Текст книги "еЖЖедневник"
Автор книги: Елена Кассель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
Гриша теперь в городской квартире ложится спать у себя в котином домике – вероятно думает, что это диван-транслятор – поспит немножко и проснётся в саду под оливой.
Она ж кошка, откуда ей знать, что диванов-трансляторов не бывает...
За холодильником возле окна стоит большая корзина с дозревающими помидорами с фермы, а рядом ящик с яблоками, тоже оттуда,– подходишь к холодильнику – и в нос – настоенный воздух – острый помидорный земляной и яблочный кисло-сладкий. Нюхала отрезанные ломти – наверно, у меня в яблочном настоенном воздухе спрятался тот угол души, что не южный – осенний рынок на углу Шестой линии – антоновка, штрифель и штрифлинг, валяюсь с книжкой после школы на непостеленной родительской тахте – рядом корзина с яблоками. И бабки на обочине возле Михайловского – на расстеленных пёстрых платках здоровущие яблоки. И машину Бегемот сегодня поставил напротив яблони – большие розовобокие жизнерадостные яблоки, прицепленные к веткам, нагло лезли в глаза.
Атавистическая радость – идти по траве, и ноги делаются мокрые – от росы.
В восемь утра над травой тонкий туман поднимается. Над липами – белая незаметная луна. Я спускаюсь вниз по широченной поляне, потом сворачиваю на тропинку среди густых деревьев, ведущую к светлой каменной стене, за которой обсерваторский парк, но перед тем, как нырнуть в заросли, обязательно гляжу направо, вдоль по дороге, ведущей к пруду – там на поляну через каштановые кроны падают солнечные дорожки и образуют на земле – солнечную лужу.
Кроликов я встречаю не всегда, а вот собак, хоть парочку,– обязательно. Пытаюсь, как могу, защитить чистые «рабочие» штаны от приветливых морд.
Сегодня я обогнала женщину, которая тоже шла через лес вместо того, чтоб сесть в автобус. Только я по привычке торопилась, а она шла вальяжно, в туфлях, а не в тапочках,– и пела себе под нос.
В RERе, в нашем метро, уходящем за город, с длинными перегонами даже между городскими станциями, люди обживают пространство, если едут хоть десять минут – книжки, читалки, наушники, компы – кто работает, кто расслабляется, кто в окно глядит – угадать бы, о чём думает... Несколько остановок,– повисшее в воздухе время – между работой и домом, между одной жизнью и другой. Раньше, до мобильников, это было очень личное время, куда никому не проникнуть. Человек в транспорте, или на улице, человек в пути, человек по дороге, был защищён от всяких новостей, даже от новости о конце света, если таковой наступал, пока он ехал... Сейчас это время прошивается мелодиями мобильников – «ты где?» – «я в метро»... Конец света по дороге домой, к счастью, обычно не наступает.
Я очень люблю заглядывать в чужие книжки и читалки, смотреть, как кто-то с открытым компом умещается в ожидании поезда на крошечном каменном выступе, если скамейки заполнены – эдакая сопричастность этой чужой сосредоточенности на своём.
И ко мне заглядывают,– вчера вон поймала чей-то взгляд в экран телефона, пока я музыку искала,– интересно было кому-то узнать, что я слушаю.
Удивительна городская жизнь – трёмся друг о друга на тротуарах, сидим за уличными столиками, или за стеклянными витринами – глазеем, на нас глазеют, плывём, окружённые прозрачными коконами, иногда перемигнёмся со случайным прохожим через два слоя защитной плёнки,– делим пространство. Легче всех прорывают плёнки собаки и дети. Иду по улице, кто-то толкает в ногу – угу, чёрный нос зарылся под коленку. Сидели с Галкой за столиком у Нотр Дам, а за соседним – мама с маленькой девочкой говорили по-русски, явно здешние. Они нас тоже услышали, и когда мы уже собрались уходить, мама толкнула дочку в бок – ты же всё хотела сказать тётям «здрасти», так пожалуйста, давай...
