Текст книги "еЖЖедневник"
Автор книги: Елена Кассель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц)
Словно, когда едешь с юга на север, проезжаешь за день 900 километров,– не можешь уловить, где вдруг сменяется запах – горячие сосны, сухой камень, лаванда, и вдруг в приоткрытое окно – острый запах сена, глядишь – коровы тихо жуют на лугу, мелькающем быстро, слишком быстро, и острые белые скалы, вырывающиеся вверх из сосен, сменились округлыми зелёными волнами холмов. Смена декораций? Почему-то никто не работает над диваном-транслятором, и приходится возвращаться по автострадам – на юге ещё ничего,– даже этой мерзкой рычащей ленте не спрятаться от белых скал, сосен и виноградников. А потом к северу,– будто ползёшь по пластмассовой бетонной стране, и даже деревья ненастоящие – вдруг чудом мелькнут толстобашенные бургундские замки, напомнив, что съедешь с дороги, вдохнёшь запах какого-нибудь мокрого сада, увидишь зайца – жизнь. И ястребы на дорожных столбиках тоже напоминают, что жизнь есть. Круглота земли – «хочешь убедиться, что земля поката» – вот и катись к горизонту. А с временем разве не так? Вдруг оглядываешься и думаешь – сколько лет прошло – пять, десять, тридцать? Вдруг на улице ловишь краем глаза знакомый жест, походку, шевелюру – память – а того, кого не видел двадцать, тридцать лет, может, и не узнаешь. Вечно молодые лица утерянных.
И родительские лица молодые – мама, которая в бледную июньскую ночь в усть-нарвском лесу привязывала к папоротникам цветы розового шиповника, и закапывала монетки. Мама, которую мы ждали на автобусной остановке – и не раз в неделю, как было заведено, пока дачу снимали в Сестрорецке, а раз в две – дорого в Усть-Нарву ездить раз в неделю.
У нас не любили гладиолусов и георгинов. За пышность, наверно. Мама не любила.
А теперь хоть бабушкины лиловые астры, хоть розовые гладиолусы рядком на грядке – всё песок сквозь пальцы – двор-колодец, огромное кухонное окно – пространство между двумя стёклами вместо холодильника, туда аж арбуз помещался полосатый, спасённый из клетки, где арбузы жили в сентябре на углу 6 линии и Среднего. Дыханье перехватывает – нож, занесён над арбузом. И даже паук-крестовик в дачном сортире – он качается, он висит в углу, он может упасть, когда писаешь, в самом беспомощном положении. А если упадёт,– верная смерть – просто умрёшь от ужаса. Даже крестовик подёрнулся патиной, стал не живой, а, может, брошка такая янтарная – паук-крестовик. И рассказы про провалившихся в сортир – до всякого «Декамерона».
Интернет, мобильники, дачные умывальники – руками вверх стерженёк, и полилось на руки. И те, от кого остались дыры, зияющие дыры, они тоже были бессмертные?
Белый клевер на газоне, брусничные гроздья, тяжело поворачивается колесо – мельничное, штурвал,– закругляется под колёсами земля – и даже большая медведица поворачивается на небе, лапу сосёт. И букеты полевых цветов. Вчера, на Северном вокзале, когда я провожала Галку, прошла девочка с рюкзаком,– а из мешка у неё в руках торчал наш обычный детский веник – зонтики, розовые гвоздѝки-хлопушки...
Красная секундная стрелка бежит, радостно подпрыгивая, и неотвратимо ползёт чёрная часовая.
Юг – буйный яростный радостный прекрасный, захватывающий – его не жалеешь, а пригоршнями хватаешь, как воздух, когда выныриваешь на поверхность и отплёвываешься солёной водой.
А от тихого запаха сена, зонтиков и хлопушек щемит сердце. Небо – не синим воздушным шариком, а так, голубое, ленивыми подушками облака – трава – жалко себя, жалко каждой минуты,– бегущей, медлящей, уходящей бесследно, в песок...
«Всё прочее литература»…
А что не она?
Странный месяц сентябрь висит между летом и годом. Возвращаешься с лета – из дальних странствий, из другой жизни. К регулярному саду – к отложенным делам, про них только что, или сто лет назад говорил – займусь в послелетней жизни.
