Текст книги "Дом аптекаря"
Автор книги: Эдриан Мэтьюс
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)
Рут прошлась взглядом по элегантному фасаду. Она уже давно не заглядывала в объявления о продаже недвижимости, но примерную стоимость определить могла. По крайней мере относительно количества нулей сомнений не было. Она даже почти могла позволить себе такой дом: то есть нулей у нее хватало – не было лишь той цифры, что стояла перед ними.
Три отдельных замка. Повозившись с ключами, старуха наконец открыла дверь.
– Да не стойте же там, – окликнула ее Бэгз. – Заходите.
– Пожалуй, не стоит. Уже темно и…
Бэгз цепко схватила ее за шарф и, рассыпавшись сухим неловким смешком, потянула за собой.
– Ну разве что на минутку, – уступила Рут.
Вдвоем они пронесли покупки через скудно освещенный холл в уродливую кухню в задней части дома, где Рут помогла разобраться с содержимым пакетов. Помимо прочего, обнаружились корзинка с крупами, кошачий корм и бутылка джина.
– Так вы совсем одна, – заметила Рут.
– Теперь совсем одна. Если не считать кошек и привидений! Но, знаете, я не собираюсь здесь задерживаться.
– О, перестаньте! Вы не в такой уж плохой форме. Конечно, есть проблема с астмой, но…
Бэгз вдруг остановилась и замерла, с оскорбленным видом вытаращившись на гостью.
– Что вы хотите этим сказать? – осведомилась она после выразительной паузы.
– Только то, что вам еще далеко до смертного одра. – Кровь снова прихлынула к щекам.
– А кто говорит об обратном? – Бэгз опять превратилась в сварливую, капризную старуху.
– Вы же и сказали.
Бэгз поджала губы и нахмурилась, потом, вероятно, включив перемотку назад и воспроизведение, качнула головой. В конце концов мысленное усилие принесло плоды.
– О нет! Неужели это я? Я сказала, что не собираюсь здесь задерживаться? Но, дорогуша, вы неправильно меня поняли. Боже! Я не собираюсь задерживаться, потому что уезжаю. Эмигрирую. Хочу начать все заново. Да-да, я уезжаю в Питсбург.
– В Питсбург?
– Вот именно. Как только разберусь с делами. Как только все устрою. Это вопрос времени. Ну и еще надо куда-то пристроить моих кошечек.
– Вон оно что…
– А теперь перестаньте суетиться и располагайтесь поудобнее. Я вернусь буквально через минутку. Можете зажечь огонь – уж больно здесь сыро.
Рут послушно прошла по коридору в гостиную и включила настольную лампу.
И едва не задохнулась.
Зябкий запах старости, хронической сырости и кошачьей мочи. Ко всему этому примешивалось что-то приторно-сладкое.
Две неопрятного вида кошки мгновенно появились откуда-то и, задрав хвосты наподобие епископских посохов, принялись тереться о ее ноги.
Комната была очень симпатичная – с большим старинным камином и высоким лепным потолком, – однако старуха довела ее до состояния крайней запущенности. Рассохшаяся мебель из шестидесятых, застеленная дорожными пледами, старый телевизор в полированном, под тик, ящике, придвинутая к стене кровать и небольшой книжный шкаф, забитый картонными коробками, книжками в мягких обложках, разрозненная мелочь и медицинские справочники. На полу валялись рекламные объявления и лотерейные купоны, пузырек с микстурой от кашля, пластмассовая ложечка, тюбик с бронхорасширяющим средством и увеличительное стекло.
Какая жалость, что столь классный дом приходит в упадок!
На каминной решетке лежали щепки и горка угля. Рут нашла спички и разожгла огонь. Прямо перед ней, у камина, рядом с юккой, стояла большая статуя Девы Марии, напомнившая Рут пластмассового ангела на винном прилавке в ее любимом бистро «Стооп». Вспомнив о бистро, она вдруг ощутила почти реальный аромат карпаччо.
Впрочем, здесь пахло чем-то другим.