Сентябрь стоит невесомый. На прозрачных паутинах висят, покачиваясь, первые лимонные листья. По утрам прохладно, но ещё вполне можно ходить с голыми ногами.
Ну и сентябрь. Тот, что «сколачивает стаи, и первый лист дрожит у ног». У нас, впрочем, не сколачивает. Ещё лето у нас. Сегодня жарко совсем. И в лесу Рамбуйе нашли немного грибов – подберёзовики да красный. Но рано ещё, сухо, несмотря на августовские дожди.
Цветы, бабочки. Недалеко от дома огородили кусочек газона, наверно, собрались что-то строить – а пока залетел в город нехоженый огрызок поля – трава нестриженая и нетоптаная – до пояса.
И прислонённое к стене выкинутое зеркало отражает совсем близкое небо.
В сентябре, когда я иду с работы – да, по любимой дороге – от Jussieu к Сен-Мишелю – город залит вечерним светом – он пронизывает листья на тополях, и городская речка Сена сверкает и переливается под чаячьими криками.
Вчера утром, в автобусе, договаривая с Вовой Минкиным начатый накануне разговор об изменениях с течением жизни разных точек зрения, сошлись на том, что одно заблуждение мы разделяли практически все – в семидесятые, да и в восьмидесятые, мы пребывали в светлой уверенности, что стоит кончиться советской власти, как в бывшем СССР настанет почти что божья благодать... Хотя вроде даже самое примитивное знание истории должно бы было нас от таких мыслей излечить. Интересно, был ли хоть кто-нибудь, кто этого общего заблуждения избежал...
Иногда вдруг задумываешься о самых простых вещах и изумляешься. В современном обществе структурированы самые разные виды человеческой деятельности. Даже наука.
Способного ребёнка с большой вероятностью отдадут сначала в кружок. Потом на него обратят внимание в школе, он пойдёт учиться дальше, в конце концов защитит диссертацию, возможно, получит профессорское место. Так или иначе, он присоединится к существующим формам научных занятий, у него будет какая-то поддержка и коллеги.
А Пифагор, Архимед... Это так удивительно, что в мире, в котором ещё так мало знали, в котором не было адекватного математического языка, они придумали своё – «пифагоровы штаны на все стороны равны», «по закону Архимеда после сытного обеда полагается поспать»...
Они размышляли – в одиночку, просто так,– у них был такой способ существования.
Или Ньютон – ему на голову яблоко с ветки упало, а он придумал математический аппарат, чтоб про это рассказать.
Желание понять – такое природное, такое человеческое. Столь же естественное, как желание написать «Войну и мир» – скрипучим пером по бумаге – полторы тыщи страниц... Или маслом – сто вариантов кувшинок на пруду.
Вначале было не слово – картинка.
Огромные быки в пещере Ласко 17 тысяч лет назад. Красноватые дышащие лошади.
Первые слова – они на камне – вечные, выбитые, неизменные.
Очень долго жили слова на бумаге – красивые рисованные, потом печатные, в множестве экземпляров. Рукописи с пометками на полях, черновики, вымаранные слова. Приписанные сверху, изменённые.
А теперь слова стали жить в компьютерах, бегать без проводов, копироваться бессчётно.
И исчезают черновики, радостно стираются, файлы уходят в мусорные корзины. И стали слова уязвимей – не розетский камень Шампольона – каждый может отловить это трепещущее слово и делать с ним, что хочет. А иногда автор вдруг глядит на прошлогоднее-прошловековое,– и находит другое, и меняет текст – но во всех ли файлах?
У картин жизнь устойчивей, надёжней, материальней.
А слова – бегают солнечными зайчиками...
Лионель, по утрам пробегающий километра 3 по городу,– чтоб в метро ехать без пересадок – мне позавидовал – ни птиц, ни запахов на его пути – я возмутилась – в Париже по утрам – запахи хлеба и кофе. И мы согласились, что ещё одна утренняя радость – выпить кофе с круасcаном в кафе за стойкой среди незнакомых людей, в облаке кофейного запаха, и даже запах свежих газет, их шелестенье – ложится особой приятностью,– Сезанном, запахом трубочного табака, началом двадцатого века.
