на иждивении у будущего мне неохота. Но дело не во мне, а в парадоксальности ситуации, восполняющей отсутствие смысла жизни осмысленностью её изживания. Иногда кажется, что в таком состоянии, поджидая, когда исполнится срок, люди могут быть счастливее, чем в условиях свободы, но только не вполне сознают эту возможность».

Во вновь открытой Оранжерее я после долгого перерыва глядела на Сутина. Я его уже много лет, как люблю – с тех пор, как в конце 70-х нам каким-то образом достались слайды, сделанные с его работ. Потом была Оранжерея, и однажды большая выставка в Шартре. Из самых ещё детских – селёдка, присланная ему мамой из местечка в Вильнюс и попавшая на полотно, потом, наверно, всё-таки съеденная. В этот раз я вдруг поняла, что Сутин – жёсткий художник. Яростный. И трагизм, контрастность, резкость весёлого времени между двумя войнами в нём проявлены на полную катушку.

Что отделяет искусство от личных писем и дневников? «Записки блокадного человека» – очевидным образом относятся к художественной литературе. И «записки у изголовья».

А дневник Анны Франк? Тани Савичевой?

Уровень отстранения? Общечеловеческая значимость личности автора? Насколько существенна авторская оценка собственной деятельности?

Впрочем, автор – явление позднее.

Мой любимый диалог Нафты и Сеттембрини из «Волшебной горы» – о коллективном и безымянном средневековом искусстве. Величайшие соборы построены людьми, не рассчитывавшими дожить до завершения...

В какой мере искусство – общение с читателем-зрителем, а в какой инструмент познания мира?

Будет ли учёный работать на необитаемом острове – в целях удовлетворения любопытства?

А литератор? Художник? Насколько необходимо зеркало?

А что такое отстранение? Потребность оставить что-то от себя на бумаге-холсте?

Кстати, как отделить искусство от развлечений?

Является ли искусством масс. культура? Чем руководствуются её создатели?

Искусство – продукт, взаимодействие с «потребителем» непременно присутствует, не определяется вне этого взаимодействия.

Творчество – деятельность, вызванная к жизни двумя потребностями – потребностью в метажизни и потребностью в игре.

Эти потребности у разных людей выражены с разной силой и по-разному.

Дневники (Анны Франк, Тани Савичевой) – результат творческой деятельности. Большинство людей, оказавшихся в сходных ситуациях, дневников не вели. Само по себе ведение дневника показывает потребность в рефлексии, то есть в метажизни и языке для её описания.

Потребность в метажизни может восприниматься и как болезнь («Тонио Крёгер» Томаса Манна, «Графоманы» Синявского). Если человек чувствует отдельные части своего тела, с ними что-то не в порядке, ежели у него чешется душа и требует браться за перо – тоже некоторое отклонение.

Ну, и вторая потребность – игра. По сути – подвид первой – один из сортов метажизни.

Есть и другие… Интересно, каково бакланам, которым и при солнце приходится по десять раз на дню крылья сушить врастопырку – понырял – посушил. Чайкам всё равно. И коровам. В пятнистых кожаных пальто. И новым морским млекопитающим – с ластами и с досками. Когда-то мы такими по Бретани ездили. И каждый день ставили мокрую палатку на новом месте. По утрам пили кофе с круасанами в каком-нибудь воплощающем уют кафе. Небо – не твердь и не ничто – воздух. Тряпка натянутая, проткнутая колокольнями.

В нормандских и бретонских церквях – потолки – корабельные днища перевёрнутые.

Стоишь на каменном полу – у самых ног цветные пятна – солнце через витражное окно. В дверном проёме за травой на ветру слепящее море. В этом остановленном времени море переходит в песок – зыбь в твердь, в зыбкий туман. В голубизну. Настоящее в прошлое. И это голубоватое дрожание на грани воды и суши – точка перехода, неподвижность, остановка. Маячит перед носом.