Заметив на каминной полке чашку с сушеными лепестками, Рут бросила пригоршню в огонь. Новый аромат не столько рассеял, сколько замаскировал висящую в воздухе вонь. К этому времени танцующие в камине огоньки уже создали в неприветливой, мрачной комнате приятную иллюзию тепла.
Она сняла пальто и, сама не зная зачем, начала завешивать шторы: в крови каждого голландца оставлять их открытыми, с гордостью демонстрируя безупречный интерьер. Белый снег на улице уже смешался с пурпурными тенями вечера и лужицами желтого, как сливочное масло, света фонарей. Шляпа с загнутыми полями еще была на мосту, незнакомец лениво стоял почти в той же позе, поглядывая вокруг. Потом он повернулся спиной, отошел к другой стороне моста и закурил. Сделав пару затяжек, бросил взгляд на часы и посмотрел сначала влево, потом вправо. Наверное, кого-то ждет, подумала Рут. Ей почему-то вспомнилась сюрреалистическая статуя в Вондел-парке – человек в темном пальто с поднятым воротником несет в одной руке футляр со скрипкой, а другой приветствует прохожих, снимая шляпу. Но под шляпой ничего нет, голова отсутствует.
Невидимка собственной персоной.
Она дернула шторы, те за что-то зацепились вверху и не поддавались.
Рут опустилась на диван, но почти тут же привстала, почувствовав нечто твердое под левым бедром. Она пошарила рукой. Резиновая грелка.
По коридору, волоча ноги, уже шла Бэгз. В голове у Рут мелькнула вдруг мысль, что ей действительно не следовало сюда приходить. Инструкции помнишь? Никаких личных контактов с заявителями. Но черт возьми, они же встретились совершенно случайно – да и кто узнает? Сейчас они выпьют, немного поболтают – бедняжке так не хватает общения, – и на этом все.
По крайней Бэгз ее точно не вспомнит.
Рут зевнула, покоряясь обстоятельствам, но тут на глаза ей попался туристический постер, соседствующий с висящим над кроватью светящимся распятием.
Питсбург! Но почему Питсбург? Бэгз вряд ли говорит на английском. И в ее-то возрасте!
Она зевнула еще раз.
В комнату вошла хозяйка с подносом. Двигалась она медленно и осторожно, как канатоходец, стараясь не расплескать угощение – джин и яичный коктейль. Кроме того, на блюдечках лежали печенье и лейденский сыр, обсыпанный зернышками тмина.
– Так чем вам здесь не нравится? – спросила Рут. – Почему хотите уехать?
– Мне не нравится здешний вид, – торжественно объявила Бэгз, бросая полный превосходства взгляд на полузашторенное окно. Сказано было предельно ясно, так что возражений не последовало.
Про себя Рут усмехнулась, увидев во всем этом и забавную сторону. Сомнений быть не могло – старая курица просто сбрендила.
Печально, но факт.
Глава пятая
– Так это Сандер? – Рут взяла с каминной полки небольшую фотографию в рамке. Юноша лет восемнадцати-девятнадцати. Черные волосы. Открытая улыбка. В чертах – далекое эхо Бэгз.
Взгляд зацепился за что-то. Интересно, с какой это точки у отеля «Америкэн» такой вид? И тут она поняла. Пуговицы на пиджаке не с той стороны. Либо он носил женский пиджак, либо фотографию отпечатали с неправильного негатива. Второе объяснение казалось более подходящим. Рут видела его так, как он видел себя в зеркале. И чтобы увидеть его как есть, снимок надо было бы поднести к зеркалу. Конечно, так далеко она еще не зашла.
– Да, нас было четверо, – продолжала Бэгз. – Сандер был старше меня на два года. И еще младшие, Эльфрид и Аша.
– А их фотографии у вас есть?
Старуха покачала головой:
– Нет. Ничего нет. Никого нет.
– Они умерли?
