Текст книги "еЖЖедневник"
Автор книги: Елена Кассель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)
Нас встретили представители Сохнута (еврейского агентства, ведающего отправкой евреев в Израиль),– девочка и мальчик – очевидным образом люди из России и не слишком приветливые. Они отобрали сигареты, сообщив, что ввоз их в Австрию незаконен, и пообещав вернуть их перед выездом из Вены – не вернули – естественное подозрение, что сигареты они продали сами. Потом велели тем, кто собирается в Израиль, сделать шаг вперёд. Я не помню – то ли в нашем полном под завязку самолёте в Израиль собиралась одна семья, то ли вовсе никто. Сохнутовцы остались недовольны. Надо сказать, что для меня с самого начала было загадкой, зачем Израилю хотелось заполучить людей, не желавших туда ехать. А ведь некоторых загоняли – хитростью и угрозами, хотя, конечно, немногих. Может быть, у сохнутовцев были какие-нибудь премии за головы поехавших в Израиль? Так или иначе, нам объяснили, что для того, чтоб встать на довольствие в Хиасе (еврейском агентстве, помогавшем уехать не в Израиль), нужно придти туда с открепительным талоном от Сохнута. Так что первое, что все должны были сделать наутро,– посетить Сохнут и получить этот открепительный талон.
Нас посадили в автобус и повезли в пансион мадам Беттины – из памяток отъезжающим все знали, что есть такой пансион, куда эмигрантов в Вене селят в ожидании отправки в Рим.
Помню тьму за окном автобуса, мост через маленькую речку (неужели Дунай? Нет, конечно, канал какой-то). Потом большая комната, в которой много народу. Сидят на чемоданах. Кстати, наши чемоданы с нами не приехали, самолёт в Вену из Берлина был меньше, чем в Берлин из Ленинграда, и чемоданов не взял. Но в этой комнате с нами и совсем другие люди,– приехавшие на поезде из Одессы, их чемоданы при них. Какой-то старик с совсем пустым лицом слегка покачивается, сжавшись на своём стареньком бауле, и в голову сразу лезут описания эвакуации.
Шушуканье – с ленинградцами обращаются лучше, чем с одесситами, потому что помощниками тут ленинградцы. Все благотворительные организации брали помощников из эмигрантов, которым за работу немного приплачивали к пособию. И в Вене были такие помощники, и в Риме,– из людей, ждавших отправки.
Стоим в очереди. Какой-то деловитый молодой человек, который уже в Вене явно освоился, некоторое время тут, у каждой семьи спрашивает, откуда они, и распределяет по дешёвым гостиницам, которые Хиас снимал для прибывших из городов и весей всей земли одной шестой. Самым плохим почему-то считается остаться у Беттины,– услышав, что мы из Ленинграда, нас отправляют в гостиницу «Моцарт». Увозят. У всех с собой кипятильники – тоже в памятке сказано, что вещь необходимая. И запрещённые к употреблению в номерах плитки при нас.
Наутро отправляемся в Сохнут. Длинный коридор, очередь. Впускают. Молодые люди с хамскими мордами демонстративно разговаривают между собой на плохом иврите, даже нам слышно, что язык у них хреновый. Врут, не краснея. Грозят. Сообщают, что в Америке всё плохо, молодой женщине ярко еврейской внешности с двумя детьми говорят, что детям в Америке будет плохо, что у них слишком еврейская внешность, что они не смогут там учиться музыке, ещё какую-то чушь. Она соглашается ехать в Израиль, растеряна, чуть не плачет, из Сохнута её увезли в замок Шенау, где народ ждёт отправки в Израиль – без права выхода в город.
С нами разговаривают с полной презрительностью, напоследок, выдавая желанный талон, плюют в морду – «а родители ваши никогда не уедут, мы об этом позаботимся».