Щемящий месяц – в своей уютной такой любимой жизни говоришь – год прошёл – куда денешься – про белую обезьяну думать не надо – живём-бежим-качаемся в прозрачном шаре собственного существования – трогаем стенки – не, не лопнул, не выходит со свистом воздух.
Прохладные утра, над прудом – из автобусного окна – тонкий слой тумана, солнце, когда бежишь ему навстречу,– светит в нос и в глаз. Высохшие в августовскую жару листья подрагивают на тротуаре. И в кампусе под ногами орехи-фундук – идём завтракать и зависаем над ними – собирать, вроде, лень, и зачем, но как не наклониться, не попытаться зубами прокусить хрусткую шкурку.
В лесу бурундук дорогу перебежал...
Наташа Хаткина когда-то мне сказала, что иногда она надеется, что у нас есть такое же бессмертие, как у травы и цветов, и бабочек.
Вечернее солнце лупит в окно, приходится опускать дырчатые решётки, и толстые солнечные зайцы, протиснувшись в дырки, бегают по полу.
На придворной ферме народ в поле – болтают на разных языках, один мы даже не опознали – интонационно похож на славянский, но ни одного слова не понять. Французская мама в малиннике оглядывает малолетнего сына с торжественным именем Валентин – сын, лет четырёх, измазался с ног до головы – и мама даёт ему добрый совет – «ты всё ж недостаточно грязен, ещё повалялся бы по земле».
А праздник урожая просится в средневековый календарь – полный ларь рыжих ослепительных тыкв, огурчики, затаившись, тихо лежат на земле,– поднимаешь плеть – зелёное на зелёном. От помидоров не оторваться – ну, спрашивается, зачем нам столько. И в придачу букет подсолнухов.
А на ферме помидоры – не остановиться – с грядки в мешок они почти прыгают, глазом не моргнёшь – оказывается килограммов 25. И огурчики пупырчатые. Когда мы собирали помидоры, к нам обратился интеллигентного вида и голоса человек лет 70, наверно, с мешком огурцов в руках, и сказал, что у него внук очень пупырчатые огурчики любит, раньше он привозил ему из России, а теперь вот на ферме отличные появились. Явно чей-то папа. Потом мы, впрочем, видели его семейство, так что убедились, что папа незнакомых нам людей.
Огурцов мы тоже набрали килограммов 10 на засолку.
И яблоки, и тыква, и огромный кабак на зажарку. А потом в ферменном магазинчике, где мы покупали творог, опять услышали русскую речь – и с изумлением увидели, что люди приобрели литров 10 арабского кефира. Зачем? Творог что ли делать?
Ещё у Тэффи есть – про любовь к творогу и долгим разговорам по телефону. Про долгие разговоры по телефону – не уверена, а творог и солёные огурцы – несомненно! Впрочем, малосольные лучше – бабушкино – малосольные, рассол от них со сметаной и укропом, и молодая картошка к этой радости, конечно. А потом дома лёгкое раздражение – куда всё девать – где погреба,– ну, тыква с кабаком лежат на полу – рыжее с зелёным – и грибы почистила – под «Тысячу и одну ночь» в чтении Сурена Кочеряна, выставленную Алдашиным. Завораживает. Это при моей-то нелюбви к восточной вязи. И на бумаге я этого читать не могу, запутываюсь в сюжете, теряю и нить, и интерес. Пару раз начинала и бросала. Восхитительная ирония только сейчас до меня дошла.
Едучи в субботу гулять к троглодитским белокаменным пещерам над речкой Сеной, к кизилу, но не собирать, упаси бог, а только есть – спелый кизил – тёмный, кислый, густой – мы с Галкой обсуждали вопрос о зимолюбах. Бывают ли истинные зимолюбы – не те, кто любит на лыжах в зимние каникулы кататься, а те, кому приятно в темноте и холоде по будильнику вставать и, напялив сто одёжек, во тьме по снегу топать, скрипя и скользя, к ближайшему транспорту. А тут тёплый нежный сентябрь с примесью невечности и паутиной... Жаркий день. На полу ведро собранного вчера кизила. Поехали в шортах, исцарапались в дым. Главная радость сбора кизила – далеко внизу Сена, разделившаяся на несколько рукавов, и в жару расплавленно сияет вода, иногда какой-нибудь кораблик чертит на ней след.