– Они не вернулись, дорогуша. А фотографии затерялись. Не осталось ничего. Кроме дома, кое-каких бумаг да безделушек, которые папа спрятал в стене перед приходом полиции. – Бэгз взяла крошечную стеклянную рюмочку двумя распухшими от артрита пальцами, ловко опрокинула и осторожно налила еще. От пальцев на холодной рюмке остались влажные следы.
На полке стояла менора – восьмирожковый серебряный подсвечник. Рядом с ней – простенькая статуэтка парижской Девы Марии. Получалось нескладно.
– Но вы же голландцы. Ван дер Хейден – голландская фамилия.
– Голландцем был папа, а мама – еврейка. Их звали Хендрик и Рашель. Мы, дети, были halfbloeden, полукровками. И далеко не единственными. В то время смешанные браки встречались на каждом шагу. И все должны были регистрироваться… немцы заставляли. Одни были полными евреями, другие наполовину, третьи на четверть.
Рут опустилась перед камином и потыкала железной кочергой в горку поленьев. Одно громко выстрелило, и она вздрогнула.
– Если вам неприятно об этом говорить…
Старуха рассмеялась. Она сидела, покачиваясь взад-вперед, как обитательница сумасшедшего дома.
– Я готова говорить о чем угодно, дорогуша. О чем угодно! Извините, как вас?..
– Рут.
– Говорить? О, вы только дайте мне такую возможность. Ничего же другого не остается. Чего-то я, конечно, не помню… провалы в памяти, но есть такое, что забыть невозможно. – Она постучала себя по лбу и подмигнула. – Я ведь была уже не маленькая. Когда пришли немцы, мне исполнилось восемнадцать. Я понимала, что к чему. Знала, что творится вокруг. Люди называли это холодными погромами. Сначала евреев прогнали со службы. Те, кто оставался в учреждениях, неевреи, подписывали специальные декларации. Их называли арийскими декларациями. Весь еврейский бизнес перешел в другие руки. Все происходило не сразу, а понемногу, так что не все понимали, к чему идет дело. А еще мы были глупы, и – да, это надо признать! – мы были доверчивы.
– Вы верили немцам?
– Верили! Думали, что нам ничего не грозит, что если мы останемся добрыми, законопослушными гражданами, то ничего и не случится. Думали, что, если уж дела пойдут совсем плохо, соседи-голландцы помогут. – Она презрительно усмехнулась и резко отвернулась. – А потом вдруг оказалось, что мы уже и не голландцы вовсе. Что нам запрещено появляться в общественных местах. Нельзя пользоваться поездами и трамваями. Детям не позволено ходить в школу. Нас как будто приравняли к собакам, прокаженным, париям… Мы должны были носить еврейскую звезду. Сорок второй… да, то был сорок второй. Потом начались конфискации. Aktion Moebel.
– Специальная комиссия Розенберга.
– А? Да, наверное. Я плохо помню имена… эти длинные, язык сломаешь, немецкие имена и фамилии. Не помню даже, как они сами себя звали. Забирали все, что только можно. Мебель, автомобили, деньги, радиоприемники. Даже велосипеды! После войны голландец, встречая немца, говорил: «Верни мой велосипед!»
– Некоторые и сейчас так говорят. Немецким туристам.
Бэгз хихикнула, закашлялась, сплюнула в бумажную салфетку.
– Но ведь ваш отец, Хендрик, он же был голландцем. Разве он ничего не мог сделать?
– О чем вы говорите, глупая девчонка! – рявкнула, отхаркиваясь, старуха. – Неужели не понимаете? Я же здесь! Мы с Сандером выжили. И только благодаря папе. Он работал в банке. Банк Липпманна-Розенталя.
– «Лиро», – прошептала Рут.