Выходим оттуда с ощущением освобождения. Идём в Хиас. Там вежливо и мирно. Через 8 лет я попала в Вену во второй раз – мы с подругой встречали там нашего друга – отказника, уехавшего одним из первых при Горбачёве. Мы были в идеальных блатных условиях, нас бесплатно поселили в той же гостинице, что вновь прибывших эмигрантов, потом отправили среди них в Рим на поезде без билета. И в Вене начальник венского Хиаса сводил нас в ресторан в зелёном саду, где между деревьев висели разноцветные лампочки – тогдашний начальник Хиаса, голубой, был приятелем фиктивного мужа моей подруги. Забавно было на другом витке войти в ту, да не в ту реку...
Все люди, у которых в советском паспорте в пятом пункте стояло «еврей», вставали на довольствие в Хиасе, русских передавали толстовскому фонду, или католикам из Каритаса. Если вдруг попадались религиозные евреи, они тоже часто не оставались в Хиасе, а шли в какую-то религиозную благотворительную организацию, забыла, как она называлась. Работали все эти организации очень слаженно. Скажем, всем давали одни и те же деньги на месяц. Цифр не помню. Выжить на эти деньги было можно, но, естественно, считать надо было каждую копейку. Впрочем, несмотря на крайнюю ограниченность в деньгах, люди всё же ходили в музеи (которые тогда были сильно дешевле) и чуть-чуть ездили. Но об этом потом.
Что я помню про Вену, в которой, мне кажется, мы пробыли 5 дней? Вечером – ощущение праздника. Из ленинградского снежного ледяного марта – в чистые сухие улицы, по которым люди после работы бредут беспечно, невнятно улыбаются, покупают воздушные шарики и цветы. На рынке клубника. Детовладельцы не удерживались все – просто не могли не насладиться тем, что их дети в марте едят клубнику. И почти все в письмах домой про эту клубнику зимой рассказывали, вызывая, как потом выяснилось, упрёки в бестактности. Клубника, конечно же, была невкусная, сейчас и в голову не может придти покупать в марте картофельные испанские красные ягоды...
В 9 вечера город пустеет. Я не полюбила Вену, я рвалась в Рим.
И два музея – в одном мой тогда любимый Климт. Сейчас я его почти разлюбила, он кажется мне чрезмерно декоративным, а тогда я стояла перед картиной «Поцелуй» и балдела – такой она была чувственной и живой. До Вены я знала Климта по репродукциям, мы тогда активно покупали репродукции на слайдах, не знаю уж, кто и как их производил, но раздобыть можно было, и несравнимо дешевле альбомов – у нас были Климт, Сутин...
И другой музей – помню, как стою в полутьме перед Брейгелем – каток, красные шарфы...
«Старожилы» передавали вновь прибывшим важные знания – как не платить в метро – элементарно – купить билетик и не компостировать его – придёт контролёр,– сделать вид, что ничего не понимаешь и не знаешь, что билет надо пробить перед входом. Мы ходили пешком.
И ещё можно было звонить, привязав монетку к ниточке, как-то хитро опуская её в автомат. Впрочем, кому в Вене было звонить, звонки – это звонки в Ленинград, звонки в свою жизнь. В Рим мы уезжали ночным поездом, в пломбированных вагонах,– как вождь мирового пролетариата.
В поезде «Вена-Рим» мы, едущие в Италию без виз эмигранты, заняли несколько вагонов. Это были старого образца вагоны, где в сидячих купе друг против друга располагались кожаные сиденья, каждое на троих. Сейчас таких вагонов, кажется, и нет больше. Сиденья слегка раздвигались, смыкаясь друг с другом, и получался сплошной кожаный диван, где можно было спать вповалку. Ранним утром я проснулась – поезд стоял в Венеции – в темноте над платформой на синем прямоугольнике белыми буквами – Venezia. С тех пор у меня сердце сжимается от итальянских названий станций – белым по синему. И Италия иногда щемяще вспоминается – названием станции и капучино на вокзале.