Глядеть на чужих людей, на чьи-то следы – одинокие ещё не убранные пустые чашки на столиках... Зачарованный, на секунду остановленный мир...
Не помню кто, из не самых умных, может, Ростропович. а может, какой-то другой музыкант говорил сто лет назад, что в России (тогдашней) музыка была – хлеб, а на Западе – десерт.
Вот и задумаешься – этот дождь, пузыри по лужам – десерт, или всё-таки хлеб?
Поставила тихонько Армстронга и работаю себе – the moon stands still on Blueberry Hill – что ж, и мы причастны,– кто б без нас всему дал названия – да такие, что на языке перекатываются –Blueberry Hill...
Вдруг боковым зрением почувствовала какое-то движение на столе слева от клавиатуры – скосила глаз – по краю кофейной чашки по кругу шла божья коровка. Минуту я думала, не та ли это злая ведьма из сказки Фаллады, которую в образе божьей коровки проглотила принцесса и тяжело заболела. Нет, не та – просто один из моих любимых насекомых зверей – пятнистая радостная тварь. Пока я глядела на неё, она расправила крылья и улетела – что ж – lady bug, fly away, божья коровка, улети на небо, там твои детки кушают котлетки. И что ей делать у меня в офисе?
Я благодарна заоконному тополю – он часто посылает мне листья, которые тихо планируют на клавиатуру, а сегодня вот и зверушку с небесных пастбищ прислал.
Галка со Славкой привезли из Канады занавеску для ванны. Эта занавеска – она со сценами из африканской жизни – игрушечной жизни – растут пальмы с толстыми стволами; синие слоны с большими ушами и не очень длинными хоботами идут, помахивая хвостами с кисточками; лев с гривой, как воротник на какой-нибудь старой картине, и нос у него длиннющий,– смотрит с редкой благожелательностью; улыбается во весь рот крокодил, привстав на четыре коротких лапы; зебра слегка высунула язык, а пятнистый гепардёнок всем своим видом выдаёт свою младенческую суть. Жирафы, обезьяны с большими ушами по бокам круглых лиц... Приветливый успокоительный мир. Я по вечерам подолгу стою под душем – это мой способ ежедневного отдыха – мелкие радости всегда в запасе – задумчивый горячий душ вечером, чашка кофе утром. Глядя на этих ласковых зверей, я всё пытаюсь сообразить, кто первым начал рисовать таких вот игрушечных знаковых чудищ. Как отличить кошку от собаки? А как мы узнаём льва в этом жёлтом длинноносом существе с огромным испанским смятым воротником? У меня в Ленинграде был пластмассовый лев, похожий на этого на занавеске – лев сионистский – так мы его звали за особую длину носа.
Откуда мы берём эту способность к абстракции? Бедные простодушные звери Катя и Гриша, они-то не умеют увидеть зебру и льва на занавеске. А под ногами возле ванны оленя и броненосца на коврике. Правда, собака Нюша на площади Вогезов у входа в антикварный магазин лаяла с ужасом на очень страшного гипсового раскрашенного негритёнка.
Первым, наверно, был Киплинг. Без него не знали бы мы, что у слонов были когда-то носы-башмаки, а у верблюдов когда-то не было горбов. Он написал даже рассказ про паровозик, маленький трудолюбивый паровозик – у паровозика и имени-то не было, только номер. Он честно пыхтел и очень хотел быть полезным.
Киплинг – наш с Васькой камень вечного преткновения. Я мало какие киплинговские стихи люблю и не люблю почти никаких его стихов по-русски, переводы практически все мне не нравятся. Вот только «Пыль» у Оношкович-Яцыны, да стихи перед сказками у Маршака – «увижу ли Бразилию до старости моей».
В маленькой жёлтой книжке сказок по-русски,– сами сказки перевёл Чуковский, а стихи к ним Маршак – я в детстве всё исчиркала, пытаясь раскрашивать картинки – да, да – слонёнок с носом-башмаком, питон – скалистый змей... Кстати, когда слонёнок, получивший хобот, шёл обратно, он подбирал банановые шкурки, которые разбросал по дороге к крокодилу, и выкидывал их в урны – откуда бы они там взялись, урны.