От камина шли волны тепла, но на мгновение в спину как будто подуло холодком. Они с Майлсом много чего знали о «Лиро». Во всей коллекции «НК» вряд ли нашлась бы хоть одна единица хранения, так или иначе не связанная с «Лиро». Банк, считавшийся до войны голландско-еврейским, в годы оккупации перешел под контроль нацистов. Уважаемое учреждение служило удобным прикрытием для клептократии, превратившей его в склад награбленного. Деньги со счетов евреев переводились в «Лиро», туда же поступали наличные сбережения, чеки, ювелирные украшения, серебро, ценные бумаги, страховые полисы, документы на собственность – все. А оттуда до нацистского Бюро по распоряжению собственностью оставался всего один шаг. Даже коллекции марок, даже безделушки и антиквариат в конце концов попадали в сейфы подземных хранилищ «Лиро». К дверям центрального офиса на Сарфатискраат выстраивались очереди евреев, желающих сдать свои ценности на ответственное хранение. Взамен они получали ничего не стоящие бумажки.
Банк «Лиро» приобрел дурную славу. Он проводил только односторонние операции. Вы могли сделать вклад, но… извините, граждане, никаких изъятий.
По мере того как тысячи, десятки тысяч бесследно исчезали в пересылочных лагерях и лагерях смерти – «добровольные рабочие» Вестерборка, Собибора, Вугта, Хугхалена, Освенцима, – все частные счета сводились на один общий, центральный «еврейский счет». Последняя ирония судьбы – евреи сами оплачивали свою депортацию и смерть.
Бэгз закивала, собрав наконец разрозненные нити мыслей, и обхватила себя за плечи, словно от холода.
– В сорок втором начались облавы. Помню, уже стояла весна. Деревья зеленели. Да, я все прекрасно помню. Та весна принесла нам не радость, как раньше, а страх. Мы видели их отсюда. – Она кивнула в сторону незанавешенного окна. – Зеленая полиция. Добровольная вспомогательная полиция. Она состояла не из немцев… О нет, дорогуша, не из немцев. Из голландцев. Как мы их боялись. Они появлялись, как крысы из канализации, после наступления темноты. Приезжали на военных машинах. Зеленые и серые. Все делалось тихо. Они ждали на улице… даже не выключали моторы. Несколько минут – и все кончено. Так я в последний раз увидела свою школьную подругу, Надю, а потом других… Йозефа, Голду… А на следующий день подъезжали фургоны. Вывозили все. Все! Если, конечно, что-то еще оставалось после ваших милых соседей-голландцев.
Она опрокинула еще рюмку джина, всосала воздух и сердито зыркнула в сторону гостьи.
– Не понимаю, – медленно сказала Рут. – Ваш отец… ну, «Лиро» ведь работал на нацистов.
– Папа ненавидел «Лиро». Презирал этот банк. Приходил домой и плакал.
– Тогда почему же он там работал?
– Почему? Вы так и не поняли. Чтобы спасти нас! Он надеялся, что сможет как-то использовать свое положение, повлиять на ход вещей. В банке работало около ста человек. Они знали о движении фондов. Знали, что и куда уходит. Знали, как тайно продавались ценные бумаги. Да, они лучше многих догадывались, к чему все идет. По крайней мере лучше нас.
– Но за черту не переступали.
– Что? Какую черту? – проскрежетала Бэгз, приставляя к уху ладонь.
– Я имею в виду, что им приходилось подчиняться, делать то, что приказано.
В ответ старуха печально кивнула.
Рут было очень жаль ее, но она снова и снова говорила себе, что эти печали и горести – прошлые печали и горести. Что они не имеют никакого отношения к сегодняшнему дню. Что людям нужно постараться забыть о них и идти дальше. Прошлое нельзя тащить за собой… что было, то прошло и быльем поросло.
Чтобы не дать себе сползти в прошлое с его тревогами и беспокойствами, чтобы остаться в настоящем и сохранить душевный покой, Рут бросила абордажный крюк, зацепившись взглядом за настенные часы над плакатом с видом Питсбурга. Бэгз отреагировала сразу же и поднялась, сделавшись похожей на скособочившееся огородное чучело.
– А сейчас мы поедим. У меня есть суп с горошком, немного картофельного пюре, капуста и копченая колбаса. Надо только подогреть, так что это недолго.
– Спасибо, но вообще-то…
– Чепуха.