Плавает в пруду пушистый утёнок – сегодня утёнок, завтра утёнок, а потом оказывается, что плавает утка в перьях...

Должна же быть точка перехода!

Куда естественнее – заснул гусеницей, проснулся бабочкой.

Сон такая естественная граница! Дни дискретны – между ними сон. Может быть, и нужно спать, чтоб отделять день ото дня. Чтобы хоть как-то прерывалась эта окаянная непрерывность!

Кстати, в какой-то сказке братьев Гримм героиня, как водится, снашивает сорок железных башмаков в поисках не-помню-чего, и попадает к чёрту, чтоб задать ему вопрос. Но чёрта не было дома, дома была только чёртова бабушка, она в кресле-качалке сидела-посиживала.

Почему же нет сказки, где герой отправился бы прямо к Времени – ему вопросы задавать. Впрочем, Времени точно дома бы не оказалось.

В повторяющихся снах бывшее мешается с небывшим, и не отличить. Кораблики в отлив на песке где-то на Ламанше. Квадратная набережная, точно знаю, что в Бретани, площадь в Риме, стрижи чиркают в небе над верхушкой южного холма.

«Театрального капора пеной»…

Просторно...

Пейзажи приручаются. У меня их, таких вот ручных, почти много. Ну, ручной – это, наверно, оскорбительно – не называть же ручным тигра или волка.

Пусть не приручаются, привыкают к тебе, как когда-то в момент наивысшего счастья, описанный Дианой Фосси в её книжке про горилл – юный горилла взял её за руку – по собственной воле подошёл и взял.

А ещё раньше на северном Кавказе жили три дня у подножья Безенгийской стены, только не было стены, ничего не было, кроме рододендронов, да и они появлялись неожиданно, выскакивали перед самым носом.

На четвёртый день мы проснулись и увидели гигантскую белую стену. Но времени на неё смотреть уже не было, хоть я и попыталась, набирая скорость, съехать на ледник на заднице, только доблестный bgmt, забежав вперёд, меня поймал.

А теперь мы буржуи и возвращаемся в сухой длинный одноэтажный дом с гостиной, обшитой вагонкой, и смотрим через стекло на растущие в ряд грушу, персик и черешню. Только что не цветут. Ладно, всё сразу не бывает.

Да и вода с воздухом сегодня разделились, вода сидит себе в море.

Мёртвые рыбачьи лодки брошены на дамбе – между морем и солёным прудом – выцветшие деревянные туши, не доеденные пока что огромными морскими червями.

Гранитная башенка, дебаркадер, катерок в Брест – через залив.

Отливный пляж – если можно пляжем назвать морское обнажившееся дно – хрустит ракушками. Попадаются плоские, с большую ладонь, изрезанные, тропические с виду.

Живая яхта ждёт прилива на скрипучем сухом дне.

Травяная дорога вверх от моря. Чтоб убедиться, что оно и за холмом тоже есть.

Облака рассаживаются на дюнах, медленные вместительные дни.

И вторая половина месяца катится с горки.

Я давно знаю, что жизнь измеряется не зимами, но летами. Одно лето, второе... Мы не так уж сильно отличаемся от деревьев.

Вот я и не умею выбирать – мне хочется, чтоб у меня жили собаки ста пород – как же – и лабрадоров люблю, и боксёров, и спаниелей – так и с пейзажами.

И в каждом из любимых мест хочется, чтоб стоял дом. Нет, чувства собственности у меня нет совсем, но чтоб отметить присутствие, чтоб иметь право сказать пейзажу – мы вместе, я не турист, я хочу пустить корни, заплести их, прорасти.

Когда-то это был кусок Карельского – сосны да озёра.

Вот, например, наш полуостров – куда ни пойдёшь, в конце концов выйдешь к морю.

С одной стороны залив Дуарнене, с другой Атлантика. А между – сосны, папоротники, ежевика, вереск, тёрн, ромашки с чайное блюдце, каменные дома с синими ставнями.