До Рима нас не довезли – поезд остановился в чистом поле – и нас выгрузили под охраной автоматчиков – от кого охраняли? Такая была процедура. Рассадили по автобусам и повезли в Ладисполь. Каким образом Ладисполь – курортный городишко под Римом – стал центром русской эмиграции, я не знаю. Когда-то была Остия, потом Ладисполь. Там у многих римлян дачи, и это меня до сих пор удивляет – одно из крайне немногих виденных мной в Италии некрасивых мест. Городок без выражения, пляж с чёрным вулканическим песком. Зимой там было пусто, и, наверно, владельцы пляжных квартир были рады возможности хоть кому-то их сдать. В Остии, впрочем, тоже жили эмигранты – разделение «по происхождению» продолжалось – считалось, что в Остии живут одесситы, а в Ладисполе ленинградцы. В 1979 нас было в Риме одновременно 8000, и эти два города – Одесса и Ленинград – были представлены лучше других. На самом деле, в Ладисполе одесситы тоже жили, уж не знаю, как было с ленинградцами в Остии.
И привозили в Ладисполь всех – Хиас устраивал там первый приём – нас записывали на довольствие, а уже потом за деньгами ежемесячно и по прочим надобностям надо было ездить в на улицу Regina Margherita в Рим. В каком-то из многочисленных читанных в Ленинграде эмигрантских писем кто-то рассказывал о том, как повстречал в баре в Риме свою бывшую жену. История казалась невероятной. Но в здании, где на втором, кажется, этаже располагался Хиас, внизу был бар – итальянский бар, где, в основном, пьют кофе...
Потом приезжая в Рим, я много раз гуляла по этой улице, а три года назад мы рядом с ней на неделю сняли квартиру. Но я не отправилась на поиски здания, где был Хиас – не нашла бы – боюсь, что из всех мест, где я жила, с уверенностью нашла бы только первую квартиру – ту, где прожила до 18-ти с половиной – на Шестой линии у Малого, во втором дворе-колодце.
Привезли нас в гостиницу. Смутно помню стеклянную веранду, булку с маслом, апельсины в вазе на столе на фоне серого мартовского дня за окном, когда вдруг неожиданно вылезает и слепит солнце – прямо в глаза.
Неделю за нас платил Хиас – за гостиницу с обедом, завтраком и ужином, и за это время надо было найти квартиру и переехать. Естественно, денег не было на то, чтоб снять целую квартиру, надо было как-то кооперироваться. Мы поселились вместе с московским спортивным журналистом, уехавшим с родителями, потом он, кажется, редактировал в Америке «Новую газету», если, конечно, за давностью лет, я не перепутала чего-нибудь.
Одновременно с нами в Ладисполе оказалось несколько наших отдалённых ленинградских знакомых, приехавших до нас. У нас были адреса, и мы сразу отправились их искать. Шли по улице, увидели высунувшуюся из окна старуху в платке – в лучших традициях неореалистических фильмов – Бегемот, всегда легко обращающийся с иностранными языками, составил в голове вопрос, начинающийся с dove – старуха выпростала из платка большое седоволосое ухо и недовольно и громко сказала: «Чаво?"
8000 человек – это очень много, и огромная их часть сгрудилась в маленьком городке, обменивалась новостями на площади у фонтана. Эмиграция – социальная школа. Жили мы в Ленинграде в своём кругу, еле замечая чужих – соседей по коммуналкам, по трамваю, и вдруг оказались среди этих вот чужих – на общих основаниях, на попечении благотворительных организаций, когда вдруг в этом незнакомом мире и без собственных средств к существованию люди оказывались детьми, и даже хулиганить начинали по-детски.