Сто лет назад в давнем щенячестве я пересказывала сказку про слонёнка двум американцам – американцы, как оказалось, не знают, откуда у слона хобот. Мы плыли на корабле из Ирландию в Англию втроём – две девочки и мальчик (две тётеньки и дяденька). Вдвоём мы с Лорой были влюблены в одного Джейка (Лора должна была выйти за него замуж, а я отнимала...), и история про слонёнка помогла нам в тот момент избежать безобразных сцен и слёз. Про слонёнка, потом про кита, про верблюда, про броненосца.
Я убеждена, что главное у Киплинга – не стихи, не романы, не Маугли, а Just so stories – те самые сказки.
Эти звери с занавески в ванной, пока я стою под душем, окутывают меня тёплым духом, пытаясь убедить, что жизнь не опасна, что «в лесах» только «игрушечные волки глазами страшными глядят»...
Эта постоянная смена декораций, эти деревья-свидетели. Кидаешь камушки в воду, они с тихим плеском укладываются на дно, над ними плывут тихие рыбы. А может, бредёшь по берегу реки, ведёшь рукой по краю высокой травы.
Идёшь, раздвигаешь время руками. Тыквы, виноград, фундук. Маленькая девочка на качелях в саду – и огромный как лопух зелёный лист катальпы бесшумно спланировал на рыжую мохнатую клумбу.
Ещё не осень, медлящее шаркающее в дверях лето, ещё в пятницу мы радостно плавали в открытом бассейне на лужайке, ещё зелёные папоротник, и на берёзах жёлтое только редкими струями – сверху вниз в зелёном.
В лесу Рамбуйе крепкие радостные подберёзовики-черноголовики, мы брали только шляпки, белых пригоршня, чёрные грузди да волнушки.
Пока мы сидели на полянке возле пруда, прицокали две лошадки, и одну лошадку её девочка уговорила замочить копыта. Лошадка сначала попила, погружая в воду полморды и громко фыркая, потом подышала на стрекозу, скрипящую крыльями перед самым её носом, потом проскакала по воде, поднимая тучу брызг. Девочка очень ласково уговаривала лошадку зайти в воду, правда, сначала осведомившись у меня, не глубоко ли. Я сказала, что купалась у нас только собака, и тогда она предложила своей лошадке расспросить Катю. Видимо, Катя лошадку и уговорила, что побегать по воде стоит.
Когда лошади ушли, слегка потряхивая землю, они, видимо, разбудили виденную нами до того на дорожке спящую не то змею, не то безногую ящерицу, которая не обратила на нас ни малейшего внимания. На обратном пути её не было.
А как в лесу Рамбуйе ночью? Жуют траву на опушке косматые рыжие коровы, если звёзды падают, они их поддевают на длинные рога, кабаны, небось похрюкивают, а днём только мышка-норушка и показалась нам.
Вот и вся суббота – раз и нету,– лениво думаю, отвечать ли на студенческие мэйлы с мелкими вопросами или в два часа ночи закругляться, примирившись с тем, что кончился день, и пересчитывая в голове дела на завтра – грибы посолить, мэйлы написать, Катю расчесать, Гришу помучить, да мало ли дел-то – вот с tarzanissimo поработать – у нас договорённость – час в день по будням, у меня уже задолженность за эту неделю – 2 часа. И тики-таки-тик-так, так-так, сентябрь уже за половиной – «Незабвенный сентябрь осыпается в Спасском»...
Под неизбежное бормотанье «Лист смородины груб и матерчат» я в очередной раз подумала об атавизме – страсти к заготовкам – кислая капуста, солёные огурцы, кизиловое варенье, грибы солёные, грибы маринованные.