Бэгз проковыляла на кухню, но уже через минуту вернулась и села на прежнее место. Словно почуяв, что здесь можно поживиться, за ней приплелась одна из кошек. Старуха похлопала по колену, и кошка, ловко вспрыгнув, свернулась в живой, дышащий комочек, вытянула передние лапы и, выпустив коготки, попробовала на прочность лохматую ткань поношенной юбки.
– Папа очень сердился на королеву Вильгельмину. Она была в Лондоне, и мы часто слушали ее по радио «Оранье», хотя это и было запрещено. Она ни разу не призвала голландцев помогать их соседям-евреям.
– Да, я тоже об этом читала.
– Мы слушали ее едва ли не каждый день, надеясь услышать хоть слово поддержки – ведь достаточно было даже такой малости.
– Но что же случилось с вами? С вашей семьей?
– Папа знал, что самое страшное впереди. Он никогда об этом не говорил, но какие-то планы строил. Без внимания немцы бы нас не оставили. В то время таких, как мы, полукровок, в Голландии насчитывались тысячи. Нас могли арестовать в любой день. Теоретически евреям в смешанных браках позволялось остаться при условии стерилизации, но на практике их часто забирали вместе с остальными. Конфискациями в Амстердаме занимались не только служащие «Лиро», такие люди были и в других лагерях. Они снимали с евреев последнее, что представляло хоть какую-то ценность. Кольца, украшения, все, что находили в карманах. Папа знал, что нас заберут в Вестерборк – это в Дренте, там находился «трудовой лагерь», – и как-то связался с одним своим другом. Я даже помню его фамилию – Янссен. Когда-то они вместе учились в школе. Папа попросил Янссена позаботиться о нас, дать нам работу в лагере. Постоянную работу. Понимаете, в пересыльных лагерях было не так опасно. Не то что там, куда всех отправляли – к местам последнего назначения. Важно было найти какую-то причину, чтобы оставить нас здесь.
– И что же, ваш отец оказался прав? Вас арестовали?
– Да, конечно. Всех свезли в театр «Холландше Шоубург». Первый центр для интернированных в Амстердаме. Мы провели в нем всего одну ночь… согревались в оркестровой яме. Вот уж чего я никогда не забуду. Мы все были ужасно напуганы. Хотя некоторые вели себя на удивление спокойно, отстраненно, как животные, которым уже все равно. За дорогой находился детский сад, и там работали люди из Сопротивления. Они пытались спасать детей. Некоторых выносили в мешках из-под картошки или рюкзаках. Несчастные родители не останавливались ни перед чем. Там была высокая стена, и кое-кто даже перебрасывал детей в надежде, что их поймают на другой стороне. Представляете! Бросить ребенка через стену и знать, что ты никогда его не увидишь.
Рут состроила гримасу и шевельнула бровями.
– Война… – пробормотала Бэгз. Голова ее поникла. – Интересно…
– Что?
– Люди. На что только не идут, чтобы спасти своих детей.
– Это биология. Так уж мы запрограммированы.
Старуха вскинула голову:
– Вы так думаете?
– Вспомните своего отца.
– Да, конечно, – согласилась Бэгз. – Папа хотел нам только добра. Хотел, чтобы мы выжили. Но с мамой и младшими не все получилось так, как хотелось. Янссен был человеком по природе добрым, хотя, глядя на него, никто бы этого не сказал. Крепкий, плотный, с бакенбардами и нездоровым цветом лица. Между собой мы называли его Моржом. На вид очень важный и держался соответственно. Никогда не смеялся. Но к папе относился хорошо и немцев не любил. В общем, он согласился нам помочь при условии, что ему самому это ничем не будет грозить. Помогло то, что мы были полукровками.
– И вы пошли работать?