Мы-то думали, что уезжают инженеры, врачи, научники, а тут оказалось, что и автомеханики, и директора овощебаз, за которыми ОБХСС гналось, и приёмщики пустых бутылок. И была страшная психологическая теснота – волей-неволей люди начинали общаться с теми, с кем в обычной ситуации и не познакомились бы. Такая вот психологическая теснота, неуверенность в завтрашнем дне, зависимость выплескивали на поверхность не лучшие человеческие свойства. На путях под платформой валялись окурки «Беломора» – ковром, русские злобно ругали опаздывающие поезда, итальянцы невозмутимо ждали, не поводя ушами. На магазинной стенке появилась надпись «ни варавать». По утрам русские ехали на огромный базар в Трастевере, который тогда называли «Italiano» – продавать, в основном, фотоаппараты, «Зениты», например, и ещё почему-то балетные тапочки и детские игрушки. Самые бойкие громко кричали «regali per bambini» и махали в воздухе какими-нибудь матрёшками. Балетные тапочки были тогда ходким товаром, и мы тоже попросили прислать нам хоть парочку. Ничего-то на продажу мы с собой не привезли. Пару тапочек родители как-то передали, и мы продали её на этом самом рынке, только вот не помню, что мы сделали с деньгами – может быть, пиццу съели. На базар нужно было ехать рано, на утренних поездах, на которых итальянцы из Ладисполя ездили в Рим на работу. Русские забирались в вагоны и зажимали двери, чтоб больше никто не мог войти. Тогда всё это раздражало безмерно, и люди эти вызывали ярость и брезгливость,– сейчас, став сильно терпимей, да и просто умней – понимаю, что ничего, кроме жалости, они не заслуживали,– несчастные, вдруг ставшие детьми в этой новой жизни. Они верили любым слухам – тому, что в Италии нет скорой помощи и тому, что запрещены аборты. Они говорили, что в Риме грязней, чем на Крещатике. Они хотели, чтоб их называли «господами», испытывая омерзение к слову «товарищ». А я, наглая снобка, обращалась к ним: «уважаемые лица без гражданства».
Одесситы давали бесконечные советы, ленинградцы чванились, и не знаю, что было противней. Однажды в Риме на вокзале, стоя на площадке готовящегося к отходу поезда, я не ответила на вопли тётки, которая шла по платформе и орала в воздух: «Этот поезд в Ладисполь?». Я лопалась от стыда и злости – и молчала. Сейчас должно бы быть стыдно, но смешно.
Как-то старушка в писчебумажном магазине что-то попросила у продавщицы по-русски, та принесла требуемое, и старушка удовлетворённо повернулась к нам: «Посмотрите, если хотят, так понимают».
Итальянцы вокруг Ладисполя научились брать деньги за автостоп – как не возьмёшь, если настойчиво суют. Из эмигрантской среды возникли квартирные маклеры, которые брали деньги с новичков за наводки на квартиры.
Какие-то люди являлись в Хиас и лгали, что у них украли месячное пособие. Ходили слухи о том, что в Риме болтаются беглые из Израиля и воруют «визы обыкновенные выездные» у свежеприехавших – люди из Израиля ведь не могли получить статуса беженцев, следовательно, и в Америку въехать не могли. Только и оставалось, что тащить визы у новичков и переклеивать фотографии. А если учесть, что Хиас работал в пару с ещё одной благотворительной организацией – Джойнтом (Хиас, кажется, содержал нас в Риме, а Джойнт покупал билеты в Америку), то чего удивляться, что одна старушка прославилась тем, что обидевшись на что-то в Хиасе, сообщила хиасовской ведущей: «я на вас буду жаловаться товарищу Джойнту».
И вот несмотря на всё это – Хиас ухитрялся всех отправлять в страны назначения. Людей лечили, люди имели крышу над головой и вкусную еду – покупали на рынке печёнку и овощи, а потом и клубника пошла.
И несмотря на эту невыносимость свалившихся на голову невоспитанных детей, итальянцы не стали ни антисемитами, ни антирусскими. Мало того, было непонятно, как в детстве воспитывают обычных итальянцев, откуда брались водители автобусов, которые, чтоб показать дорогу, чуть не выпадали из своих автобусных окон, или пешеходы, провожающие тебя-дурака до места...
Мне очень грустно смотреть на итальянцев сейчас – чего не сделала русская эмиграция, кажется, добилась албанская и филиппинская. Той, казалось, природной естественной доброты и желания помочь стало куда меньше, ксенофобия появилась, и итальянцы, не имеющие большого опыта работы с иммигрантами, сегодняшнее движение народов, в которое они тоже оказались захвачены, психологически выносят не слишком хорошо.
