Текст книги "В году тринадцать месяцев"
Автор книги: Эдуард Пашнев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
На следующий день Ирина вышла из дома, чтобы идти в институт, но ее ожидал сюрприз – зеленый огонек такси. Игорь распахнул дверцу и пригласил:
– Прошу вас, леди!
Ирина впрыгнула в автомобиль, положила папку на колени и откинулась на сиденье. Но когда институт остался позади, она повернулась к нему изумленно и засмеялась.
– Что это значит?
– Вопросов не задавать. Телеграмму матери дашь, чтобы не волновалась, с дороги.
– Что ты придумал, сумасшедший?
– Вопросов не задавать.
Машина вылетела на широкую трассу Москва – Симферополь. Ирина поняла, что они едут в Москву.
Это была бешеная захватывающая гонка. Деревья шарахались в сторону, тяжелые громоздкие машины, везущие бетонные плиты, врывались натужным ревом в открытое окошко и тотчас же пропадали, оставались где-то сзади. Игорь держал Ирину за плечи и загадочно улыбался.
Володька-Кант
Я ему третью скорость в магнитофоне сделал? Сделал. Я ему электропроводку в сарай протянул? Протянул. Я ему два старых будильника отремонтировал так, что хоть на выставку? Отремонтировал.
А он заставил меня экзамены сдавать в девятый класс. А все Генка Морозов. Наобещал с три короба: брат такой-сякой, директор заочной школы. А оказалось и не такой, и не сякой. Просто стоящий мужик, хоть и подвел меня с аттестатом зрелости. А деньги мои не взял наличные и высмеял еще.
– Я, – говорит, – обещал тебе аттестат выдать, когда школу закончишь.
– А как же я ее закончу, если я в ней не учусь?
Он говорит:
– О-о-о! Есть выход. Поступай…
А сам хохочет. Так и пришлось мне на общих основаниях садиться в девятый. Но я все равно на следующий год в Москву поеду, в университет имени Ломоносова. Я решил за один год два класса закончить. Экстерном. Генка уже попал в политехнический институт. Он и меня сбивает на технику, но я считаю, что у меня технического образования и так много. Я очень просто могу своими руками собрать и разобрать хоть магнитофон, хоть паровоз. Дали б только детали. Какой болт к какой резьбе подходит, это мне понятно с первого взгляда. Меня интересуют философские вопросы жизни. Я вот, например, думаю, что вся природа состоит из звезд. А про звезды я все время думаю, потому что профессия у меня такая. Я же восемь часов в день в трампарке делаю звезды. Они летят и когда режешь, и когда свариваешь два куска. Все звезды и звезды, звезды и звезды. Моя философия от моей горелки идет. А огонь, между прочим, весь состоит из звездочек. Даже тот, который у памятника погибшим горит. Вечный огонь.
Татьяна Осипова
1
Проснувшись в своей комнате-аквариуме, Татьяна замерла от сладкого ощущения, что сейчас встанет и пойдет в театр. Ощущение длилось мгновенье. Потом Татьяна вспомнила, что она давно официантка из кафе, и у нее стало муторно на душе.
«Плохо тебе?» – спросила Татьяна Демонова у Татьяны Осиповой.
«Плохо».
«Сама, своими руками разрушила театр и на его месте выстроила кафе».
«Сама, сама, все сама».
«Прошло больше полугода, как ты не работаешь в театре. И ничего – живешь».
«Смешно слышать такой юмор. Ты считаешь, что прожила еще полгода?»
«Конечно».
«Умерла еще на полгода. Вот как это называется. Бернард Шоу жил каждую следующую минуту, пока у него не выросла борода, пока он не состарился. А ты каждую следующую минуту умираешь. В этом разница».
«В чем, не понимаю?»
«В том, что Бернард Шоу умирал две минуты, а ты давно умираешь. И если ты еще тридцать лет проживешь, то все тридцать лет будет длиться процесс твоего умирания. Ты ведь каждый день понемножку умираешь. Вернее, отмираешь. Сначала отмерли надежды, потом девчоночьи косички, потом тело. Тебя обнимают, а ты ничего не чувствуешь».
Татьяна спрятала голову под подушку, но в это время проснулся Юрий и, похлопав ее ласково по спине, потянул к себе. Татьяна закрыла глаза и так стиснула зубы, что прокусила подушку.