– Мы работали на лагерной кухне, мама, Сандер и я. В конце дворика был склад – летом пыльно, в остальное время грязно, – там играли Эльфрид и Аша. Мы чистили картошку, шелушили горох, скребли котлы. Главное – не голодали. Ели луковицы тюльпанов, свечной жир, ловили бродячих кошек, но не голодали. Но – Боже! – как же это все не нравилось маме! Раньше ей никогда не приходилось готовить, а тут изо дня в день одно и то же, да еще мозоли на руках. К тому же, в отличие от папы, она не верила, что немцы способны на большое зло. Бедная мама, никогда ни о ком не думала плохо. Для нее лагерь был всего лишь лагерем. Местом, куда людей помещали на время войны. Местом, где можно жить, но нужно работать. А раз так, то почему бы не выбрать лагерь получше? Самый лучший. Пятизвездочный вместо двухзвездочного.
– Не понимаю.
– Не понимаете?
– Хотите сказать, что лагеря можно было выбирать?
– Да, у нас такой выбор был. Немцы отправляли евреев в Терезиенштадт в Чехословакии. Говорили, что там создан образцовый еврейский город, новый Иерусалим. Да, так они его называли. Мама захотела туда поехать.
– А что же… как его там… Янссен? Разве он не смог ее убедить?
– Пытался, делал, что мог, но она была очень упрямая. Это ее и погубило. Мы с Сандером тоже старались ее отговорить, но мама для себя уже все решила. Хотела лучшей жизни для маленьких. И нас звала с собой, но мы отказались. В конце концов она уехала. С Эльфридом и Ашей. А мы с Сандером остались в Вестерборке. Понимаете, мы были для нее уже почти взрослыми, – с горечью добавила Бэгз. – И заботиться следовало о маленьких. Они, а не мы нуждались в ней.
– А тот лагерь в Чехословакии, он, конечно, не был образцовым еврейским городом?
– Терезиенштадт? Боже, конечно, нет. Вы, молодежь, совсем ничего не помните. Э… о чем это я? Ну вот, видите, сама ничего не помню. Да и с какой стати вы должны помнить то, что и я уже позабыла? Из Терезиенштадта, дорогуша, людей отправляли в Освенцим.
Она поднялась.
Они прошли в кухню, где сели за стол под равнодушным светом неоновой лампы и молча поели густого горохового супа. Потом Бэгз подала свиную колбаску с картофельным пюре и капустой и налила из старой бутылки по глотку бургундского.
Рут с удивлением посмотрела на тарелки:
– Вы едите свинину?
– Я все ем.
Рут пожала плечами.
– Ваш отец пережил войну?
Старуха покачала головой:
– Когда он узнал, что сделала мама… – Она вздохнула. – Это его сломило. Просто подкосило. Наверное, понял, что все кончено, что он остался один… один в большом, мрачном доме. – Она подняла голову, посмотрела на потолок, пристально и долго, как будто всматривалась в скрытые за ним комнаты, в темные уголки чердака, под крышей которого шептал свои жуткие тайны ветер. – Он был здесь совсем один, как я сейчас. Мне не надо напрягать воображение, чтобы представить, каково ему было здесь. Он уже ничего не мог сделать для нас, но хотел сберечь собственность. Если бы папа умер, а немцы узнали, что дом принадлежит семье полукровок, они быстро прибрали бы его к рукам. Он знал, что умирает, и ему ничего не оставалось, как оставить дом на хранение, чтобы мы, выжив, смогли сюда вернуться.
– Но как? Он ведь не мог доверить этому банку даже свои сбережения.
– В том-то и дело, дорогуша. В таких случаях евреи передавали все bewariërs.
– Кому?
– Хранителям-арийцам. Так их тогда называли. Христианам. Соседям. Партнерам по бизнесу. Чистокровным. Любому добропорядочному голландцу. Ведь голландцы почти немцы, понимаете? Почти, но не совсем.
– Да, у нас надежная родословная – купцы, моряки, мельники и молочники.
Бэгз кивнула и, подцепив вилкой сморщенный кусочек капусты, отправила его в рот.
– И что же, эти договоренности оформлялись вполне официально? Они признавались законными?
Старуха фыркнула и едва не подавилась.