И ещё одно несмотря – для Америки эта наша третья волна, кажется, оказалась самой выгодной эмиграцией из всех массовых – практически все стали успешно работать, многие создали рабочие места, и работающие люди своим вложением в экономику с лихвой покрыли деньги, затраченные на пенсии для стариков. И приёмщики бутылок, и автомеханики, и директора овощебаз, и научники – все нашли применение. И когда оказалось, что воровать невыгодно, воровать перестали, открыли честные лавки и гаражи.
И даже многие врачи успешно прошли через весь ужас экзаменов.
Нам страшно повезло – через пару дней после приезда в Ладисполь, на первом интервью в Хиасе, мне предложили работу. Уезжала говорившая по-итальянски девочка, и меня взяли вместо неё переводчицей к врачу, доктору Рокки, который по договорённости с Джойнтом должен был принимать русских три часа в день – с утра до обеда. Он говорил на своём итальянском французском, я на своём безобразном русском французском, и как-то мы справлялись. Пациентов оказалось очень много, и доктор стал принимать их не только по утрам, но и после обеда. По традиционному римскому презрению к неаполитанцам он говорил, что одесситы, как неаполитанцы, а ленинградцы, как римляне...
Заплатить мне должны были в самом конце, перед отъездом в Америку, и непонятно, сколько.
Дня через два после приезда в Ладисполь мы поехали в Рим – на автобусе, чтоб дешевле.
И – мир повернулся, захотелось только, чтоб длились и длились эти римские каникулы – чёрт с ней, с Америкой,– Рим, Рим, Рим – подольше бы не отправляли...
Одна моя знакомая уже в Америке рассказывала, как она приехала на автобусе в Рим из Ладисполя и, выйдя из него, прежде всего озаботилась тем, чтоб запомнить, как ей надо будет возвращаться. Над автобусной остановкой крупными буквами было написано «fermata», это важное слово она занесла в записную книжку. Вечером она в отчаянье разыскивала остановку под названием «остановка» и всё-таки нашла!
Я помню не только день, но и минуту, когда я влюбилась в Рим – с первого взгляда и навсегда.
Мы вышли из автобуса и побежали – сначала очень целеустремлённо – на вокзал Термини, где с некоторым трудом отыскали в углу одной из платформ сортир. А потом от Термини пошли бесцельно, наверно, даже без карты – не могли мы тогда на неё потратиться.
Первая остановка – Колизей. До него были, конечно, улицы, тогда незнакомые. Но вот это ощущение смысла и счастья, которое всегда у меня бывает, не каждую минуту в Риме, но в каждый туда приезд, возникло, когда мы стояли напротив Колизея, у заборчика, за которым обычные римские раскопки – какие-то лежачие останки колонн, куски мрамора – маки – вот эти мартовские маки на вылезших из земли древних рукотворных камнях – было счастье, подтверждение протяжённости жизни, маки, протянутые из вечности.
Колизей был тогда бесплатным. И трава росла между рядами каменных скамей. И, конечно же, бесконечные римские коты. Во всех развалинах. Можно было зайти, сесть на камни и слушать, как время просвистывает мимо, притворяясь, что остановилось и мурчит. Тарзаниссимо, который жил в Остии за шесть лет до нас, написал тогда стишок:
Замок Ангела стал музеем.
Первый век и двадцатый квиты:
Стали кошками львы Колизея,
Итальянцами стали квириты.
Итальянцы бастуют лихо,
Кошкам носят еду старушки,
По музеям ржавеют тихо
Гладиаторские игрушки.
Все руины пристойно прибраны,
Всё на месте – и пицца, и пьяцца...
Но когда засыпают римляне,
Львы по крышам уходят шляться.
1979-ый был давно, когда для людей внове ещё были достижения шестидесятых – повседневная свобода и раскованность – в поведении, в одежде, в миропонимании. Это было ещё до массового туризма, до сувенирных ларьков и скоплений народу в количествах, убивающим ощущение присутствия. В собор святого Петра не было очередей на вход, а Пьета – стояла голая, к ней можно было подойти и коснуться – без надетого на неё сейчас стеклянного ящика. Мир был менее коммерчески ориентирован не потому, что был лучше, а потому, что некому было ещё покупать сегодняшний туристский мусор.