А днем, расставляя бокалы на столике, она вдруг услышала сзади негромкий голос:
– Вернитесь в театр…
Это были именно те слова, которые ей давно хотелось услышать от старых своих товарищей по искусству. Каждый день, обслуживая бывших коллег, Татьяна ждала, что вот сегодня наконец кто-то из них скажет: «Хватит, помудрила, поиграла в папы-мамы, доказала вращение земли – и в театр, на сцену. Там твое место».
Но они проглатывали шницели и котлеты, запивали молоком или чаем и молчали, как будто никогда Татьяна не была актрисой… А может, и не была, а только присутствовала в спектакле. И не нужна, не нужна Татьяна Осипова театру. И вдруг нашелся человек, который сказал:
– Татьяна, вернитесь в театр.
Это был, как ни странно, Горе-Горев. Он повторил как-то виновато, словно стесняясь того, что не Константину Ефимовичу, не Борису, не Кире Зябровой, а ему приходится брать на себя ответственность за это приглашение. Он хотел еще что-то сказать, но Татьяне и этого было достаточно.
Главное, оно произнесено вслух, это слово. Произнесено! И Татьяна впервые повернулась к Гореву с добрым лицом и впервые улыбнулась ему и пошутила:
– Если примете, вернусь.
– Примут… Вас примут…
Ему самому не очень весело жилось, а он думал, тревожился о других. Странный человек. Татьяна перешла за его столик, воткнула уголком в стаканчик стопку салфеток, подвинула на середину приборчик с перцем, солью и горчицей и, не глядя на старого актера, спросила:
– А зачем?
Спросила не у него, у себя. Но ей все-таки хотелось, чтобы он ответил. Хотелось, чтобы ее убеждали, в чем она давно убеждена.
– А зачем? Кому это нужно?
– Вам нужно.
– Мне? – медленно переспросила Татьяна, и отзвук этого слова повис над столиком. – Мне?
«Глупая ты, Танька Осипова. Вышла замуж себе назло и думаешь, обрадовала человечество».
«Думала, что смогу».
«Что?.. Что сможешь?»
Татьяна подняла голову и призналась Гореву:
– Мне действительно нужно. Но я, кажется, совсем запуталась. Что же это за хитрая шутка жизнь? Что?
– Чистый лист, – негромко сказал Горев.
– Что?!
– Чистый лист бумаги.
Татьяна недоуменно посмотрела на старика. Горев глотнул слюну, собираясь рассказать ей о чистом листе бумаги…
Размышления о чистом листе бумаги
Комендант лагеря стоял, расставив ноги в блестящих сапогах, словно собирался сделать шпагат. Он показывал этим русским, что угрюмо выстроились перед ним на лагерном плацу, как широко и как прочно стоят на земле немецкая, нация, немецкий порядок.
А рядом с ним перед строем военнопленных суетился власовец, приехавший в лагерь с особой миссией в сопровождении двух эсэсовцев, знающих русский язык.
Власовец говорил речь. Говорил по-русски. Переводчик ему был не нужен. Перед ним стояли его земляки, его соплеменники, и хотя он говорил с ними на одном языке, он чувствовал себя иностранцем. Наверное, поэтому он несколько раз повторил:
– Понятно? – Им было понятно. – Господин комендант дает вам… – Он повернулся к раскоряченному коменданту, тот показал на пальцах два. Пленным было понятно, что комендант и этот шкура – власовец – дают им два часа на размышление. – Через два часа, – заливался соловьем земляк, – что захочет получить такую же форму, как у меня и у остальных патриотов…
– И жы-изнь, – по-русски добавил комендант.
– И жизнь, – повторил власовец.
Он произнес это слово со вкусом. Его, видимо, хорошо кормили, прежде чем выпустить перед пленными. Наверное, три или четыре раза в день. И каждый раз из трех или четырех блюд. С вином.
При одном взгляде на его сытую рожу неопытному солдату Гореву, попавшему на фронт прямо из театра, хотелось есть. Он закрывал глаза, чтобы не видеть сытого власовца. Он был слабым человеком и знал это, его не взяли в плен, как других, он сдался сам. Бросил винтовку и поднял руки. Опомнился, когда было уже поздно. В лагере, куда его перевели из двух других лагерей, никто не знал, как он попал в плен, и Горев благодарил судьбу за это. Он понял, что и здесь, если он не струсит, можно стать солдатом. И он уже больше не поднимал рук ни перед надсмотрщиком, ни перед комендантом, когда тот тетрадкой в кожаном переплете бил его по лицу за то, что не хочет доносить на тех, кого предал в открытом бою.