Ну, ведь не ключницы же мы Пелагеи – и погребов в доме нету – и почти всё можно купить в магазине, а чего не купишь, без того и проживёшь без особых сожалений. И вспомнила своего мимолётного знакомого аспиранта, саудовского араба, который во Флориде созвал в гости пёструю аспирантскую и постдоковскую толпу, и кормил нас рисом – самое важное – есть рис надо было руками – только так можно было приобщиться к духу еды. Мне кажется, что варенья и соленья оттуда же. Едят руками из уважения к еде, чтоб почувствовать её живой дух. Так и соленья. Из лесу мы принесли дубовые листья, вишнёвые листья, погрузили их в рассол. Ещё и укроп, и чеснок. Прикасаешься руками, перетираешь. Снимаешь розовую варенную пену. Грибы на сковородке выпариваются, подхватываешь их лопаткой, чтоб не пристали. Запахи мешаются. Вот и у еды появляется смысл и тайна, она становится живой. В магазине со склада не купишь.
И опять чашка кофе на круглом уличном столике кафе, опять запах круассанов из булочной, и холодные ночи, и тёплые ранние вечера, и яблоки, застывшие на ветках, и розы. И в туфли попадают мелкие камушки. И показываешь себе кино по дороге на работу – собственное, лучше которого нет. Зачем примерять чужую жизнь, свою бы прожить ещё раз – нет, не менять ничего, зачем, просто опять и опять останавливать мгновенья, просто прокручивать туда-обратно, просто не умирать.
Мне очень хорошо на работе – и с людьми на работе.
Проводишь в офисе всё ж полжизни – помню, как я себя чувствовала, когда работала инженером в фирме – эдакая лёгкая неловкость, как когда ботинки жмут, меня не покидала – ходишь с людьми на ланч и не вполне понимаешь, о чём разговаривать – все какие-то чужие. Да и сама работа была – вроде, и не глупая, писала вполне занятные программы по управлению производством,– но приходила в офис – не к себе домой, и не чувствовала себя уверенно. А потом в кризис 91-го фирма закрылась (никак не могла я тогда знать, что удача бывает и такой!), и после года безуспешных поисков работы в промышленности (для информатиков во Франции тот кризис был куда злей последнего) я вернулась в университет.
Впрочем, началось с того, что я подобрала в магазине «Шекспир» газетку с объявлением – дурацкая американская бизнес школа в Париже искала преподавателей математики и информатики по-английски. Я им позвонила, получила несколько часов преподавания в неделю и вспомнила, что можно вообще-то вернуться в университет – получить чисто французский преддиссертационный диплом DEA, поактивней поискать почасовку, потом диссертацию написать. Всё сложилось – DEA я получила, почасовки постепенно стало больше, чем я могла взять, если не стоять одновременно у доски в сильно географически удалённых друг от друга точках Парижа. А диссертацию я так и не написала – почасовка в EFREI переросла в постоянное место. Ну, работать на полной ставке, писать диссертацию и работать с tarzanissimo было уже вовсе нереально, хотя моя научная руководительница этого понять не могла, объясняя мне, что пока она не закончила диссер, она не имела обыкновения прерываться даже на день – ну, разве что в Рождество. Впрочем, это отдельная песня. Моя научная руководительница живёт в двух шагах от университета Paris 6, ходит в офис пешком, проводит там весь день. Предлагала мне встречаться в универе, или у неё дома после восьми вечера,– при этом она часто начинает трудовой день чуть ли не в 8 утра. Муж её тоже математик, тоже в Jussieu – и жизнь их, по-моему, очень счастливая, заполнена учёными занятиями. Однажды я видела, как в доинтернетные времена они собирались в отпуск – в унаследованный от родителей домик под Ниццей, где они летом проводят всё свободное от конференций время,– вместе с собачкой, которая на конференции тоже ездит, благо в корзинке помещается. Поскольку время стояло доинтернетное, главное было – не забыть взять с собой в Ниццу примерно багажник математических книг и статей, которые вдруг да понадобятся. Короче, Ирэн так и не поняла, как я могла бросить диссертацию из-за отсутствия времени...
Мне в жизни много раз совершенно незаслуженно везло. Вот моя работа – одно из таких чудесных везений. А если учесть, что я, кажется, единственная у нас без диссера, так и вообще получается, что волшебное везение. И последним везением был приход Лионеля. Вокруг полно людей, с которыми мне очень приятно ланчевать, ходить в бассейн, пить кофе, болтать о том, о сём, и много о работе. Есть Николя, с которым мы дружим, знаем друг о друге очень личное. Но Лионель – ещё более свой, совсем свой – с людьми не из России всё же это ощущение полной свойскости возникает по понятным причинам относительно редко – другие детство и юность сказываются. Лионель – одержимый математик, при этом весьма независимый – работает сам, иногда и без соавторов, и из тех, кто много считает на компьютере, запуская свои подсчёты ночами, чтоб к утру сосчиталось. Ему 35, но его у нас несколько человек уже приняли за студента.
До нынешней американской жены у него была румынская подруга,– на этом он выучил румынский и приобрёл интерес к восточной Европе. Объехал земной шар, пользуясь только поездами и кораблями, и соответственно, его тоже занесло на так любимый разнообразными иностранцами транссибирский экспресс , где на него произвели впечатление милиционеры, всю дорогу игравшие в карты, и provodnitzà, с которой он пил чай.
Бабушка у Лионеля – итальянка . Есть такой отличный писатель Франсуа Каванна, который происходит из предвоенного нищего итальянского парижского пригорода, и написал несколько жизнерадостных автобиографических книг на языке, который, конечно, в основе французский, но с такими занимательными итало-жаргонными вкраплениями. Лионель утверждает, что его бабушка пришла прямо из этих романов – слово в слово. Прадед, как всякий приличный итальянец, от нищеты уехавший во Францию, был каменщиком, правда, в отличие от отца Каванны, читать всё-таки умел. Каванна-старший читать не умел, и когда услышал от сына, что земля вертится, крайне обиделся, решив, что сын над ним издевается, но зато у него из самой заштатной персиковой косточки, вырастал и плодоносил персик – он раскидывал косточки у домов, которые строил. А бабушка Лионеля была учительницей начальной школы в деревне – образования у неё толком не было, но в деревне нужны были учителя. И вышла замуж она тоже за учителя начальных классов – француза.
А ещё, что особенно приятно, Лионель ухитряется очень много всякого разного читать, так что, похоже, что у меня, вдобавок к i_shmael , появился ещё один человек, от которого я смогу узнавать про книжки...
В очередной раз – повезло!
Заоконный тополь топорщится веником, время от времени взмахивает лапами, как человек, бегущий за автобусом, потом затихает. Многолапое,– одна лапа жёлтая, одна голая, остальные держатся пока. И толстые крупные капли валятся, редкие, не попадая на стекло – дождь-не дождь, сито-решето. Вчера луна громадная вставала над крышами. Утренние узорные облака обратились в серую кисею.
Мама любила говорить, выходя в серый дождь – «погода шепчет».
Осень, всё-таки осень – переворачиваешь огромный лист календаря, чистый – медленно пишешь, буквы выводя,– осень, всё-таки осень...
Просвечены насквозь церковные витражи. И герань на клумбе – просвеченная насквозь –аленький цветочек. Одуванчики на газоне приветом из мая.
ОКТЯБРЬ
Кончился сентябрь, и тянется это огородное тепло – с запахом ботвы, жёсткой глиной, рыжими помидорами на грядках и жизнерадостными тыквами в сколоченных из досок огромных ящиках.
Не ливень, а тихой запечной мышью шуршит мелкий дождь,– ёлочными каплями на ветровом стекле, светящимися дрожащими окнами в лужах под ногами. И мелкие жёлтые листья акации нанесло на машины с огромного дерева, как в июне несёт с него белые цветы. А в узком пешеходном переулке между каменных стен, где застенные деревья вылезли наружу и сплелись кронами в крышу – в переулке, через который мы, оставив машину, проходим к Синявскому дому, пророс глицинией жёлтый старомодный фонарь – она забралась внутрь, разлапилась, и лежат листья тенями на стекле – китайским фонариком столетней давности.
Деревья желтеют – тикают часы.
По утрам кусты выходят навстречу из тумана. Знакомишься с ними заново, как мальчик из «Амаркорда» с длиннорогой коровой.
Расцвела, потерявшая счёт дням глициния.