В Рим мы ездили два раза в неделю – в субботу во второй половине дня и в воскресенье на целый день. Впрочем, это я ездила два раза в неделю, Бегемот ездил ежедневно, он с английским языком довольно быстро устроился переводчиком в Хиасе.
Я работала утром с девяти до полудня, а потом с трёх до восьми. Считалось, что до семи, но получалось до восьми, или даже до девяти. По субботам я работала только утром.
А в обеденный перерыв бродила по ветреным серым улицам, сидела на чёрном вулканическом песке у заколоченных раздевалок, глядела на серое море. Март был ветреный холодный. В нетопленом доме надевали по два свитера и толстые шерстяные носки. Южная ранняя нетопленная весна.
Когда ездили в Рим, брали с собой бутерброды. Продавались такие булочки, полые внутри, и туда в дырку можно было засовывать всякую снедь. Пировали – покупали одно на двоих мороженое. Жадными глазами смотрели на пиццу, на огонь в печках за окнами пиццерий. На треугольнички трамедзини с помидорами и баклажанами. И разок за день пили волшебно прекрасное капучино,– стоя у прилавка, так было дешевле.
В подвале на Термини был переговорный пункт, откуда иногда звонили в Ленинград, безумно волнуясь, и три минуты сразу кончались.
Ходили на главпочтамт, куда нам писали до востребования.
И ходили, ходили по улицам. Корсо – тогда ещё не пешеходная, шумная, переполненная людьми и автобусами, площадь Колонны с огромной колонной, площадь со слоном... Около форума – церкви времён первохристиан. На площади Республики перед элегантными кафе под аркадами каждый субботний вечер – оркестр, сладкая музыка, грань слёз. Впервые увиденный фонтан Треви – огромные кони вздымаются. Сидишь – глядишь на эту падающую воду. А Навона – воплощение свободы – тогда ещё хиппушная площадь, где едят, спят, поют, площадь, которую я впервые увидела в Ленинграде на какой-то выставке фотографий – ровно такой и увидела, как в 79-ом ещё была,– перекрёсток мира. И на ней мы видели жуткую охоту на предполагаемых террористов, когда полицейские въехали на страшной скорости, увернувшись от бросившегося под колёса пуделя, и стали пинками поднимать лежавших людей. А когда кто-то из оказавшихся там в это время зевак-туристов поднял фотоаппарат, этот аппарат, выбитый из рук, тут же полетел на асфальт.
Очень страшно было переходить улицы. Пешеходных управляемых переходов практически не было,– надо было, помахивая рукой, прикрываясь ею от ревущих чудовищ, ступать с тротуара в смертельную реку. Ну, машины ладно, а ведь ещё и громадные несущиеся во всю прыть автобусы.
А у Тибра были совсем негородские набережные. Спустишься к воде, а там сорняки, заросли крапивы, тропинка. И ящерки на каменных стенах уходящих вверх, в город.
Очень тихо было в Трастевере – римском Затиберье. Врезалось – пустая утренняя площадь перед Санта Мария ди Трастевере, залитая солнцем, уже явно май, тепло, и единственное кафе под белыми зонтиками, где сидит человек с газетой и пьёт кофе.
Еду надо было покупать на mercato rotondo – на круглом рынке. Там было дешевле всего. Набор продуктов довольно определённый – печёнка, овощи. Мы ещё совсем не знали не русской еды – многие покупали мелкие зелёные кабачки, считая, что это огурцы, и удивлялись их «неправильному» вкусу в салате. Не умели варить макароны, помня русские серые и гадкие, уваренные до тряпичности, пожимали плечами по поводу итальянской любви к макаронным изделиям. А ещё со страшной завистью смотрели на ярко-красную жидкость, которую сидевшие за уличными столиками люди тянули из стаканов, украшенных лимонными дольками. Когда мы её попробовали, уже, кажется, в Америке, она показалась отвратительно горько-сладкой – теперь это мой любимый аперитив – кампари, единственный аперитив, который в доме почти всегда в наличии.