Страх – плата за то, чтоб вот так стоять, как сегодня, высоко над рекой, над Сеной, на меловом обрыве, где растёт кизил, а весной цветёт сирень. Внизу река на рукава разделилась, сверкает серебристым отливом, каменный тяжёлый замок где-то там далеко подо мной подрагивает в мареве. А тут кизиловые ветки в ягодах, да дикая яблоня веткой в небо тычет, яблоко хрустит в зубах.
Конец каникул, как всегда всё вокруг Парижа перерыто – спешно заканчивают августовские починки, и автобус, вчера и позавчера понуро стоявший перед временным светофором, означавшим альтернативное движение, сказал мне – пешком через лес – и нечего по утрам так уж торопиться. Когда утром идёшь на работу через лес – по узкой тропинке в мокрой траве – и дорогу перебегает небольшой кролик, сверкая белым треугольным хвостиком,– это несомненно отличная примета!
Ну, а выскочивший из кустов спаниель в репьях и глине – это и не примета вовсе, а данность – отпечаток носа на светло-жёлтых штанах – такой, как можно в собачий паспорт ставить вместо фотографии.
Когда застываешь на минуту перед какой-нибудь случайно встреченной деревянной калиткой,– над ней нависают розы, или зелёные незрелые ещё яблоки тянут ветки вниз,– о чём вспоминаешь – о Тони с его волшебной зелёной дверью, за которой я, кстати, совершенно забыла, что именно он нашёл?
Летнее дачное – не памятью событий – а готовностью к волшебству – дача и Новый год – открытые двери детской жизни. Я в ребёнки совсем не хочу,– очень много было страхов, зависимости, неуверенности, желания угодить – тяжела ребёнковая жизнь, как бы ни были любимы и прекрасны мама с папой.
Я никогда не понимала, зачем коллекционировать предметы – они для меня практически мертвы, даже те, что откуда-то приволокла сама же – вон лежит на полке хобот пробкового дуба – длинный полый кусок ствола – лежит-пылится. То ли дело – минуты коллекционировать – помнить и любить, и перебирать, бренча ими в самом главном кенгурином кармане.
Чем дальше, тем острей живёшь в старинном календаре – где на каждый месяц картинка – и сбор урожая, и голые поля. Всё сильней сопричастность к этой единственной вечности – к смене времён года – ты глядишь на кусты и облака, а они на тебя.
Осенью в доме должно пахнуть яблоками. После школы – завалишься на родительскую тахту с корзиной антоновки и штрифлинга, с читанным сто раз «Таинственным островом» – «как из камня сделать пар, знает доктор наш Гаспар», с «Большими надеждами» – в облаке яблочного духа. Корзина стоит за холодильником, яблоки с фермы – из огромного деревянного ларя – самой рвать с деревьев лень – подойдёшь, опустишь нос, вдохнёшь – вот она вечность – протянешь Кате хрусткий кусок. Кое-что всё ж собираешь – огурчики в засолку, помидоры, львиный зев, подсолнухи. Откручиваешь стебель – горький живой запах липнет к рукам. А в будочке, где взвешивают мешки, корзины, груды овощей, и даже цветы – и то на вес, стоит букет – в алюминиевом бидоне с вмятинами. Был у нас когда-то такой, ходили с ним к корове. В лес ходили – за черникой. Пальцы делались лиловыми, совсем тёмными, пока коряво извлекали плотные красно-зелёные листочки из ягод.
Не нужны мне стулья из сна Веры Палны, мне б бидончик...
Грибам суховато и жарковато, но подберёзовики-черноголовики на тонких крепких ногах всё же изредка вылезают к дорожке.
Недавно обсуждали мы за ужином, где же в нас сидит русская душа. И пришли в выводу (дело всё ж за ужином было), что она – в любви к малосольным огурчикам, кислой капусте и пирогам из живого дрожжевого теста – особенно с капустой, когда-то на углу Первой линии и Среднего тётенька в грязном белом переднике такие пироги продавала.
Еще неделю назад мы плыли вдоль лесистого скального берега в гуще соснового разогретого запаха, к которому подмешаны тмин, майоран, чабрец, и подплывая к знакомому с берега, с тропы, мысу, я услышала, как и год назад на суше, оглушительных цикад. Кролик мне про них напомнил, и я решила, что год начинается правильно.
Пора за кизилом на Сену, и на ферму за помидорами и крепкими огурчиками для засолки.