– Да вы что, рехнулись? У евреев не было никаких прав. Они же не считались людьми. Нельзя заключать сделку с призраком. Невозможно ударить по рукам с тем, кого нет. Если бы немцы узнали о таком случае, человек, оформивший такое соглашение, стал бы их смертельным врагом. Нет! Нет!
– Значит, договоренность была устной. Война заканчивается, мы победили, и наследники, вернувшись, вступают во владение тем, что по закону принадлежит им.
Бэгз цинично улыбнулась:
– Мы были глупы и доверчивы.
– Значит, что-то не получилось?
– О, эти хранители прекрасно знали, что делать. Прекрасно! Большинство так хорошо охраняли доверенную им собственность, что наследники ее уже не увидели. Когда человек возвращался домой из нацистского лагеря, у него не было ни документов на дом, ни расписок. Ничего. И если он не мог доказать свои права, то кто же виноват?
– И вы тоже не смогли?
– Папа доверил дом и все, что в нем было, соседу-голландцу. Молодому бизнесмену, богатому, занимавшемуся алмазами. В начале войны он уже помог нам однажды, и папа считал его честным человеком. Честным и надежным.
– И ошибся?
Бэгз снова обхватила себя руками. Жест человека, подумала Рут, привыкшего к одиночеству.
– Когда мы с Сандером вернулись из Вестерборка, то сразу поняли, что нам никто не рад. Евреев – и даже полуевреев – никто не ждал. Мы сошли с поезда на Центральном вокзале, и нас никто не встречал. Никто не спешил нам помочь. Никто не требовал для нас реабилитации. Мы прошли через весь город пешком, под проливным дождем, а дом был закрыт. Мы нашли соседа, того молодого бизнесмена, и он очень смутился, увидев нас. Надо отдать должное, он вернул нам ключ. Но когда мы открыли дверь и прошли по комнатам, то увидели, что в доме ничего нет. Ни мебели. Ни посуды. Ни одежды. Ничего. Осталась какая-то мелочь. У нас отобрали даже прошлое.
– Немцы…
– Нет, дорогуша, не немцы. Нет! Голландцы! Неужели вы так и не поняли? Наши соседи. Те, кто жил рядом, на одной с нами улице. Приличные, богобоязненные граждане, те, с кем мы здоровались по утрам в очереди на почту, те, кто расспрашивал нас о здоровье младших. Теперь они ели с наших тарелок. Сидели в наших креслах. Пользовались нашей посудой. Спокойно. Не говоря ни слова. Ничего личного, но что есть, то есть. Мы ничего не могли сделать. Да и чего мы ждали? Большинство голландцев пальцем не шевельнули, чтобы помочь евреям. Наоборот. Именно голландцы проводили аресты и конфискации. Они служили в полиции. Они работали на железной дороге. Водили трамваи и автобусы. Все работало как часы. В Амстердаме немцы всего лишь поставили на некоторые должности своих людей. Большего и не требовалось. Грязную работу за них выполняли голландцы, наши бывшие соседи. Так чего же удивляться, если они разворовали наш дом? Когда наступают тяжелые времена, кто страдает в первую очередь? Те, кто проходит под номером один. Своя рубашка ближе к телу. Разве вас не научили этому в школе?
– Почему вы так уверенно об этом говорите?
Бэгз выставила два пальца:
– Что это? Глаза. Семья ван дер Бергов жила на одной с нами улице. Мы пошли к ним. Дверь открыл отец. Сказал, что ничего не знает. Но я сразу увидела и все поняла. Увидела собственными глазами.
– Что именно?
– На нем был папин костюм. Коричневый, в елочку. Английский. Папа купил его еще до войны, когда ездил по делам в Бирмингем. Эта тварь стояла на пороге в папином костюме и бесстыдно говорила, что ничего не знает о Хендрике, о наших вещах, о том, кто разграбил наш дом. Я сказала ему… сказала все, что о нем думаю. – Бэгз замолчала, но ее напряжение как будто разрядилось в воздух. Казалось, еще немного, и в комнате замелькают молнии.