Из итальянских слов первые, которые все выучивали – это, конечно же «quanto costa?» – сколько стоит, и «basta cosí» – хватит. А ещё на рынке в ушах звенело – tre chili una mille – апельсины, огромные, их швыряют на весы – сколько там их на килограмм. Потом помидоры – tre chili una mille! – сиплыми от криков голосами. Бегемот, у которого вообще на очень высоком уровне способности схватывать язык, выучил сильно больше. Из-за него я не узнала практически ничего – не было нужно, Бегемот объяснялся. Кроме первого раза, мы больше не ездили из Ладисполя на автобусе, а обзавелись выгодными поездными карточками. В результате мы узнали все римские вокзалы – мы, в основном, ходили пешком, но если уж надо было добраться куда-нибудь далеко, или очень быстро, перемещались на поезде, благо вокзалы в Риме в разных концах города.
Однажды Бегемот ухитрился оставить в поезде полиэтиленовый пакет с овощами. Спохватился он практически тут же, но поезд уже ушёл.
В этих неприятных обстоятельствах (шутка ли – потеря ценной еды!) из Бегемота полился почти правильный итальянский. Он панически побежал в справочное бюро и произнёс ho lasciato in treno una busta con verdura ,– дяденька в фуражке и при исполнении сказал, что искать нашу бусту надо на конечной станции в pulizia. Бегемот засомневался, переспросил, действительно ли pulizia (служба уборки – от слова чистить), а не polizia, поехал на конечную, нашёл эту самую пулицию, и там ему торжественно вручили наши овощи.
Бегемотная работа заключалась в том, чтоб переводить беседы американских работников Хиаса с эмигрантами. В Хиасе заполняли документы, которые требовались для въезда в принимающую страну – прежде всего нужно было письменно объяснить, почему мы беженцы. Это была чистая формальность. Картер уже договорился с Брежневым о советских евреях и невероятно увеличил квоту на их приём. Наверно, мы в каком-то смысле отвечали международному определению беженцев – в конце концов, после того, как за огромную для нас сумму нам выдавали визы выездные обыкновенные, нас пихали коленом под зад, веля убраться через три недели – без паспортов, без денег и почти без имущества. Кроме трёхмесячной австрийской визы и 90 долларов на человека, у нас не было ничего. Но, конечно, про настоящих беженцев мы узнали чуть позже. Вьетнамцы, бежавшие на лодках через океан, тонувшие пачками. Племя хмонгов, жившее между Лаосом и Камбоджей под постоянным обстрелом...
С настоящими беженцами обращались куда хуже, чем с нами, их селили в лагеря, где они долго ждали решения своей судьбы. Кормили их на месте, не выпускали...
Нас, можно сказать, принимали по-королевски, да ещё и римские каникулы подарили.
Была категория людей, которых американцы изредка не брали,– бывшие коммунисты. Они должны были объяснить, почему вступили в партию. Беспроигрышным для американцев оправданием были карьерные соображения, а вот если человек писал, что вступил когда-то по убеждениям, то могли и не пустить. Ещё в Америку не впускали больных туберкулёзом или сифилисом, которых должны были выявить на медосмотре. Впрочем, реакцию Вассермана, кажется, делали.
К моему доктору Рокки шла толпа – больных и здоровых. Одесская, намазанная, средних лет тётенька возмущённо объясняла, что в Одессе доктор выписывал ей лосьон. И другой одессит. Он вёз умиравшую от рака жену. До сих пор помню его – черноглазый, машущий руками человек. Чуть не при каждой встрече он говорил: «вы таки знаете французский, так почему не едете в Канаду». Тогда это раздражало безумно...
Встречались мужики, которые явно посещали дешёвых блядей у Термини и обзаводились всякой венерической мелкой дрянью. Как же они страстно объясняли доктору, что они ни-ни, не то что с блядями, а и с женой ни-ни. Некоторые беременные женщины не хотели верить, что беременны, пытались убедить доктора, что у них просто задержка, а доктор улыбался и говорил, что римское солнце способствует.