Из сада напротив калитки в кампус свешиваются здоровенные зелёные яблоки.
От них совсем близко до тех, с розовыми боками, которые тётки у дороги предлагали где-то около Тригорского в когдатошней давней жизни.
Ну и ладно – пусть себе хрустят на зубах, сладкокислые.
Если спросить Ваську, какое лучшее место на свете, он согласится с Гришей, и хоть он и любит сидеть на камне и глядеть в море – на лесистые скалы, паруса и горизонт, он тоже скажет, что море – мокрое – сад и роща – главней.
Если бы спросить у кошки Гриши, где на свете самое лучшее место – она б ответила – сад на Средиземном море, роща за садом, а самого моря можно, в конце концов, и не давать.
Слишком оно большое и мокрое. Лучше уж в роще поточить когти о пробковые дубы, поохотиться на кузнечиков, попугать соек и гугуток – впрочем, они Гриши не боятся – прямо перед носом у неё выступают, словно павы. В роще можно подождать, пока Катя с моря пойдёт домой – в нашем с Васькой сопровождении – выскочить из зарослей, потерететься нос в нос, пройти у Кати под пузом, воздев хвост. Кстати, если встретятся чужие люди, или там собаки, тоже разумней всего нырнуть к Кате под тёплый мохнатый живот. Когда настала пора уезжать, и я стала засовывать Гришу в котиный домик-клетку, она сражалась, как лев, пыталась так изогнуть голову, чтоб не пролезть, бурно не соглашалась.
Гриша теперь в городской квартире ложится спать у себя в котином домике – вероятно думает, что это диван-транслятор – поспит немножко и проснётся в саду под оливой.
Она ж кошка, откуда ей знать, что диванов-трансляторов не бывает...
За холодильником возле окна стоит большая корзина с дозревающими помидорами с фермы, а рядом ящик с яблоками, тоже оттуда,– подходишь к холодильнику – и в нос – настоенный воздух – острый помидорный земляной и яблочный кисло-сладкий. Нюхала отрезанные ломти – наверно, у меня в яблочном настоенном воздухе спрятался тот угол души, что не южный – осенний рынок на углу Шестой линии – антоновка, штрифель и штрифлинг, валяюсь с книжкой после школы на непостеленной родительской тахте – рядом корзина с яблоками. И бабки на обочине возле Михайловского – на расстеленных пёстрых платках здоровущие яблоки. И машину Бегемот сегодня поставил напротив яблони – большие розовобокие жизнерадостные яблоки, прицепленные к веткам, нагло лезли в глаза.
Атавистическая радость – идти по траве, и ноги делаются мокрые – от росы.
В восемь утра над травой тонкий туман поднимается. Над липами – белая незаметная луна. Я спускаюсь вниз по широченной поляне, потом сворачиваю на тропинку среди густых деревьев, ведущую к светлой каменной стене, за которой обсерваторский парк, но перед тем, как нырнуть в заросли, обязательно гляжу направо, вдоль по дороге, ведущей к пруду – там на поляну через каштановые кроны падают солнечные дорожки и образуют на земле – солнечную лужу.
Кроликов я встречаю не всегда, а вот собак, хоть парочку,– обязательно. Пытаюсь, как могу, защитить чистые «рабочие» штаны от приветливых морд.
Сегодня я обогнала женщину, которая тоже шла через лес вместо того, чтоб сесть в автобус. Только я по привычке торопилась, а она шла вальяжно, в туфлях, а не в тапочках,– и пела себе под нос.
В RERе, в нашем метро, уходящем за город, с длинными перегонами даже между городскими станциями, люди обживают пространство, если едут хоть десять минут – книжки, читалки, наушники, компы – кто работает, кто расслабляется, кто в окно глядит – угадать бы, о чём думает... Несколько остановок,– повисшее в воздухе время – между работой и домом, между одной жизнью и другой. Раньше, до мобильников, это было очень личное время, куда никому не проникнуть. Человек в транспорте, или на улице, человек в пути, человек по дороге, был защищён от всяких новостей, даже от новости о конце света, если таковой наступал, пока он ехал... Сейчас это время прошивается мелодиями мобильников – «ты где?» – «я в метро»... Конец света по дороге домой, к счастью, обычно не наступает.