С одной стороны – южная сияющая вода и острые скалы, с другой – пески, дюны, ветер кладёт осоку на бок. «Этот ветер, налетающий на траву».

И в одной прогулке можно захватить всё, и изменится пейзаж тридцать и три раза, и погреет солнцем, и посечёт дождём, и обольёт волной с пеной, и если повезёт, скажет, что всё правильно – живи и радуйся.

Что значит приручить пейзаж? Почему мы непрестанно возвращаемся?

Есть пейзажи, в которые я вросла – дом – их несколько, этих моих домов.

Я бы ездила смотреть на новое, если б уже жила у моря, ежедневно впечатываясь в эти холмы, кусты, скалы, песок...

Хватаюсь за неизменность. Всё та же собачка в блинной на ферме, и хозяйка так же улыбается. И стоит белый домик глазастый. И марево там, где смыкается вода с песком. Накатывающие волны на конец земли, и белые лошадки, и черешня, и местные помидоры на базаре.

Это была наша последняя поездка с папой. Сюда, в этот белый домик с лужайкой перед ним, с террасой.

В городке Сен-Геноле оголтело орут чайки. Орут над крышами прилепившихся друг к другу белых домов с синими ставнями. А я пытаюсь поймать в кадр взлетающие над грудой камней в море брызги.

И кажется, почти ухватываешь смысл,– лезущий в глаза, в уши, в нос, скользящий из пальцев...

Смысл-крысл – отпечатать на сетчатке, прикнопить булавкой – не рыпайся!

В чём разница между собственными воспоминаниями и прочитанным в книжке?

Где, какими мышцами, каким иным запахом мы отличаем своё от чужого?

В 79 году в Риме над самым дешёвым рынком под названием mercato rotondo, который и в самом деле кругом опоясывал площадь Vittorio Emmanuele, стояли хриплые вопли – tre chili una mille!!!

Три кило апельсинов, три кило помидоров – налетай, хватай! Денег у нас, живущих на пособие свеженьких эмигрантов, ждущих в Риме американских виз, хватало как раз на то, чтоб покупать еду на этом чудеснейшем из рынков – печёнку, апельсины, помидоры. Увы, больше его нет – вместе него куда более скучный крытый.

А первые эмигрантские итальянские слова были, конечно же, quanta costa.

Когда я пришла сегодня на наш рынок, над ним стоял ликующий крик: un euro pour tout! Un kilo – un euro!

Над разноцветными грудами на прилавке – провансальскими помидорами, альпийской черешней, жёлтыми перцами, не знаю уж откуда – были написаны совсем другие, обычные цены.

Торговали молодые ребята – мальчик с девочкой. Они радостно раздавали всем жёлтые полиэтиленки – налетай, забирай, всё по евро, уезжаем на каникулы!

Домой я шла, волоча одной рукой переполненную тележку, а в другой тянущие к земле мешочище черешни и мешочище абрикосов – хорошо, что сегодня к нам приезжают french_man и alta_voce с крокодилами,– сожрём!!!

Машут бесчисленными руками деревья – может быть, Шива – это дерево такое?

Наш декан, когда идёт по улице, поёт себе под нос: трам-пам-пам. Пожалуй, и не стесняется, когда кого-нибудь встречает.

На любом собрании, на любом семинаре, самом разумном и нужном, я рассматриваю уши присутствующих – уши так похожи на съедобные ракушки, или на печенья – погрызть бы их. А в метро как иногда хочется дёрнуть кого-нибудь за шарфик, или за хвостик.

Покривляться, даже не обязательно перед зеркалом – пальцем прижать нос, чтоб получился пятачок, или наоборот потянуть вниз и попытаться достать до кончика языком – как же без этого! И побубукать.

«Ха-ха-ха

Да хе-хе-хе,

Хи-хи-хи

Да бух-бух!

Бу-бу-бу

Да бе-бе-бе,

Динь-динь-динь

Да трюх-трюх!».

Однако мы вполне нормальны и воздерживаемся от подобного асоциального поведения при посторонних.