Горев старался не слушать условий, на которых ему и его товарищам немцы предлагали жизнь. Он точно знал, что не хочет жить такой жизнью, но боялся за себя, потому что слышал чей-то предательский голос о том, что хуже, чем здесь, уже не будет.
Их загнали в барак.
В бараке наступила тишина. Она длилась минуту, две, три, и у кого-то не выдержали нервы.
– Что вы молчите? – крикнул немолодой человек в штатской одежде, с красивыми линиями лица, с голубыми расширенными от испуга глазами.
К нему все повернули головы.
– Будем подыхать, как собаки, да?
Он пока еще спрашивал, искал сочувствующих.
– А что ты предлагаешь? – спокойно спросил пожилой латыш.
– Это не я предлагаю. Это они предлагают.
Он не произносил слова, а истерически выкрикивал.
Рядом с Горевым на нарах лежал раненый полковник, редактор фронтовой газеты. Он приподнялся, дотянулся, чтобы увидеть того, кто кричит. Увидел, встретился с ним глазами. В упор. Глаза в глаза. Спросил негромко:
– Что? Страшно?
– Да! Страшно!!!
– Жизни хочешь?.. На!.. Бери!..
Крикун дернулся, как загипнотизированный, чтобы взять то, что ему протягивал полковник, и тут же отшатнулся, потому что в руках у полковника был чистый лист бумаги.
– Что ты мне даешь? – растерялся он. – Нашел время для шуток.
В бараке негромко, но дружно засмеялись.
– Чистый лист бумаги, гад, я тебе даю. Жизнь твою, – полковник начал негромко, почти шепотом, но голос окреп и загрохотал: – Можешь на этом листе написать письмо жене, можешь написать «Войну и мир», и можешь с этим листком сходить в уборную. Только не забудь, что это твоя жизнь.
Крикун отвернулся. Он не только не желал брать чистый лист, но и видеть его не хотел. Полковник потянулся к раненому плечу, чтобы спрятать под повязку блокнот. Но тут поднялся усатый украинец и протянул руку.
– Дай мне.
Полковник отдал ему вырванный из блокнота листок. И вдруг потянулись другие руки.
– Дай!
– Дай и мне.
– И мне…
Горев был ближе всех к редактору фронтовой газеты. Он тоже протянул руку и тоже взял листок.
Усатый украинец бесхитростно потянулся за чистым листком бумаги, которого у него не было и на котором он, может быть, собирался написать письмо жене. А получилось так, что он подкрепил образ, созданный редактором фронтовой газеты. И остальные руки уже тянулись не за чистой бумагой, а за символическим листком жизни.
Редактор молча раздавал листки из блокнота, до тех пор раздавал, пока в руках остались одни корочки.
Горев долго берег листок. Он был совсем чистый, только на уголке маленькое пятнышко крови: блокнот полковник прятал под повязкой. И потерял уже в сорок четвертом году после неудачного побега из лагеря. Он чудом остался жив. Его до полусмерти избивали, требуя назвать сообщников. Горев не назвал. Он все-таки стал солдатом. Тогда он впервые простил себе предательство, хотя знал, что люди ему все равно не простят.
После войны ему никто ничего не сказал. Наоборот, его очень долго лечили, дали пенсию, дали возможность вернуться в театр, но он всегда помнил, что бросил винтовку в трудное время.
Татьяна Осипова
1
Рассказывая, как полковник раздавал листки, Горев волновался. Он брал из стопки салфетки и, произнося: «Дай мне!», протягивал руку в сторону и ронял на пол. Протягивал и бросал.
Две девушки за соседним столиком изумленно смотрели на смешного старика. Потом он спохватился, стал торопливо подбирать салфетки с пола.
– Это очень похоже на правду, – сказала Татьяна. – Моя жизнь, например, – она грустно усмехнулась, взяла салфетку. – Смятая, испачканная. – Я всегда это знала, хотя не слышала вашей истории.
– Дайте сюда, – потребовал Горев.
– Зачем?
– Вам рано комкать свою жизнь.