Я очень люблю заглядывать в чужие книжки и читалки, смотреть, как кто-то с открытым компом умещается в ожидании поезда на крошечном каменном выступе, если скамейки заполнены – эдакая сопричастность этой чужой сосредоточенности на своём.
И ко мне заглядывают,– вчера вон поймала чей-то взгляд в экран телефона, пока я музыку искала,– интересно было кому-то узнать, что я слушаю.
Удивительна городская жизнь – трёмся друг о друга на тротуарах, сидим за уличными столиками, или за стеклянными витринами – глазеем, на нас глазеют, плывём, окружённые прозрачными коконами, иногда перемигнёмся со случайным прохожим через два слоя защитной плёнки,– делим пространство. Легче всех прорывают плёнки собаки и дети. Иду по улице, кто-то толкает в ногу – угу, чёрный нос зарылся под коленку. Сидели с Галкой за столиком у Нотр Дам, а за соседним – мама с маленькой девочкой говорили по-русски, явно здешние. Они нас тоже услышали, и когда мы уже собрались уходить, мама толкнула дочку в бок – ты же всё хотела сказать тётям «здрасти», так пожалуйста, давай...
Сентябрь стоит невесомый. На прозрачных паутинах висят, покачиваясь, первые лимонные листья. По утрам прохладно, но ещё вполне можно ходить с голыми ногами.
Ну и сентябрь. Тот, что «сколачивает стаи, и первый лист дрожит у ног». У нас, впрочем, не сколачивает. Ещё лето у нас. Сегодня жарко совсем. И в лесу Рамбуйе нашли немного грибов – подберёзовики да красный. Но рано ещё, сухо, несмотря на августовские дожди.
Цветы, бабочки. Недалеко от дома огородили кусочек газона, наверно, собрались что-то строить – а пока залетел в город нехоженый огрызок поля – трава нестриженая и нетоптаная – до пояса.
И прислонённое к стене выкинутое зеркало отражает совсем близкое небо.
В сентябре, когда я иду с работы – да, по любимой дороге – от Jussieu к Сен-Мишелю – город залит вечерним светом – он пронизывает листья на тополях, и городская речка Сена сверкает и переливается под чаячьими криками.
Вчера утром, в автобусе, договаривая с Вовой Минкиным начатый накануне разговор об изменениях с течением жизни разных точек зрения, сошлись на том, что одно заблуждение мы разделяли практически все – в семидесятые, да и в восьмидесятые, мы пребывали в светлой уверенности, что стоит кончиться советской власти, как в бывшем СССР настанет почти что божья благодать... Хотя вроде даже самое примитивное знание истории должно бы было нас от таких мыслей излечить. Интересно, был ли хоть кто-нибудь, кто этого общего заблуждения избежал...
Иногда вдруг задумываешься о самых простых вещах и изумляешься. В современном обществе структурированы самые разные виды человеческой деятельности. Даже наука.
Способного ребёнка с большой вероятностью отдадут сначала в кружок. Потом на него обратят внимание в школе, он пойдёт учиться дальше, в конце концов защитит диссертацию, возможно, получит профессорское место. Так или иначе, он присоединится к существующим формам научных занятий, у него будет какая-то поддержка и коллеги.
А Пифагор, Архимед... Это так удивительно, что в мире, в котором ещё так мало знали, в котором не было адекватного математического языка, они придумали своё – «пифагоровы штаны на все стороны равны», «по закону Архимеда после сытного обеда полагается поспать»...
Они размышляли – в одиночку, просто так,– у них был такой способ существования.
Или Ньютон – ему на голову яблоко с ветки упало, а он придумал математический аппарат, чтоб про это рассказать.
Желание понять – такое природное, такое человеческое. Столь же естественное, как желание написать «Войну и мир» – скрипучим пером по бумаге – полторы тыщи страниц... Или маслом – сто вариантов кувшинок на пруду.
Вначале было не слово – картинка.
Огромные быки в пещере Ласко 17 тысяч лет назад. Красноватые дышащие лошади.
Первые слова – они на камне – вечные, выбитые, неизменные.
Очень долго жили слова на бумаге – красивые рисованные, потом печатные, в множестве экземпляров. Рукописи с пометками на полях, черновики, вымаранные слова. Приписанные сверху, изменённые.
А теперь слова стали жить в компьютерах, бегать без проводов, копироваться бессчётно.