Сумасшедшие же, видимо, не смотрят на себя чужими глазами и ведут себя на людях точно так же, как в одиночестве.

И дети тоже. Собственно, в этом смысл сказки про голого короля. И смысл социализации...

Цветные картинки из книжки – повторяющиеся, успокоительные.

Вот этот кот бело-рыжий – ходил ли он по крыше два года назад? А может быть, другой кот? Не может такая крыша жить без кота. Но крыши живут дольше котов. И деревья тоже.

Мир полон следов – бабушкин кувшин, в который она ставила купальницы летом 1964 года. Купальницы с усть-нарвского луга. Надписи на стенах. Мой компьютер помнит папин пароль в gmail.

Декорации живут куда дольше действующих лиц. Лица сменяются, и декорации привыкают к новым... А нам приходится принимать этот порядок вещей и радоваться коту на крыше даже, если кот – не тот. Впрочем, кому-нибудь ведь он – тот, и если глядеть на этот мир в подзорную трубу с луны, сделанной из гамбургского сыра,– он несомненно правилен и прекрасен – кот, герань, внутренний дворик, за спиной у которого едут машины, идут люди по тротуару...

Гриша вчера залезла на оливу, почти на самую верхушку, оглядела мир с высоты и не дождавшись помощи от злых двуногих, слезла сама. А сегодня от полноты чувств взбежала на наклонный пробковый дуб, попавшийся у неё на пути, когда она галопировала в роще.

Сад за год зарос так, что от стола под глициниевой крышей не видно улицы. На сосне живут горлицы. Вечером ссорятся сойки. Луна, как водится, светит в распахнутую дверь электрической лампой.

Прошлое лето зацепилось крючком за это. И Время (вроде бы старик Время по какой-то сказке, которую mrka смутно помнит), похожий как две капли воды на слегка постаревшего Зевса из Эрмитажа, пока молчит, поглядывая на развалившуюся на диванной подушке Гришу.

Олеандры после дождливого июня сияют ёлочными лампочками.

Тёплое море дышит – живое сияющее. Накатывает волна, отступает, пенится.

Здоровущий краб в каменной щели пытается ухватиться за протянутый палец, неудачливая клешня застывает открытая. Табун кефали, выпуклый глаз какой-то большой рыбы смотрит не мигая. Рыбки синие в клеточку, рыбки в золотую полоску, рыбки-стрижи с раздвоенными хвостиками.

Собственное недвижное движение – над бликами над песком, над камнями, над водорослевым лесом.

Один слон идёт, второй слон идёт…

Упругий удар мяча о ракетку, бадминтонный волан сносит ветром на пляже в Усть-Нарве.

Зелёный мячик застывает над песком и аукается Диланом Томасом, перелопаченным tarzanissimo

«Предания всех времён в мою жизнь вплелись.

И грядущим векам тоже, наверное, предстоит…

Мячик, который когда-то в парке я кинул ввысь

До сих пор ещё не вернулся, ещё летит».

То ли в 82-ом, то ли в 83-ем году была в Бостоне конференция «Литература в изгнании».

Я на ней впервые увидела Синявского и влюбилась. Леший с огромной бородищей, один глаз на нас, другой на Арзамас, Синявский читал доклад о своих первых впечатлениях об Италии, да и вообще о Западе. Он говорил о надёжности Европы, культуры, об избавлении человека, впервые вылетевшего из клетки, от предрассудков и страхов.

Читал Синявский всегда мощно, трубно. Даже и просто доклад. А уж когда он читал «Левый марш», трудно было усидеть на месте, и становилось вполне ясно, что иерихонская труба могла разрушить город.

На этой конференции выступали многие. Не помню уже о чём говорил Наум Мойсеич Коржавин – старик по моим тогдашним представлениям – с симпатичным клоунским лицом. Когда Коржавин кончил говорить, к сцене побежал молодой Аксёнов и помог Коржавину спуститься.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю