Текст книги "В году тринадцать месяцев"
Автор книги: Эдуард Пашнев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
На всех этажах шли уроки, ее одноклассники бегали по двору на лыжах, а Алена в спортзале сочиняла свои первые, по-настоящему откровенные стихи. Она подставляла себя под удары слов с такой же жаждой боли, как Ахмадулина «Ударь в меня, как в бубен, не жалей»… Но и этого ей казалось мало. Она готова была, как Сергей Есенин, «рубцевать себя по нежной коже, кровью чувств ласкать чужие души». Сердцу было больно и сладко придумывать тоскливые, разрывающие душу слова. И повторять их было больно и еще более сладко. Она читала вслух готовые строчки и вдохновенно ловила открытым ртом возвращающиеся к ней из всех уголков спортзала гулкие слова, ставшие эхом мысли и чувства.
На истории и на геометрии Алена продолжала сочинять свое новое, очень важное стихотворение. Доказывала у доски теорему и даже четверку получила, а в голове и во всем теле невидимый метроном отбивал размеренные доли чувства, заставляя жить в ритме стихотворения, заставляя подыскивать недостающие слова и рифмы. На перемене пришла последняя рифма, и Алена почувствовала, как во всем теле и в сознании наступила тишина.
На уроке географии Алена сидела обессиленная, как после трудной физической работы. Она отдыхала, почти не слушала, что говорила Марь-Яна, но смотрела на нее преданными глазами.
Открылась дверь, и заглянула мать Маржалеты. Эта полная женщина имела нормальное имя и отчество – Надежда Семеновна. Но она любила произносить имена с иностранным шиком, вместо Александры – Александрин, вместо Нюры или Анны – Аннэт. И ее, соответственно, звали все эти Александрины и Аннэты Надиной. А дочь Маргариту – Маржалета.
Надина Семеновна сначала заглянула в класс, потом поманила пальцем дочь и только после этого посмотрела на учительницу.
– Марина Яночка, извините!
Та хмуро покосилась на дверь, но ничего не сказала, только склонила голову к журналу, что могло означать и разрешение и отказ. Крупная, в мать, Маржалета вышла в коридор. На груди у этой рано оформившейся девицы болтался поверх школьной формы замочек на цепочке – такой же крик моды, как бритвочка. Бритвочка у нее тоже была. Маржалета как-то надела ее под платье с большим вырезом. Блестящая бритвочка так и легла в ложбинку. Ребята пришли в жуткий восторг. «Маржалета, обрежешь», – кричали они. Пришлось снять.
Вернулась Маржалета. Замочек она держала в руке. Шла по коридору, сердито наматывая на палец цепочку. Близкая к школе родительница, узнав о приезде журналистки, вызвала дочь, чтобы привести в соответствующий школьный вид.
Надину Семеновну выбрали председателем родительского комитета еще при старом директоре и с тех пор выбирали каждый год. Она любила общественную школьную работу, отдавала ей много времени. Муж Надины Семеновны руководил крупным строительно-монтажным управлением. Она доставала через него, когда требовалось, автобусы для экскурсий, грузовые автомобили, стройматериалы для ремонта школы.
– Давыдова, что ты на меня смотришь? – спросила Марь-Яна. – Хочешь отвечать? Иди!
– Нет. Я нечаянно.
В классе засмеялись.
– Иди, иди, Давыдова.
Алена вздохнула и пошла к доске. Рассказывать надо было об экономике ФРГ. Алена подошла к карте. Но в это время дверь снова открылась и показалась высокая прическа Надины Семеновны.
– Марина Яночка, еще на одну минуточку мою непокорную… Маржалета!
В голосе прозвучали наставительные нотки. Дочь ушла, видимо не дослушав наставления родительницы.
– Мама, я в школе, – сказала Маржалета.
– Я тоже в школе, – с достоинством ответила Надина Семеновна.
– Не пойду.
Массивная фигура Надины Семеновны поторчала некоторое время в проеме, и дверь захлопнулась.
– Продолжим, – сказала Марь-Яна, поднимаясь со стула. Она взяла свой стул, поднесла и просунула в дверную ручку. В классе засмеялись.
– Не вижу ничего смешного. Рассказывай, Давыдова. Мы слушаем.
Алена опять вздохнула. Трудно было перестроиться на уроки. Сережка Жуков, как обычно, не слушал и даже не замечал того, что происходило в классе. Перед ним на столе лежала книга, он сидел, уткнувшись в нее.
– Сейчас бы прочитать хорошую книгу, – сказала Алена, имея в виду Сережку, но он не услышал ее.
– Что? – спросила учительница.
– Марь-Яна, можно я прочитаю стихи?
– Об экономике ФРГ?
– Нет.
– Никаких стихов, Давыдова. У нас урок географии. Что с тобой? Не знаешь урока?
– Знаю, – сказала очень серьезно Алена, и было видно: знает.
В классе зашумели: «Пусть прочитает», «Читай, Давыдова!»
– Или лучше тогда отпустите меня с урока.
Она сказала это без вызова, без озорства, устало и печально. Марь-Яна внимательно посмотрела на девчонку. На какую-то долю секунды увидела на месте Алены свою младшую сестру Катьку и сразу поняла по интонации, что надо разрешить. Подумала с нежностью о своей младшей сестренке и к Алене: «Господи, с. этими девчонками так легко наломать дров, так легко не услышать, что девчоночье сердечко бьется не в механическом, а в человеческом ритме».
– Ну, хорошо, Давыдова, читай, если иначе нельзя. Тиха-а! Тих-аа! В конце концов не каждый день нам предлагают стихи.
– «Признания в одиночестве».
Все притихли. Было что-то необычное в том, как озаглавила свои стихи Алена. Все ждали, что она прочтет.
– Жуков читает книжку, – сказала Алена.
– Жуков, убери книгу. Давыдова хочет прочитать свои стихи. Послушай и ты, пожалуйста.
– Да пусть читает, – сказал Сережа нехотя, пряча книгу в стол.
И наступила тишина. Сердце в груди Алены гулко билось, все громче, громче.
– «Передо мной бумажный лист трещит от чувств моих духовных, где каждый суффикс, словно свист, ломает строй стихов неровных. Чудак, он верит пустоте, которую я лью отныне, чтобы забыться вдалеке и жить одной в ночной пустыне, куда я часто ухожу, куя в груди своей металл, и я в себе враз нахожу чудесный мой сентиментал».
Хохот взорвал тишину недоумения, подбросил ребят над скамьями. Некоторые застучали ногами от удовольствия. Все были восхищены Аленой, тем, как она ловко сумела притвориться серьезной и взволнованной.
– Сентиментал! – восторженно всхлипывал Юрка Лютиков.
– Коровья тоска! Есть такая порода коров – сентиментальская. Честно!
– Симментальская, дурак!
– Лирика симментальской коровы, – сказал Валера. – Хи-хи!
– Га-га!
Алена и сама смеялась. Она не понимала, как это произошло. Зачем они смеются? И зачем она сама смеется? Она писала и читала серьезные стихи. Она высказала в них всю муку, которую невозможно больше нести в себе молча. Она выдохнула из себя тот серебристый воздух, которым надышалась. Серебристый с пылью. Но серебристое улетучилось, и в стихах осталась одна пыль. Алене было смешно до слез. Она хохотала и вытирала слезы.
– Хватит, – сказала учительница. – Давыдова, пойди погуляй.
– Я больше не буду.
Вместо признания получилась хулиганская выходка. Она сама предала свое признание и призвание – слишком долго ерничала, заигралась, зарифмовалась. Никто не заметил, что в этом стихотворении совсем почти не было нарочито уродливых поэтических фраз, а какие были, пришли в стихи сами. Алена вдруг поняла, что это и есть самое ужасное. Раньше так трудно было придумать что-нибудь глупое, нелепое в стиле «Бом-бом-альбома», а теперь глупое и нелепое само пришло в стихи, а она не заметила, она отнеслась к своим стихам всерьез. «Но ведь я чувствовала, чувствовала, – подумала Алена. – Мне же по-настоящему больно было и сладко от этих слов. Почему же они не почувствовали?»
После урока Марь-Яна хотела подойти к Алене, но девчонка убежала, толкнув в дверях Мишку Зуева так, что тот ударился об стену.
– Ты что? Во! – сказал он и кинулся в коридор.
– Зуев! – крикнула учительница.
Он остановился в коридоре, смотрел на Марь-Яну и вслед убегающей Алене.
Марь-Яна вышла к нему в коридор.
– Ты куда?
– Никуда. Домой.
Высыпавшие из классов ребята заслонили Алену, которая убегала все дальше и была уже в конце коридора.
– Ну, иди! До свиданья, – сказала Марь-Яна и с озабоченным видом зашагала в учительскую. Мишка Зуев недоуменно поднял плечи к ушам, почесал в затылке.
В учительской Марь-Яна задержалась, ожидая, когда освободится телефон. Потом, когда освободился, пыталась дозвониться в ателье, где шили ей платье из цветастого кримплена. Набирая номер и слушая короткие гудки, дольше, чем нужно, держала трубку около уха.
– Не дозвонилась? – спросила завуч Нина Алексеевна, дымящая по обыкновению за своим столом и разгоняющая дым рукой, чтобы лучше видеть Марь-Яну.
– Да.
– Ты что?
– Давыдова моя… Вместо экономики ФРГ – стихи вздумала читать. – Марь-Яна усмехнулась. – Ну, что с ней делать?
– Вызвать отца, чтобы он всыпал ей ремня!
– Да я не об этом. Это самая моя любимая девчонка. Но что я понимаю в стихах? Анна Федоровна понимает и должна слушать. Учительница литературы должна быть учительницей литературы, должна располагать.
Марь-Яна замолчала, посмотрела на завуча. Нина Алексеевна перестала курить, держала папиросу внизу под столом в вытянутой руке, чтобы дым не ел глаза.
– Ну, знаешь ли, все эти тонкости…
– Надо кому-нибудь проведать ее в больнице, – сказала Марь-Яна. – Завтра местком соберем, выделим денег на апельсины.
Она была заместителем председателя месткома. Нина Алексеевна затянулась, снова опустила руку под стол.
– Я сама схожу. Мы с ней двое остались… Мы без этих тонкостей. Варенья банку отнесу.
Они заговорили об Анне Федоровне. Марь-Яна недолюбливала учительницу за ее высокомерное отношение к тем, кто не следил за новинками литературы, за позу мученицы.
– Придумала себе позу одинокой женщины, – сказала она. – А чего мучиться? Нашла бы себе мужичка, вышла бы замуж, глядишь, потеплело б на белом свете.
Сама она относилась ко всем этим вещам просто, без философии. За ней ухаживал сосед, заводской парень, слесарь-инструментальщик, который не обещал ей неба в алмазах, а обещал, что у них много будет детей. Марь-Яна собиралась за него замуж.
– Что касается мужичка, тут я с тобой согласна, – сказала Нина Алексеевна, и в этот момент дверь учительской заскрипела, тихонько открываясь, и Марь-Яна увидела два черных родных глаза и румяные щечки с ямочками. В дверях стояла ее младшая сестра Катька. В одной руке она держала белую пушистую шапку, другой открывала и закрывала смущенно молнию на куртке.
– Во – явление. Ты что?
Катька поманила сестру в коридор. Она только в прошлом году закончила школу и, как в школьные годы, робела заходить в учительскую.
– Ты что? – повторила свой вопрос Марь-Яна, выходя. – Почему не на работе?
– Я уволилась.
– Как уволилась?
Они шли по коридору, впереди стройная, с распущенными по плечам темными волосами девушка; за ней – приземистая, грудастая и чуточку пузатая женщина. Катька заглядывала в открытые двери классов, найдя пустой, зашла и сразу почувствовала себя уверенней.
– Что я – должна всю жизнь машинисткой работать? У меня спина искривляется.
– Но что-нибудь надо делать. Ты уже со второго места уходишь. И не посоветовалась. Катька, ну, что такое?
– Я с Игорем в Бакуриани еду… Поговори с отцом. Мать согласна.
– Как в Бакуриани? У тебя же соревнования?
– Я там тренироваться буду.
– С горнолыжниками?
– Да.
– Как с горнолыжниками? Ты же в гонке?
– Нэ пэрспэктива! У меня конституция – не та, понятно? Что я, с такой конституцией могу догнать Галину Кулакову? А горные лыжи сами едут, аж ветер свистит. Смелость только нужна.
– Ну, смелости у тебя хватает. И ветер в голове свистит. Катька, когда ты поумнеешь?
– Ну, Игорь зовет, понимаешь? И тренер согласен. У них одна девочка заболела. Поговори с отцом.
– Ни за что. Чтоб я родную сестру своими руками толкнула…
– Если ты мне родная сестра, то поговоришь с отцом, понятно? Это не мне нужно, а ему. Я все равно уеду.
– Не понятно, – сказала Марь-Яна.
– Не понятно и не надо. Меня Игорь зовет, понятно?
Катька смотрела на Марь-Яну строго, требовательно, щеки капризно округлились, ямочки на них пропали.
– Чего надулась, как мышь на крупу? Ну, улыбнись… горнолыжница.
И едва Катька улыбнулась, Марь-Яна поймала обе ямочки пальцами. Сестры до сих пор играли в детскую игру, придуманную отцом: «А на щечках ямочки – от пальчиков мамочки», – говорил он.
– А этот, твой Игорь, понимает, куда он тебя зовет?
– Он понимает. И я понимаю. Поговори, а?
– Работать кто будет? Не стала поступать в институт, так работать надо.
– Я буду. Я учебники с собой возьму. Буду готовиться в пед, как ты.
Марь-Яна внимательно посмотрела в черные, улыбчивые глаза сестры, погрозила пальцем.
– Катька!
И обе рассмеялись.
– Ну, правда, буду готовиться.
– Я тебе напишу план.
– Хорошо, – согласилась Катька., – А это чей класс? Это не твой класс?
– Нет, – Марь-Яна оглянулась по сторонам. – Нет.
– Ну, я пошла? – Катька на мгновение прижалась. – Ты у меня замечательная сестренка. И хорошая училка. Все понимаешь. Правда, мне девчонки из твоего класса говорили.
– Что ты врешь, подхалимка?
– Ну, не говорили, я сама знаю. Я уверена.
– Вместе пойдем. Подожди меня внизу.
Марь-Яна торопливым шагом зашла в учительскую и направилась сразу за шкафы, где висела одежда.
– Что-нибудь случилось? – с тревогой в голосе спросила Нина Алексеевна.
– Конечно, случилось. Катька – это вторая Давыдова. Если не первая! Бросила работу. Я с таким трудом устроила ее в эту чертову фирму. Прямо не успеваешь поворачиваться: в школе – Давыдова, дома – Катька. Не жизнь, а малина.
Но проговорила это Марь-Яна не озабоченно, а почти весело, а последние слова и вовсе с улыбкой. Она понимала, что «подлая» Катька назвала ее «замечательной сестренкой» и «хорошей училкой», чтобы подольститься, но все равно было приятно. И приятно было думать, что она нужна Катьке и нужна Давыдовой, всей этой нумидийской коннице, с которой она одна только и может справиться.
Глава восьмая
Вместе с директором и Марь-Яной в класс вошла низенькая блондинка в больших очках. Она была в джинсах, в замшевой безрукавке, полы которой свисали мелко нарезанной лапшой. В талии безрукавку перехватывал широкий ремень. Ребята изучали одежду журналистки, она смотрела сквозь свои большие очки на ребят.
Корреспондентку представил директор. Он говорил, косясь на нее и на ребят своим пестрым глазом. Несимметричность его взгляда воспринималась некоторыми так, будто он подмигивает, и журналистка некоторое время с удивлением поглядывала на директора, пока не разобралась, в чем дело.
Андрей Николаевич слегка раскачивался во время своего краткого слова, ставя точки, вопросительные и восклицательные знаки не только интонацией голоса, но и всей фигурой. Он то выпрямлялся, то слегка пригибался к столу, чтобы иметь возможность коснуться крышки стола хотя бы кончиками пальцев. Директор был очень высок. Когда он наклонялся, волосы падали вперед, он выпрямлялся, поправлял их. Директор извинился, что не может присутствовать при дальнейшем разговоре: дела. Приближался апрель, его вызвали в райком, где обсуждался сегодня и школьный вопрос: участие в субботнике и пятая трудовая четверть – лагеря труда и отдыха. Андрей Николаевич попрощался, стрельнул в ребят и в учительницу озабоченной крапинкой своего зрачка и ушел.
После директора несколько слов сказала Марь-Яна. Пока учительница говорила, Лидия Князева стояла у стола и улыбалась ребятам. Всем своим видом и особенно взглядом неправдоподобно увеличенных глаз она давала понять, что заранее находится на их стороне. Слова Марь-Яны она сопровождала вежливым, но в то же время нетерпеливым кивком головы, словно хотела сказать: «Да кончай ты, промокашка, без тебя разберемся». Голова Лидии Князевой при ее маленьком росте казалась непропорционально большой, видимо, из-за очков и прически. Волосы она носила крылом и все время их поправляла левой рукой. Нетерпение угадывалось в каждом жесте, и при последних словах Марь-Яны журналистка уже смотрела не на ребят, а на учительницу, и в повороте ее головы было: «Да когда же ты уйдешь?»
Марь-Яна кончила говорить и присела на первую парту, потеснив Люду Попову и Люду Стрижеву. Лидия Князева долгим взглядом посмотрела на учительницу, виновато улыбнулась.
– Марина Яновна, извините, я хотела бы сначала поговорить с ребятами, так сказать, наедине. – И еще раз повторила: – Извините!
Учительница встала.
– Да, пожалуйста, я думала…
Неловкость была в каждом ее движении.
– Извините, – в третий раз повторила Лидия Князева, но в голосе было уже не извинение, а только нетерпение.
Марь-Яна заторопилась, захлопнула за собой дверь. Получилось неловко, будто ее выставили из класса. А Лидия Князева ничего не почувствовала, вернее, эта неловкость входила в ее планы, надо было завоевать ребят, в очень короткое время приобрести авторитет. И она его завоевала очень просто, унизила их учительницу и в ее лице всех учителей школы, дала сразу понять мальчишкам и девчонкам, что она не собирается считаться с мнением учителей.
Каждый взрослый человек, который приходит в школу, становится на день, на час учителем. Заняла место учителя на один урок и Лидия Князева. И сразу совершила грубую ошибку, впрочем, довольно распространенную. На подобном заигрывании легче стать хорошей. Если при учительнице можно обсуждать других учителей, то она «тетка что надо», «своя в доску». Лидия Князева с ходу решила стать «своей в доску». Она была достаточно еще молода, помнила свои школьные годы, «зануд-промокашек», как она говорила в редакции, и считала, что легко разговорит ребят.
– Вас уже проинструктировали, как мне отвечать?
– Да.
– Ну, и как же?
– Молча.
В разных углах класса сдержанно засмеялись. Ответ был из школьного жаргона, из серии «Зачем?» – «За огурцами»… «Молча» – означало не вызов, не неприязнь, а намек на то, что директор и учителя хотели бы, чтобы мальчишки и девчонки из 9 «В»-еликолепного разговаривали с журналисткой «молча».
Она оценила юмор, посмеялась вместе с ребятами. Контакт установился. Лидия Князева задвинула учительский стул, села на парту на свободное место рядом с Юркой Лютиковым. Ребята сгрудились около этой парты, теснились по три, четыре человека на одной скамье.
– Только тихо! – сказала Лидия Князева. – А то меня вместе с вами выгонят отсюда.
Шутка была не бог весть какая, но все опять засмеялись, всем нравилась «своя в доску» журналистка. Лидия Князева была довольна тем, как у нее развиваются отношения с 9 «В»-еликолепным. Она не подозревала, что действует по сценарию плохих педагогов, с которыми приехала бороться и которые действуют так же. «Вы хорошие ребята, я хорошая тетка. Будем понимать друг друга, все будет хорошо». Отпуская раньше времени свой класс, такая «тетка» говорит: «Только – тихо!» Лидия Князева тоже не обошлась без этой фразы.
– Значит, договорились – тихо! Давайте по порядку. Мы получили ваше письмо в редакции и подумали, что ребятам надо помочь. Она что… действительно такая зануда?
– Еще какая!
– «Пингвин, прячущий жирное тело в утесах, – что интеллигенция», – передразнила Рыбу Лялька. Получилось смешно, и все возбужденно засмеялись.
– Как ее зовут по-настоящему? – спросила Лидия Князева.
– Как по-настоящему? Во!
– Ну, у каждой учительницы есть имя, которое она получает от рождения. В школе оно не имеет цены. В школе настоящим считается другое имя, которое дают учительнице ученики.
– А-а-а! – первым сориентировался Валера Куманин. – Рыба! Мы ее зовем – Рыбой.
– Она сейчас в больнице, – сказала Алена.
– Да, я знаю. Я потом постараюсь побывать у нее. Но это дела не меняет… Рыба… Если бы вы написали, что ее зовут Рыбой, было бы сразу понятнее… Кличка многое объясняет. Кличка – это как знак качества на человеке.
– У нас есть еще Велосипед, – сказал Валера. – Англичанка Зоя Павловна – Велосипед.
– И Юра, – сказала Маржалета. – Серафима Юрьевна, историческая училка.
– А ты знаешь, – сказала Алена, глядя в лицо хмыкающей Маржалеты, – знаешь, что Анна Федоровна, Зоя Павловна и Серафима Юрьева могут на тебя подать в суд и ты ответишь?
– За что?
– «Основы государства и права» учила? За унижение достоинства личности. Статья 127. И вообще – я против письма Мы сами виноваты. Если хотите, напишите, что мы виноваты.
– Да-вы-до-до-встряхни пыль с ушей – баржа тонет, – сказал Валера уже не на школьном, а на уличном жаргоне. Он очень на нее разозлился.
– А ты! А ты! – Алена не знала, что ему сказать. – E ты – иди отсюда!
– Ой, Давыдова, ну ты в самом деле, – рассудительно проговорила Нинка Лагутина.
– А ты не знаешь, не лезь. Пусть он уйдет отсюда! Иди отсюда! – крикнула Алена нахально улыбающемуся Валере и швырнула ему в лицо тетрадку. Он отбил ее рукой, окрысился.
– Хочешь схлопотать?
– Хочу! – Она встала перед ним.
– Давыдова, сядь, – строго проговорила Раиса Русакова.
– А пусть он уйдет.
– С какой стати он должен уходить? – заступилась за Валеру Маржалета. – Тоже мне адвокат. Не знаю я такой статьи.
– Тогда я уйду.
– Давыдова, успокойся, – сказала Лялька Киселева.
– А ты знаешь, нужно мне успокоиться? Знаешь?
Алена схватила сумку с книгами и вышла. Тетрадка осталась лежать на полу. Раиса, помедлив, подняла ее, положила в свой портфель.
На другой день Лидия Князева пришла к концу уроков, чтобы встретиться с Аленой Давыдовой. Они вместе вышли на улицу. Пригревало солнышко, снег подтаивал, оседал. Огромные глыбы сбрасывали с крыш на тротуар. Они лежали вперемежку с кусками льда. Алена любила это время, когда все начинало таять и с крыш сбрасывали снег. С их дома вчера весь вечер счищали, громко скребли по железу соскальзывающие глыбы льда и снега. А утром дворник скреб под окнами, не давал спать. Но все равно было приятно, что наступила весна.
– Ты вела себя так вчера почему? – спросила журналистка.
– Так, – ответила неопределенно Алена. Она была не расположена к разговору.
– Ты вчера довольно метко бросила тетрадкой в этого парня. Ты что… очень его не любишь?
Она засмеялась, приглашая Алену к откровенному разговору. Лидия Князева была еще довольно молодая женщина, лет тридцати – тридцати пяти, но голос у нее был какой-то старый, хриплый. И смеялась она хрипло, вернее, не смеялась, а мелко-мелко кашляла, заходясь не смехом, а кашлем. И в конце, когда уже не хватало дыхания, гулко, болезненно откашливалась и набирала полную грудь воздуха для нового приступа смеха.
Алена прошла еще несколько шагов, не отвечая на вопрос, который считала необязательным, и остановилась.
– Спрашивайте, что вы хотели спросить?
– Идем. Я тебя провожу. По дороге и поговорим. Ты куда идешь?
– Я иду на крышу.
Лидия Князева не удивилась.
– И я с тобой пойду на крышу. День сегодня хороший, только по крышам и ходить.
Алена пожала плечами. Они долго шли молча.
– Я хочу попросить тебя почитать стихи, – сказала журналистка. – Ты ведь пишешь стихи?
– Да.
– Почитай.
– Я могу читать стихи только на крыше.