Он отобрал у нее листок, расправил его. И Татьяна подумала, что он прав, что она сегодня же на таком вот чистом листке напишет заявление в театр. Призвание, в конце концов, не всегда обязательно. Было бы внутреннее служение. И без маленьких актеров не бывает большого театра.
2
Горев первым узнал, что директор и главный режиссер согласны принять Татьяну Осипову в труппу. Он мог бы позвонить по телефону, но ему хотелось увидеть ее радостное лицо.
Татьяна удивилась, а потом ринулась на кухню за рюмками. Пока она разыскивала начатую бутылку вина, в комнату заглянула Таисия Демонова.
– Добрый вечер, – пропела она.
Горев вежливо кивнул.
– Добрый вечер.
Татьяна, с рюмками и бутылкой вина натолкнулась на милую свекровь.
– Таисия Семеновна, вы подглядываете?
– С гостем вот поздоровалась, – она пристально посмотрела на Горева. – Вы, кажется, мне ровесник? Или даже постарше?
Татьяна вежливо, но довольно настойчиво вытеснила ее в коридор.
– Да, да, он вам ровесник. И он вас постарше. Придет Юрий, пусть посидит у вас. Я занята, очень занята.
– Для мужа – занята?
– Да, да, для мужа, для вас, для Организации Объединенных Наций, – и закрыла дверь.
– Как вы узнали? Как вы догадались, что я не могла больше без театра? Вы умный, вы очень умный.
– Нет, – покачал головой Горев. – Я старый.
– Наверное, это одно и то же: старость и мудрость.
Татьяна налила в рюмки вина. «Сколько же это длилось? – подумала она. – Около восьми месяцев. Восемь месяцев, вычеркнутых из жизни».
– Знаете, о чем я подумала? – спросила она. – О том, что в году не всегда бывает двенадцать месяцев… В этом году моем было всего четыре.
– Вот видите, а надо, чтобы в году было тринадцать месяцев, – пошутил старик.
– Сколько? – задумчиво переспросила Татьяна.
– Тринадцать.
– Да, да, тринадцать. Именно тринадцать. Надо, чтобы каждый человек жил так, чтобы у него в году было тринадцать месяцев, а не четыре.
Старик и молодая женщина молчали. Горев любовался Татьяной и радовался, что заставил ее преобразиться. А она молча беседовала сама с собой.
«Ну что, ты снова актриса?»
«Кажется».
«Не кажется, а точно актриса».
«Если так… жизнь продолжается. Я снова живу».
«С кем?»
«Не смешно».
«Почти грустно. Как с Юрием быть?»
«Юрий неплохой парень, но он из вычеркнутых восьми месяцев жизни».
«Значит, развод?»
«Развод!»
Татьяна достала чемодан, побросала в него рубашки Юрия. За дверью стояла Таисия Демонова. Так и не ушла. Ну и терпение!
– Вас я тоже перечеркиваю, – сказала Татьяна. – Держите!
– Что еще такое? – удивилась свекровь.
– Чемодан, вещи. Я развожусь с вами. Я возвращаюсь к старому замыслу.
– К этому старику, что ли? – не поняла Таисия.
– Ничего-то вы не понимаете. Я возвращаюсь в театр.
Перед носом Таисии захлопнулась дверь. Но не на таковскую напали. Тотчас же раздался барабанный бой в две руки. Татьяна засмеялась, открыла ей.
– Вам требуется последняя реплика?
– А свет кто будет тушить в уборной? Иван Ветров?
Татьяна захлопала в ладоши, услыхав такие замечательные слова.
– Все, все по-старому. Нет ни кафе, ни мужа, ни Таисии Демоновой.
– Как это меня нету?
– А так: раз – и нету!
3
Когда Татьяна вошла в актерскую комнату, там никого не было, кроме Киры и костюмерши – полной женщины в белом халате. Актриса возвела руки к потолку, а костюмерша ползала перед ней на коленях, уравнивала подол платья.
– Здравствуй! – сказала Кира. – Ты же сегодня не занята.
– Так просто зашла.
– А распределение ролей тебя случайно не интересует?
Татьяна резко повернулась.
– Интересует.
– Между прочим, я знаю, ты ходила к главрежу и просила, чтобы тебе дали эту роль.
– Ну и что?
– Ничего, так даже бывшие подруги не поступают.