Австралия принимала людей с рабочими профессиями и почему-то не хотела брать толстых. Поскольку виз туда ждали дольше всего – минимум полгода, у желающих было время похудеть, и они ходили к доктору за каким-нибудь волшебным худильным снадобьем. А однажды какому-то толстяку, который в Австралию не собирался, доктор сказал, что худеть надо, иначе женщины любить не будут, и потребовал, чтоб я перевела.
Мужик надулся и торжественно произнёс, что за его деньги его всякая полюбит, и тоже потребовал перевода.
Так и бежала эта римско-ладиспольская жизнь, из которой большинству хотелось выбраться как можно скорей, а по нам – длилась бы, да длилась…
Вчера в два часа ночи я подошла к окну и увидела снег – он падал на асфальт, на крыши неподвижных машин, на тополь с крепко притороченными зелёными листьями,– безнадёжные хлопья под фонарём – в тишине...
Когда-то в Новой Англии снег пошёл в апреле – по белому тротуару медленно ехал велосипедист – уже светло, уже весна – снег – весёлая несуразица.
А этот ноябрьский снег – опускался на землю неотвратимостью зимы, тьмой, временем, когда в автобусе пахло мокрыми шубами, у Гостиного стояли огромные ёлки, а бабушка шила наряд снегурочки большой целлулоидной кукле. Временем когда все герои книжек были старше меня, а родители моложе, чем я сейчас.
А сейчас от ноября осталось несколько коротких дней – коротких дней – длинных тёмных вечеров.
Уже горят перетянутые через улицы рождественские лампочки, несуразные в тёплую осень с бледным клевером, с цветущей ежевикой.
Вчера мы опять ездили за грибами – опять туда же – мимо мохнатых коров, мимо собачьих шерстяных телят – возили приятеля к моховикам в вереске, их собираешь – как помидоры с грядки на ферме. Эта осень просвечена насквозь. Бьёт в сощуренные без тёмных очков глаза. В капли на мокрой зелёной траве. Глядишь на просвет – в витраж, в горящие рыжим сухие папоротники, в лимонную прозрачность берёз.
Вспучилась земля и через пахучие устилающие её листья вдруг прорвались грибы. Полчища моховиков, выстроенные по ранжиру, беспорядочные сборища маслят. Изредка белые – одинокие красавцы-филозоффы. Мухоморы, с которых кое-где отвалились когда-то аккуратно проставленные точечки. Только недавно их не было, и вот они выскочили, пробились через мох и листья. Если лешему нужно утянуть к себе – проще всего грибами. Моховики и маслята мы с Бегемотом кидали в мешок приятелю, а белые жадничали и оставляли себе – всё-таки каждый гриб – личность, с белым уважительно встречаешься. Стоит себе тихо – шапка то нахлобучена, то и вовсе набекрень.
Листья, листья, нет дорожек, одни листья, поваленное дерево, мимо которого мы сегодня с Катей шли и думали – что в листьях можно спрятаться, укрыться, затаиться – замереть – и пусть нас засыпает. У Кати за ухом уже каштановый лист.
А ещё вчера выросли рыжики – маленькие крепкие. Только нам попались всего четверо.
Может, через неделю их станет больше я знаю – сначала маслята, потом рыжики, а уж в какие месяцы,– неважно.
Прошлое застыло, отлилось в форму, уже не повернётся каким-нибудь другим боком – можешь прокрутить – старое ли кино, или просто картинки из старинного календаря.
А мы ли были в нём? Мы ли в нём были? Жили-были.
А что связывает меня сегодняшнюю и меня когдатошнюю? Картинки, старое кино.
28 школа, где по вечерам учились собаки. Я узнала об этом, когда откуда-то возвращалась с мамой за руку – в зимней темноте – на маме вязаный берет и чёрная шуба. Какого берет цвета? Вот вижу, а назвать не могу. Сероватый, голубоватый? Прекрасная юная мама, и мы с Машкой – мымры, дрынбы.