– Я думала, ты шутишь. Ну, хорошо, пойдем на крышу.
Лидия Князева работала в отделе писем. Она считала этот отдел очень удобным в творческом смысле. Все письма проходили через ее руки, любое письмо она могла оставить себе и поехать по нему в командировку. Творческий метод ее был очень прост. Она встречалась с автором письма, записывала все, что узнавала от него и о нем, а затем садилась писать статью. В первых строках пересказывала письмо, цитировала из него несколько строк или приводила полностью, а затем рассказывала о себе, как ездила, как встретил ее автор письма, как они просидели целую ночь, беседуя о жизни.
Заявление рыжей девочки, что она идет на крышу, сначала несколько удивило Лидию Князеву, а потом даже понравилось. Хороший журналистский ход предлагала сама жизнь…
Алена жила в шестиэтажном доме с аркой, с покатой зеленой крышей, огороженной по краю ржавой решеткой. В некоторых местах, особенно со стороны двора, от решетки остались только столбики. По весне, когда открывали чердачный люк, Алена забиралась на крышу и часами просиживала там, глядя сверху на город. Дом был построен до войны, в войну разрушен, после войны отремонтирован. Его и два других, примыкающих к «Электронике», собирались снести, чтобы построить на этом месте такое же высокое здание – Дом книги.
Алена надеялась отвязаться от журналистки, думала, что та не полезет на крышу. Но Лидия Князева полезла. Она была в красных сапожках на высоких каблучках, сильно прибавлявших ей рост. Но на крышу в таких сапогах лезть было неудобно. Перед чердачной лестницей Алена сказала, надеясь остановить журналистку.
– Вам, наверное, в таких сапогах скользко будет?
– Ничего! Полезли, старуха!
Она считала себя бесстрашной журналисткой: в кратер вулкана так в кратер вулкана, на крышу так на крышу, лишь бы не упустить интересный материал.
На крыше, после того, как счистили снег, осталась снеговая крошка. Она подтаивала, железо было мокрым. Приходилось карабкаться на четвереньках, чтобы не загудеть с оставшейся крошкой вниз. Крыша громыхала, мокрая крыша скользила под ногами, по Лидия Князева упорно лезла за Аленой.
На самом верху, около телевизионных антенн – ровная бетонированная площадка. Здесь Лидия Князева выпрямилась на подрагивающих от напряжения ногах, долго откашливалась, свистя и хрипя прокуренным, простуженным горлом, и затем ее душу охватил восторг. Она никогда не поднималась так высоко, не стояла на крыше дома.
Здесь же, около антенн, на кирпичах лежала доска. Видимо, рабочие, которые счищали с крыши снег, здесь отдыхали, как на лавочке. Ноги все подрагивали, и Лидия Князева села на лавочку.
Алена, взобравшись на крышу, распахнула шубку, сняла шапку. Ветер играл фартуком, подбрасывая его и опуская, а затем вдруг стихал, и фартук повисал неподвижно. Солнечные лучи в короткие минуты затишья становились горячей, казалось, они прижимают фартук к платью и проникают сквозь платье к телу. И снова налетал ветер, щекотал шею, руки, лицо, тело под платьем. Алена запрокидывала голову, ловила веснушками и челочкой солнце и ветер.
Лидия Князева перестала подкашливать, сидела тихо, отдыхала. С крыши далеко в обе стороны был виден бульвар. В середине широкой улицы – деревья с грачиными гнездами. По ту сторону бульвара – мчатся трамваи и машины, по эту – только машины. Было слышно, как позванивает трамвай на перекрестке.
За бульваром, насколько хватало глаз, поблескивали мокрые крыши, освещенные солнцем. На некоторых еще лежал снег. За дальними домами виднелось серое прямоугольное здание телеграфа. За телеграфом, чуть в стороне, между крышами, торчали золотые купола Покровской церкви, золотились на солнце кресты.
Здесь, на крыше, разглядывая город, подставляя солнцу лицо, Алена чувствовала себя рожденной для очень важного события. «Ой, – подумала она, – я так буду любить кого-нибудь. Я не Сережкина девушка, я сама по себе. Я рыжая, голубая, весенняя. Я – невеста солнца».