Татьяна не ответила. Из коридора выплыла инспектор сцены Ярославская.
– Где Горев?
Кира крутнула головой в сторону, где, по ее мнению, должен находиться кабинет директора и где сейчас происходило распределение ролей.
– Скоро они там?
– Не торопитесь, милочка, – пропела инспектор. – Минут через пятнадцать закончат, перепишу на чистый бланк и вывешу. Значит, никто не видел Горева?
– А хочешь… – вдруг зло прищурилась Кира, – я уступлю тебе роль? Честное слово. Пойду к главрежу и уговорю.
– Зачем? – медленно спросила Татьяна.
– Ну, тебе же очень хочется. Ты уже и роль вызубрила на случай моей преждевременной смерти, – она нервно засмеялась. – Жалко, если твой труд пропадет.
– Твоя жалость – это способность человека не жалеть, а жалить. Ты меня ужалила.
– Извини, пожалуйста, – пропела довольная собой Кира.
– Ужалила. Все!
– Ярославскую к директору! – закричали в коридоре. – Закончился совет старейшин.
Кира нервно вздохнула:
– Сейчас все решится.
– Что решится?
– Ты думаешь, они учтут, что ты в кафе пошла работать потому, что тебе ролей не давали? Твое хождение в народ…
– Не думаю.
– Нет, думаешь.
– Не понимаю, почему ты нервничаешь?
– Дай папироску.
– Я бросила курить.
Наконец появилась Ярославская. Бережно, на вытянутых руках она несла бланк с распределением ролей.
– Ну, что там? – Кира впилась в список, и Татьяна услышала, как четко читает Кира: – Зина – К. Зяброва. Это я. Затем, затем, ага, вот… официантка привокзального ресторанчика – Т. Демонова. Это ты. Опять официантка. Поздравляю.
Татьяна медленно подошла к доске приказов.
– Где?
– Вот, читай.
– Все правильно.
– Разумеется, по седоку и конь.
Татьяна устало улыбнулась.
– Не так правильно, как ты думаешь. Ничего-то ты, Кира, не понимаешь. Я думала, ты счастливая, что играешь главные роли, а ты как-то странно себя ведешь. Не великодушно.
– Я счастливая.
Татьяна отрицательно покачала головой.
– Нет, счастливые люди всегда великодушны.
Кира молча проглотила пилюлю. Но Татьяне от этого не стало легче. Опять официантка.
– Где Горев? – проскрипел Катин голос. Она спустилась из буфета и с аппетитом дожевывала бутерброд с сыром. – Сейчас начинаем. То приходит за два часа до начала, а то не дозовешься.
– А вообще не слушай, что я говорю, – сказала Кира. – Нервы… Сдали… Главреж совсем сбесился. Душу выматывает.
Она хотела еще что-то добавить, но ее оборвал крик. Совсем не театральный крик, ворвавшийся в актерскую комнату отдыха из коридора. Пятясь, появилась Катя.
– Он… умер.
Татьяна подалась вперед.
– Кто?
Катю бил озноб.
– Он под столом лежит мертвый. Он совсем ледяной.
– Кто?
– Там… Горев.
Татьяна бросилась в коридор… Когда она вернулась, Катя все еще дрожала, а Кира, Борис и Анатолий сидели притихшие, растерянные.
– Умер, – сказала Татьяна, словно бы удивляясь.
И тут снова со своим вопросом, особенно нелепым в такой момент, появилась Ярославская.
– Ну, где же все-таки Горев?
– Умер, – сказала Татьяна.
– Не остроумно.
Она величественно отвернулась от Татьяны, собираясь повторить свой вопрос.
– Умер! Слышите, умер, – почти в самое ухо ей крикнула Татьяна.
Ярославская никак не могла понять, что Горева больше нет. Она так привыкла к нему, что он всегда есть, он казался ей, да и вообще всем, вечным. Она недоверчиво смотрела на всех.
– Он мне не заплатил в Красный Крест.
Борис скривил губы в дрожащую улыбку.
– По-вашему, он должен был сначала заплатить в Красный Крест, а потом умереть?
Катя плакала.
– Надо объявить зрителям, – встрепенулась Татьяна. – Это ничего, что он был маленький актер. Он умер, как Мольер… на сцене.
– А кто это сделает?
Выпутавшись из занавеса, Татьяна лицом к лицу оказалась с огромным залом, который был заполнен людьми, пришедшими на веселую комедию.
– Товарищи… – Голос ее плохо слушался, и пришлось начать снова. – Товарищи… зрители! Спектакль… задерживается на несколько минут по… техническим причинам. «Хотелось не так… Не смогла… Горев простит. Театр есть театр. Люди пришли на веселую комедию. Они хотят смеяться».
Она ушла с освещенной сцены в темноту, села у стены на свернутый ковер. В голове вертелись где-то вычитанные слова: «Не за горами, не за долами, не за реками, не за морями есть таинственная страна, где светит нарисованное солнце, где сражаются картонными мечами и только умирают по-настоящему…»
Володька-Кант
Если мне очень бывает весело, я играю на трубе. Марш трубадура. Когда Татьяна разошлась с Юркой Демоновым, я весь вечер трубадурил. Трубадурил, трубадурил. потом слышу: кто-то в гости пришел Открываю – какая приятная неожиданность: Таисия Семеновна Демонова. Я человек вежливый, говорю.
– Здравствуйте, заходите, пожалуйста, милости просим, бонжур.
А она мне:
– Ты что?
А я ей:
– Что что?
Она вертит около уха пальцем, словно хочет просверлить насквозь свою голову.
– Музыка чья? Твоя?
– Нет, – говорю, – одного классика.
– Не о том спрашиваю, ты играл?
– Я.
– Больше не будешь.
Ногой пихнула мою дверь, и она, конечно, на английский замок защелкнулась, как будто кусок проволоки перекусила, а я в тапочках на босу ногу по другую сторону разумного очутился.
– Вы что? Как это понимать? Это диверсия против мирной жизни полноправного члена общества.
Хотел прочитать ей лекцию о ее моральном облике, но она слушать меня не стала, покатилась со ступеньки на ступеньку вниз. Я за ней. Она от меня, я за ней и, конечно, сообщаю:
– Я пожалуюсь управдому.
– Жалуйся.
– Вы не имеете права панибратски обращаться с чужими дверьми. Вы за это заплатите.
– Накося!
Она перед самым моим носом возмутительным образом хотела захлопнуть дверь. И еще удивилась:
– Куда ты?
– К вам.
– Это еще зачем?
– Для материальной компенсации за причиненный моральный ущерб.
Она хотела меня вытолкнуть на лестницу, но я подогнулся и проскочил у нее под рукой. И уже в коридоре сказал:
– Здравствуйте еще раз.
Стою в гостях и объясняю, что ей придется меня и кормить, и поить, и предоставить место, где я буду спать, пока Юрка не откроет мою дверь, потому что я пальцем не пошевельну.
Она начала кричать, как будто в опере поет, как будто она Аида, а я Радомес. Ничего, терплю. Иду прямо на кухню, попадается на ее столе ватрушка, ем и молоком запиваю. Она кинулась на меня с полотенцем, но я дверь закрыл, в одной руке ватрушка, а другой рукой дверь держу и объясняю через стекло, что не могу же я без ужина оставаться, поскольку моя продовольственная база по ее милости на замке.
Ватрушка, конечно, невкусная, но я принципиально ем. Наношу ей, так сказать, материальный ущерб. А сам удивляюсь, почему она Юрку не позовет, чтоб меня выставить или чтоб мой замок открыть. А потом оказалось, что он пьяный лежал, у него тяжелые переживания по поводу окончания женатой жизни.
Потом, когда она вооружилась по последнему слову техники электрическим утюгом, я закрылся в ванной. Она лишилась возможности на меня нападать, и мы открыли мирные переговоры через дверь. Я требую пригласить управдома, а она не хочет, кричит, чтоб я уходил без управдома. Так мы не пришли ни к какому соглашению.
Пришлось занимать длительную оборону. Сидеть мне есть где, поискал в углу в старом хламе, нашел какую-то книжку без обложки про муравьев, сижу, читаю.
Она заглянула в ванную через кухню, через верхнее окошечко, увидела, что я читаю, и электричество мне выключила. Сижу в темноте.
Долго сидел, пока Татьяна Осипова меня не освободила. В коридоре опять было налетела Таисия Демонова, но Татьяна защитила меня, и я оказался в ее комнате. Нейтральная зона. Она сунулась сюда, но Татьяна говорит:
– Закройте, пожалуйста, дверь.