Сидя за столиком на площади у Сорбонны со стаканом белого пива,– сонно вспоминала, какие и с кем тут вела разговоры. Собственные следы сплетаются с чужими – серый асфальт под ногами, пластиковые столешницы, фонтан – тени лиц, отзвуки слов...
Когда мы с Катей идём по улице, к нам часто обращаются незнакомцы.
Отважные мирные дети кидаются Кате на шею, а воинственные (в основном, мальчишки, девочки ведь редко воинственны) со страшным криком победителей наскакивают на неё из-за угла.
Никто б не удивился, если б Катя заговорила. Я совершенно не понимаю, что её останавливает. А уж насколько ей жилось бы интересней, если б она книжки читала.
Дети робкие – глядят на неё во все глаза – такая большая, такая шерстяная,– потом еле-еле трогают тёплую спину ладошкой, под родительские улыбки – погладь «собачку».
Катю чаще всего зовут плюшевым медведем,– без почтения.
А на прошлой неделе мы встретили старика, он медленно шёл нам навстречу с небольшой кошёлкой, из которой торчал багет. Старик остановился, посмотрел очень ласково и спросил – это кто, собака, или барашек?
– Барашек, конечно же барашек,– подхватила я. Тот самый, которого надо было нарисовать.
Дети ничего не знают про будущее... Старикам и собакам не хочется загадывать на 15 лет вперёд... Здесь и сейчас... У стариков и детей всегда находится время для собак...
А кошка Гриша часами сидит на седле нашего комнатного велосипеда и глядит за окно. Там чайки проносятся мимо стёкол, время от времени встряхивается тополь, скидывая листья –они дрейфуют шлейфом и парашютиками падают на газон. Я думаю, что Гриша смотрит в лето – из комнатных четырёх стен – в сад, где сойки и ящерицы, и сучковатая олива.
Что ж – кошки ничего не знают про короткость жизни, им, как детям – только каникул и ждать, а нам-то, нам чего делать, ощущая физически этот песок, утекающий из-под пальцев?
Осень остановилась – тёплая покачивается – листья под ногами, листья над головой. А они ещё и в воздухе – почти неслышные.
Прикосновение к чужой жизни – уличные столики, обрывки фраз, стиснутые руки, танцующие над бокалом пива руки, рука касается руки. На улице тёплым вечером – сияют жидкости в бокалах и стаканах – красная, белая, почти прозрачная, жёлтая. Над руками – улыбки, вздёрнутые брови, вытянутые губы, мимика. А на углу огромной ведущей к Триумфальной Арке улицы – rue de la Grande Armée – сидела клошарка со всем своим клошарским имуществом, уложенным в колясочку, сидела на аккуратном тючке и с бешеной скоростью печатала что-то на портативной пишущей машинке.
Роман пишет? Жалобу на жизнь? Вряд ли. Вид у неё был вполне удовлетворённый.
А машинка, машинка-то – музейный экспонат!
Дед Лионеля, муж его итальянской бабушки, с которым она довольно рано развелась, одно время прожил клошаром. И дед, и бабка, были учителями в начальной школе. Но дед, видимо, не справился с оравой обормотов, которые на уроках ходили по потолку, и был отправлен на раннюю пенсию. Он поселился в «пенсионном доме» для одиноких неприкаянных учителей-пенсионеров – в Бургундии, среди лесов и полей. И из тихого дома он ушёл в клошары – набираться жизненного опыта. Он писал рассказы и считал, что клошарский опыт ему пригодится. Стихи тоже писал. Пожив некоторое время на улице, дед вернулся в «пенсионный дом». А на летние каникулы приезжал к бабушке, чтоб общаться с дочкой и с внуками. Мама Лионеля его нежно любила. Он был весёлый, знал кучу историй, очень любил детям что-нибудь покупать. Денег у него практически не было, к концу лета он растрачивал всё на подарочную ерунду, и бабушка покупала ему билет обратно в Бургундию.
То ли ключ в замке повернулся, то ли занавес опустили и подняли – следующее действие – осень. Без предупреждения.