Шум трамваев и автомобилей отсюда казался далеким, нереальным. Лидия Князева вздохнула несколько, раз глубоко, кашлянув, напомнила о себе.
– Аудитория готова. Я говорю, аудитория готова.
– Что? – притворно спросила Алена, оборачиваясь, и ветер тотчас же сбил челочку набок. Алена дунула на нее, сказала: – Ладно, я вам почитаю. Только я пишу стихи в стиле Зеленого человека.
– Какого… Зеленого человека?
– Этого… – Она показала на глухую стену «Электроники». Там почти всю стену занимал плакат, на котором был изображен зеленый человек с лотерейным билетом в руке. Алена подождала, пока журналистка посмотрит…
– «А ты еще не приобрел лотерейного билета? Он может дать вам и ковер, и холодильник, и вот это…»
– Что – вот это? – спросила Лидия Князева.
– Машину. Видите… нарисована на билете. А стихи внизу написаны, их отсюда не видно.
После неудавшегося жертвенного признания Алена много думала, подыскивая беспощадные примеры для своей позиции. Она сказала себе: «Бом-бом-альбом», а потом сказала: «Вот кто – Зеленый человек!»
Лидия Князева посмеялась, опять закашлялась.
– Ну, хорошо, почитай все-таки.
Алена долго молчала и неожиданно, не предупредив, начала читать стихи.
Она выкрикивала слова, рифмы, голосом и манерой чтения давая понять, что сама относится к этой поэзии как того и заслуживают всякие нелепости, вроде: «Бык моста», «Извергнуть умение из знаний своих», «Сентиментал».
Она читала, испытывая радостное чувство освобождения. Она расковывалась, она сбрасывала с себя чешую слов. Она знала теперь, не в словах дело. Дар поэта не придуриваться, а, как написал Есенин, «…ласкать и корябать».
Лидия Князева прослушала все, что написала Алена за два года.
– Все! – сказала она.
– Спасибо…
– Вам – спасибо!
– Мне – за что? – удивилась журналистка.
– Есть такая сказка, знаете, «У короля ослиные уши». Надо прошептать или прокричать, чтобы освободиться. Теперь другое буду писать.
Глава девятая
Анна Федоровна лежала в больнице на «9-м километре» в отделении интенсивной терапии. Просторная, с большим окном палата на четырех человек. За окном – лес. Анна Федоровна дала санитарке Дусе денег, чтобы та купила семечек и устроила кормушку для птиц. Дуся все выполнила, и теперь за окном покачивалась коробочка из-под «Виолы». Анна Федоровна часами смотрела на эту коробочку, на заснеженные сосны. Соседки по палате с уважением относились к учительнице, разговаривали с ней, спрашивали о школе. Приходилось им отвечать, но, отвечая, Анна Федоровна смотрела в окно и неожиданно замолкала, когда прилетала синица и садилась на коробочку.
Вот так же семь лет назад она сидела на кухне в своей, вернее, в отцовской трехкомнатной квартире. Должен был прийти с работы муж. Она ждала его, варила обед. И пока суп кипел, она стояла у окна, смотрела на рябины, посаженные отцом. В ветках шныряли синицы. И вдруг прилетела и тяжело опустилась на ветку, стряхнув с нее снег, красногрудая птица. «Снегирь», – радостно подумала Анна Федоровна. Эта птица редко залетала к ним во двор.
Муж работал в ателье по ремонту телевизоров. Он ничего не добился к сорока годам, просто был хорошим родным человеком. Они поженились в тот год, когда умерла мать Анны Федоровны. Сначала была свадьба, а потом – похороны. Мать никого не обременяла своей болезнью, принимала лекарство, не посвящая своих близких, что и зачем пьет. Ну, знали, что у нее больное сердце, но как-то привыкли к этому. Умерла она, находясь далеко, в санатории. Умерла так, словно не умерла, а уехала.
Через два года отец женился на молодой женщине и переехал к ней жить, забрав кое-что из вещей. Библиотека и большинство вещей остались, но дом, в котором Анна Федоровна родилась, разрушился. Отец оставил ей свою куртку и шлем, которые она так любила надевать девчонкой и позднее, в институте.
Шлем она с тех пор так и не надевала ни разу. Как-то заторопилась, хотела надеть, а он ссохся, не налез на голову.