И исчезают черновики, радостно стираются, файлы уходят в мусорные корзины. И стали слова уязвимей – не розетский камень Шампольона – каждый может отловить это трепещущее слово и делать с ним, что хочет. А иногда автор вдруг глядит на прошлогоднее-прошловековое,– и находит другое, и меняет текст – но во всех ли файлах?
У картин жизнь устойчивей, надёжней, материальней.
А слова – бегают солнечными зайчиками...
Лионель, по утрам пробегающий километра 3 по городу,– чтоб в метро ехать без пересадок – мне позавидовал – ни птиц, ни запахов на его пути – я возмутилась – в Париже по утрам – запахи хлеба и кофе. И мы согласились, что ещё одна утренняя радость – выпить кофе с круасcаном в кафе за стойкой среди незнакомых людей, в облаке кофейного запаха, и даже запах свежих газет, их шелестенье – ложится особой приятностью,– Сезанном, запахом трубочного табака, началом двадцатого века.
Глядеть на чужих людей, на чьи-то следы – одинокие ещё не убранные пустые чашки на столиках... Зачарованный, на секунду остановленный мир...
Не помню кто, из не самых умных, может, Ростропович. а может, какой-то другой музыкант говорил сто лет назад, что в России (тогдашней) музыка была – хлеб, а на Западе – десерт.
Вот и задумаешься – этот дождь, пузыри по лужам – десерт, или всё-таки хлеб?
Поставила тихонько Армстронга и работаю себе – the moon stands still on Blueberry Hill – что ж, и мы причастны,– кто б без нас всему дал названия – да такие, что на языке перекатываются –Blueberry Hill...
Вдруг боковым зрением почувствовала какое-то движение на столе слева от клавиатуры – скосила глаз – по краю кофейной чашки по кругу шла божья коровка. Минуту я думала, не та ли это злая ведьма из сказки Фаллады, которую в образе божьей коровки проглотила принцесса и тяжело заболела. Нет, не та – просто один из моих любимых насекомых зверей – пятнистая радостная тварь. Пока я глядела на неё, она расправила крылья и улетела – что ж – lady bug, fly away, божья коровка, улети на небо, там твои детки кушают котлетки. И что ей делать у меня в офисе?
Я благодарна заоконному тополю – он часто посылает мне листья, которые тихо планируют на клавиатуру, а сегодня вот и зверушку с небесных пастбищ прислал.
Галка со Славкой привезли из Канады занавеску для ванны. Эта занавеска – она со сценами из африканской жизни – игрушечной жизни – растут пальмы с толстыми стволами; синие слоны с большими ушами и не очень длинными хоботами идут, помахивая хвостами с кисточками; лев с гривой, как воротник на какой-нибудь старой картине, и нос у него длиннющий,– смотрит с редкой благожелательностью; улыбается во весь рот крокодил, привстав на четыре коротких лапы; зебра слегка высунула язык, а пятнистый гепардёнок всем своим видом выдаёт свою младенческую суть. Жирафы, обезьяны с большими ушами по бокам круглых лиц... Приветливый успокоительный мир. Я по вечерам подолгу стою под душем – это мой способ ежедневного отдыха – мелкие радости всегда в запасе – задумчивый горячий душ вечером, чашка кофе утром. Глядя на этих ласковых зверей, я всё пытаюсь сообразить, кто первым начал рисовать таких вот игрушечных знаковых чудищ. Как отличить кошку от собаки? А как мы узнаём льва в этом жёлтом длинноносом существе с огромным испанским смятым воротником? У меня в Ленинграде был пластмассовый лев, похожий на этого на занавеске – лев сионистский – так мы его звали за особую длину носа.
Откуда мы берём эту способность к абстракции? Бедные простодушные звери Катя и Гриша, они-то не умеют увидеть зебру и льва на занавеске. А под ногами возле ванны оленя и броненосца на коврике. Правда, собака Нюша на площади Вогезов у входа в антикварный магазин лаяла с ужасом на очень страшного гипсового раскрашенного негритёнка.
Первым, наверно, был Киплинг. Без него не знали бы мы, что у слонов были когда-то носы-башмаки, а у верблюдов когда-то не было горбов. Он написал даже рассказ про паровозик, маленький трудолюбивый паровозик – у паровозика и имени-то не было, только номер. Он честно пыхтел и очень хотел быть полезным.