Странная все-таки комната у Татьяны, я бы сроду в ней не жил. На площади горят разные рекламы, а в комнате какое-то световое дрожание. Красный свет мешается с зеленым, и получается очень тревожно на душе. Так тревожно, как во время войны. Мы потому, наверно, как свет потушили, стали говорить о войне. До двух часов ночи или до трех. Она мне рассказала про одного человека, который во время войны струсил, а потом сам себя всю жизнь казнил. И про атомную, конечно, угрозу вспомнили. Как-то жутко ночью про это говорить. Я все-таки Татьяне научно доказал, что атомной войны не будет, так пусть она спит спокойно. Ни за что не будет.
Татьяна руки за голову закинула далеко-далеко, так, что они даже свесились над подушкой и над диваном-кроватью. А потом она приподнялась на локте, и я тоже приподнялся, потому что в одной позе долго не полежишь.
Репродуктор, который тоже все время что-то говорил о войне во Вьетнаме, подыгрывая нам, давно замолчал.
– Надо выключить радио, – сказала Татьяна.
Я говорю:
– Зачем? Оно и так молчит.
– Не хочу просыпаться слишком рано.
Я, конечно, мог бы выключить, но мне неудобно вставать и идти у нее на глазах в одних трусах. Лежу.
– Надо выключить радио, – опять вспоминает она.
– Ага, – говорю. А что я могу еще сказать: надо, значит, надо. А Татьяна вдруг опять забыла про репродуктор и вспомнила про атомную войну.
– Страшно даже подумать, если это случится, то ничего не будет.
– Что случится?
– Война.
– А-а-а!..
– И Шекспира не будет, – вздыхает Татьяна, – и апельсинов.
– Да, – соглашаюсь я.
– И никуда не уедешь от такой войны. Ни на какие острова. Говорят, в Тихом океане вся селедка радиоактивная. Не буду есть селедку больше.
Я, признаться, селедку редко употребляю, если только в гостях, когда отказаться неудобно. Селедка же, как огурец свежий, с научной точки зрения не содержит никаких полезных калориев-витаминов. От нее один вред. Пьешь и пьешь, как верблюд в пустыне Гоби или Шамо. Но сердце-то у меня не верблюжье.
– А может, селедка не радиоактивная, она все ж таки в проточной воде плавает, хвостиком виляет, – делаю я предположение. Но ответа не получаю .
– Татьяна, спишь? – спрашиваю я.
Молчит.
– Спишь или не спишь?
Молчит.
– Ну, спи-почивай.
Теперь я свободно могу встать и выключить радио, чтобы оно Татьяну не разбудило часов в шесть. Встал, выключил, а спать не хочу. Ворочался, ворочался, решил все ж таки заснуть и даже притворился спящим. Но глаза у меня сами широко открываются. Слышу, что на полочке в репродукторе вдруг как зашуршит…
Я вечером видел, как вокруг торшера кружилась бабочка. Может, думаю, в репродуктор залетела и шуршит. Потом шуршание стало сильным, бабочка столько шуму не натворит.
Помню, что выключил радио, а оно вроде бы заговорить хочет. Пришлось опять вставать. На часы посмотрел: батюшки-светы – четыре часа ночи. Шарь-шарь по стене – розетка пустая. Шнур болтается беспризорно. А в репродукторе какие-то позывные. Стою, ушам своим не верю. Беру репродуктор, на середку комнаты с ним выхожу.
За мной тащится шнур по полу с вилкой. Я поднимаю вилку и опускаю ее в вазочку с двумя астрами, прямо в воду, чтоб без дураков знать, что радио выключено.
А сигналы у меня в руках все сильней и сильней.
И тут я почти догадался. Генка Морозов мне рассказывал, что когда надо будет, заговорят даже выключенные и испорченные репродукторы.
Позывные вдруг раз – и нету. И голос Левитана:
– Внимание!
Я в ужасе смотрю на Татьяну, а она спит хоть бы что. Руками разметалась по одеялу и улыбается во сне. Я сдавил репродуктору ребра, говорю:
– Ну?
А он опять:
– Внимание!
– Ну?..
– Внимание!
– Ну! – крикнул я ему и поднял репродуктор над головой, собираясь размозжить его о стенку…
– Володя, Володя, Володя! Проснись, что с тобой?