Вечером напротив Нотр-Дам, в моём любимом кафе на левом берегу возле Шекспира, украшенного нынче цветными лампочками – эти ёлочные фонарики итальянских ресторанчиков – когдатошний источник радости,– потом слегка притупилось, а сейчас у Шекспира нахлынуло снова – рояль – «les feuilles mortes» в медленно наползающих сумерках, подвижные лица людей за столиками,– карусель цветных лампочек под сентиментальную музыку.
Острота ощущения жизни – врезающиеся детали – вчера парижская темнеющая улица, окутывающее тепло, сухие платановые листья скатываются, подпрыгивая, вниз по лестнице, спускаясь в метро. Сегодня – утренняя пробежка через лес, на позднем осеннем рассвете... Вороны с верхушек лип, а из кустов чьё-то цоканье, чей-то свист – и почему только я почти никого не узнаю по голосу. Ручей на поляне утром громче, чем днём.
По дороге я глядела под ноги на липовые листья и бормотала: «на освещённой мостовой кружочки липы золотые вниз стороною лицевой лежат, как будто неживые. И запоздалый грузовик, как лёгкий ангел, без усилья, по лужам мчится напрямик. Подняв серебряные крылья». Как бормочу уже сто лет – осенью под липами. А потом день поскакал мячиком – лекция, встреча, болтовня, задачка, болтовня – и вкатился в ранний вечер, в начинающиеся сумерки – из окна тянет листьями, яркие яблоки на деревьях засияют вот-вот фонарями.
Так и врастаешь в пейзаж – тихо едешь по дорожке, сквозь строй золочёных тополей,– ныряешь в смыкающийся, сыплющий кленовые листья лес, на зелёном поле лошади в попонах, мохнатые коровы жуют холодную траву – почему-то не поддевая на острые тонкие рога шашлык из опавших листьев, как нисколько не стараясь, поддел на палку Васька. А потом деревня, и протыкает бледнеющее в сумерках небо готический шпиль.
В Альпах зимой на закате,– в долине деревенские огни, а колокольня ещё подсвечена.
Строго говоря, я не люблю высоких гор. Мне там красиво, но нет ощущения слитности, физического счастья, возникающих в море. Не дают они мне и принадлежности к пейзажу, которую я очень остро чувствую в Бретани. Высокие горы – там я в гостях. Мне хорошо пониже,– там, где лес, луга, не ледяные озёра, коровы с колокольчиками, а на снег и лёд смотришь снизу вверх – там мне куда родней.
А под Парижем полыхает на каменной стене дикий виноград, и петушок, попавший на крышу, светится в небесной размытости.
А вчера всё то же сине-лиловое небо, но ветер подул, и пляшущие на асфальте сухие листья – грохотали жестью, и хоть с кораблика, на котором мы с albir и tarzanissimo покатались по Сене, всё равно осень, осень, осень.
Когда я только начинала жить в Париже, мы как-то в солнечное воскресенье гуляли в саду Пале-Руаяля – по дорожкам мимо фонтанов и жёлто-красных клумб, и люди на скамейках улыбались, стоило только поймать взгляд – мне тогда показалось, что воскресный Париж – залог того, что всё образуется, что жизнь прочна, что всё будет хорошо.
Вчера, когда я глядела на берег с кораблика, я опять остро ощутила по Борхесу, по «Тлёну», эту обусловленность не хаоса – есть река, раз есть кому загорать у воды, и скамейки есть, на которые падают листья,– есть кому на них сидеть, и сидеть за столиками, над которыми уже зажгли на длинных палках газовые горелки. Дул ветер в нос, я пыталась запахнуть совсем тонкую летнюю куртку, ведь позавчера было жарко. А сегодня ещё ледяней ветер, или просто утром холодней – и до весны ещё зима – и чур меня, чур – только не подгонять время!
И вдруг, отойдя от себя в сторону, остро ощущаешь – надо же – вот осень, вот дрожащие деревья, мокрая глина, потом до весны доживём – вот он, мир без нас,– пускают поглядеть в окошко, ненадолго – холодные яблоки хрустят на зубах.