Киплинг – наш с Васькой камень вечного преткновения. Я мало какие киплинговские стихи люблю и не люблю почти никаких его стихов по-русски, переводы практически все мне не нравятся. Вот только «Пыль» у Оношкович-Яцыны, да стихи перед сказками у Маршака – «увижу ли Бразилию до старости моей».
В маленькой жёлтой книжке сказок по-русски,– сами сказки перевёл Чуковский, а стихи к ним Маршак – я в детстве всё исчиркала, пытаясь раскрашивать картинки – да, да – слонёнок с носом-башмаком, питон – скалистый змей... Кстати, когда слонёнок, получивший хобот, шёл обратно, он подбирал банановые шкурки, которые разбросал по дороге к крокодилу, и выкидывал их в урны – откуда бы они там взялись, урны.
Сто лет назад в давнем щенячестве я пересказывала сказку про слонёнка двум американцам – американцы, как оказалось, не знают, откуда у слона хобот. Мы плыли на корабле из Ирландию в Англию втроём – две девочки и мальчик (две тётеньки и дяденька). Вдвоём мы с Лорой были влюблены в одного Джейка (Лора должна была выйти за него замуж, а я отнимала...), и история про слонёнка помогла нам в тот момент избежать безобразных сцен и слёз. Про слонёнка, потом про кита, про верблюда, про броненосца.
Я убеждена, что главное у Киплинга – не стихи, не романы, не Маугли, а Just so stories – те самые сказки.
Эти звери с занавески в ванной, пока я стою под душем, окутывают меня тёплым духом, пытаясь убедить, что жизнь не опасна, что «в лесах» только «игрушечные волки глазами страшными глядят»...
Эта постоянная смена декораций, эти деревья-свидетели. Кидаешь камушки в воду, они с тихим плеском укладываются на дно, над ними плывут тихие рыбы. А может, бредёшь по берегу реки, ведёшь рукой по краю высокой травы.
Идёшь, раздвигаешь время руками. Тыквы, виноград, фундук. Маленькая девочка на качелях в саду – и огромный как лопух зелёный лист катальпы бесшумно спланировал на рыжую мохнатую клумбу.
Ещё не осень, медлящее шаркающее в дверях лето, ещё в пятницу мы радостно плавали в открытом бассейне на лужайке, ещё зелёные папоротник, и на берёзах жёлтое только редкими струями – сверху вниз в зелёном.
В лесу Рамбуйе крепкие радостные подберёзовики-черноголовики, мы брали только шляпки, белых пригоршня, чёрные грузди да волнушки.
Пока мы сидели на полянке возле пруда, прицокали две лошадки, и одну лошадку её девочка уговорила замочить копыта. Лошадка сначала попила, погружая в воду полморды и громко фыркая, потом подышала на стрекозу, скрипящую крыльями перед самым её носом, потом проскакала по воде, поднимая тучу брызг. Девочка очень ласково уговаривала лошадку зайти в воду, правда, сначала осведомившись у меня, не глубоко ли. Я сказала, что купалась у нас только собака, и тогда она предложила своей лошадке расспросить Катю. Видимо, Катя лошадку и уговорила, что побегать по воде стоит.
Когда лошади ушли, слегка потряхивая землю, они, видимо, разбудили виденную нами до того на дорожке спящую не то змею, не то безногую ящерицу, которая не обратила на нас ни малейшего внимания. На обратном пути её не было.
А как в лесу Рамбуйе ночью? Жуют траву на опушке косматые рыжие коровы, если звёзды падают, они их поддевают на длинные рога, кабаны, небось похрюкивают, а днём только мышка-норушка и показалась нам.
Вот и вся суббота – раз и нету,– лениво думаю, отвечать ли на студенческие мэйлы с мелкими вопросами или в два часа ночи закругляться, примирившись с тем, что кончился день, и пересчитывая в голове дела на завтра – грибы посолить, мэйлы написать, Катю расчесать, Гришу помучить, да мало ли дел-то – вот с tarzanissimo поработать – у нас договорённость – час в день по будням, у меня уже задолженность за эту неделю – 2 часа. И тики-таки-тик-так, так-так, сентябрь уже за половиной – «Незабвенный сентябрь осыпается в Спасском»...