Я смотрю на Татьяну, на ее прическу врастрепке, на лицо испуганное и ничего не могу ответить.
Она трясет меня.
– Что с тобой?.. Ты так кричишь.
– Включи радио.
– Зачем?
– Включи, пожалуйста, радио.
– Хорошо, сейчас.
Она с раскладушки встала, воткнула в розетку шнур, а сама смотрит на меня. А я прислушиваюсь изо всех сил. Около окна под полом возится мышь. На кухне капает вода из крана. А радио молчит… Молчит!
– Молчит, – говорю я и облегченно вздыхаю.
– Кто молчит?
– Война…
Ирина Виноградова
1
Два дня Игорь и Ирина ходили по Москве. Они побывали в Третьяковской галерее, на выставке ВДНХ, в ресторане «София», где им достался столик у окна в маленьком сводчатом зале. Прошли через весь Арбат и долго стояли у комиссионного магазина вместе с толпой зевак, разглядывая маленькую машину с трехцветным французским флажком на радиаторе и приехавшую в ней женщину с голубыми волосами.
Побегали по подземным переходам, прокатились по Останкинскому озеру на лодке, посидели в парке Горького на лавочке, но все это было предисловием к тому, для чего Игорь привез Ирину в Москву.
– А теперь куда? – спросила она.
– В Покровский собор «что на рву».
Ирина засмеялась.
– Нет, правда, куда?
– Ты не хочешь посмотреть Покровский собор?
Ирина не знала, хочет ли она посмотреть какой-то собор, и пожала плечами.
Речной трамвайчик довез их до кинотеатра «Ударник». По совету старушки в бархатной шляпке с вуалью пошли по какому-то мосту, с которого был виден Кремль и храм Василия Блаженного. Ирина глазела по сторонам и совершенно не старалась запоминать дорогу, в этом она с первого дня в Москве положилась на Игоря.
Он узнавал, на каком троллейбусе или автобусе надо ехать, на какой станции метро выходить. А она только выходила или ехала.
Они вышли на Красную площадь. Ирина простучала каблучками по ровной темной брусчатке, посмотрела на ГУМ, задержалась у Лобного места и у памятника Минину и Пожарскому. Игорь терпеливо ждал, когда она прочтет все надписи на пьедестале. Он не торопил сюрприз.
– Ну, вот мы и пришли, – торжественно почти пропел Игорь.
– Так это ж храм Василия Блаженного, – удивилась Ирина.
– Да… Он же Покровский собор «что на рву».
Как в старинном бальном танце, он чопорно предложил руку, она грациозно оперлась, и они направились в музей медленно и торжественно, будто к венцу.
Ирина запрокинула голову и посмотрела вверх. Там, под голубым шатром небес в шестиграннике был нарисован то ли паук, то ли еще что. Она попробовала сосчитать, сколько у него лап, но Игорь отвлек ее.
– Ирина, я люблю тебя. Я тебя люблю. Я люблю тебя.
В любом другом месте и в любое другое время Ирина сказала бы что-нибудь едкое, ироническое, «разумеется» или «само собой разумеется», но торжественная тишина настраивала совсем на другой лад. В этом необычно гулком помещении никакие слова, самые возвышенные, не звучали фальшиво. Наоборот, все, что говорил Игорь негромко и с паузами, хотелось слушать и слушать, хотелось петь. Слова здесь не исчезали, а медленно уплывали под купол мимо узких и длинных решеток.
– Я хочу… – продолжал Игорь.
– Я хо-ооо-ч-уу! – повторил храм.
– Я хочу, чтобы нас повенчала не Марьванна из загса, а музей, архитекторы этого собора Барма и Постник.
Он взял Ирину за руку и повел по узеньким переходам. Она шла, а над ней взлетали к небу купола-луковки, те самые, которые она столько раз видела в киножурналах.
Игорь и Ирина вернулись к тому месту, с которого начали осмотр Покровского собора. Игорь заглянул в глаза девушке и сказал:
– Поцелуемся?
Ирина не ответила, она на секундочку закрыла глаза. Звонкий поцелуй взлетел стремительно под купол и, ударившись вверху о шестигранник, словно бы рассыпался на мелкие стеклянные осколки. Ирина невольно чуть пригнулась, испуганная таким звоном.