Под неизбежное бормотанье «Лист смородины груб и матерчат» я в очередной раз подумала об атавизме – страсти к заготовкам – кислая капуста, солёные огурцы, кизиловое варенье, грибы солёные, грибы маринованные.
Ну, ведь не ключницы же мы Пелагеи – и погребов в доме нету – и почти всё можно купить в магазине, а чего не купишь, без того и проживёшь без особых сожалений. И вспомнила своего мимолётного знакомого аспиранта, саудовского араба, который во Флориде созвал в гости пёструю аспирантскую и постдоковскую толпу, и кормил нас рисом – самое важное – есть рис надо было руками – только так можно было приобщиться к духу еды. Мне кажется, что варенья и соленья оттуда же. Едят руками из уважения к еде, чтоб почувствовать её живой дух. Так и соленья. Из лесу мы принесли дубовые листья, вишнёвые листья, погрузили их в рассол. Ещё и укроп, и чеснок. Прикасаешься руками, перетираешь. Снимаешь розовую варенную пену. Грибы на сковородке выпариваются, подхватываешь их лопаткой, чтоб не пристали. Запахи мешаются. Вот и у еды появляется смысл и тайна, она становится живой. В магазине со склада не купишь.
И опять чашка кофе на круглом уличном столике кафе, опять запах круассанов из булочной, и холодные ночи, и тёплые ранние вечера, и яблоки, застывшие на ветках, и розы. И в туфли попадают мелкие камушки. И показываешь себе кино по дороге на работу – собственное, лучше которого нет. Зачем примерять чужую жизнь, свою бы прожить ещё раз – нет, не менять ничего, зачем, просто опять и опять останавливать мгновенья, просто прокручивать туда-обратно, просто не умирать.
Мне очень хорошо на работе – и с людьми на работе.
Проводишь в офисе всё ж полжизни – помню, как я себя чувствовала, когда работала инженером в фирме – эдакая лёгкая неловкость, как когда ботинки жмут, меня не покидала – ходишь с людьми на ланч и не вполне понимаешь, о чём разговаривать – все какие-то чужие. Да и сама работа была – вроде, и не глупая, писала вполне занятные программы по управлению производством,– но приходила в офис – не к себе домой, и не чувствовала себя уверенно. А потом в кризис 91-го фирма закрылась (никак не могла я тогда знать, что удача бывает и такой!), и после года безуспешных поисков работы в промышленности (для информатиков во Франции тот кризис был куда злей последнего) я вернулась в университет.
Впрочем, началось с того, что я подобрала в магазине «Шекспир» газетку с объявлением – дурацкая американская бизнес школа в Париже искала преподавателей математики и информатики по-английски. Я им позвонила, получила несколько часов преподавания в неделю и вспомнила, что можно вообще-то вернуться в университет – получить чисто французский преддиссертационный диплом DEA, поактивней поискать почасовку, потом диссертацию написать. Всё сложилось – DEA я получила, почасовки постепенно стало больше, чем я могла взять, если не стоять одновременно у доски в сильно географически удалённых друг от друга точках Парижа. А диссертацию я так и не написала – почасовка в EFREI переросла в постоянное место. Ну, работать на полной ставке, писать диссертацию и работать с tarzanissimo было уже вовсе нереально, хотя моя научная руководительница этого понять не могла, объясняя мне, что пока она не закончила диссер, она не имела обыкновения прерываться даже на день – ну, разве что в Рождество. Впрочем, это отдельная песня. Моя научная руководительница живёт в двух шагах от университета Paris 6, ходит в офис пешком, проводит там весь день. Предлагала мне встречаться в универе, или у неё дома после восьми вечера,– при этом она часто начинает трудовой день чуть ли не в 8 утра. Муж её тоже математик, тоже в Jussieu – и жизнь их, по-моему, очень счастливая, заполнена учёными занятиями. Однажды я видела, как в доинтернетные времена они собирались в отпуск – в унаследованный от родителей домик под Ниццей, где они летом проводят всё свободное от конференций время,– вместе с собачкой, которая на конференции тоже ездит, благо в корзинке помещается. Поскольку время стояло доинтернетное, главное было – не забыть взять с собой в Ниццу примерно багажник математических книг и статей, которые вдруг да понадобятся. Короче, Ирэн так и не поняла, как я могла бросить диссертацию из-за отсутствия времени...