Внезапно старуха шевельнулась, и Рут почти физически почувствовала облегчение.
– Странное было время, дорогуша. Очень странное. Никто ничего не знал, но все знали все. Люди занавешивали окна и прятались за цветочными горшками. Теперь понимаете? Нам ничего не оставалось, как вернуться домой, сюда, закрыть за собой дверь и возблагодарить небо за то, что остались живы. Только мы, двое. Сандер и я. Как две горошинки в стручке. Жизнь пришлось перестраивать заново. Потом, в 1954-м, Сандер умер от сердечного приступа.
– Мне очень жаль.
– Ха! Вам-то о чем жалеть? Начать с того, что я была зла на него, но потом все-таки простила. – Она дотронулась пальцем до рамки с фотографией брата, поднесла палец к губам и тихо добавила: – Когда это случилось, он сидел там, где вы сейчас.
– Сердечный приступ?
– Да. Не мог ни дышать, ни говорить. Только схватился за горло. И почти сразу умер.
Рут стало не по себе. Не по себе от того, что ее тело занимало сейчас место, где прошли последние, предсмертные, секунды жизни брата хозяйки этого дома. Она попыталась отвлечься, стряхнуть ощущение дискомфорта и даже – висцеральный рефлекс – чуть сдвинулась в сторону, не привлекая внимания Бэгз к этому маневру.
– Получается, что вы прожили здесь почти полвека. В одиночестве.
– Да, я жила одна. И черт возьми, меня это вполне устраивает. Наверное, привыкла. Так мне даже нравится. К тому же у меня есть кошки.
– Четыре лапы хорошо – две ноги плохо, – пробормотала Рут и нахмурилась. – Вы говорили, ваш отец спрятал что-то в стене.
– Да. Сандер взялся штукатурить стену и нашел. Маленький металлический ящичек. В основном там были мамины украшения да старые медали. Семейные письма. Несколько фотографий. И прощальная записка от папы. Он писал, что гордится нами, любит и всегда будет любить… что бы ни случилось. Его последние слова. Мы сохранили письмо, да только я уж и не помню, куда его сунула. Здесь такой беспорядок.
Бэгз оторвала краешек бумажной салфетки и промокнула уголки глаз.
– Итак, вы потеряли все. А потом, восемнадцать месяцев назад, увидели картину в коллекции «НК» на выставке возвращенных предметов искусства.
Старуха кивнула, заметно повеселев.
– Мне очень нравятся старые картины. Я и сама рисовала в школе. Мне нравится смотреть в эти далекие, навсегда ушедшие миры. В них есть какая-то беззаботность, вам не кажется? Всегда хожу на выставки, когда, конечно, вход бесплатный. И вдруг – я чуть в обморок не упала, когда увидела нашу картину. Даже сердце застучало! И сразу нахлынули воспоминания, словно все было вчера, секунду назад. Она висела в гостиной, над камином. Папа был образованный человек и очень любил искусство. В те времена у нас было много картин и рисунков. Разумеется, все пропало, но эта… Эта была для всех нас особенной. Как часть семьи. Ее написал наш предок, ван дер Хейден.
– Я поняла это. И вы так и не узнали, что с ней случилось?
– Тот бизнесмен, о котором я упоминала, хранитель, bewariër, сказал, что она попалась на глаза немцам, и они захотели ее забрать. Заставили его совершить принудительную сделку, уплатив небольшую сумму. Он еще попытался отдать нам эти деньги. Сандер, глупый мальчишка, хотел их принять, но я была против. Как видите, я оказалась права.
– Правы? В чем?
– Тот человек, он был далеко не глуп. Знал, что картина очень ценная, что она представляет собой некую особую часть голландской истории. У меня нет никаких сомнений, что он сам продал ее немцам, но, конечно, за большие деньги. Куда большие, чем те, которыми хотел откупиться от нас. Думал, что мы соблазнимся горстью серебра! Конечно, я очень разозлилась и сказала, что не хочу иметь с ним никаких дел.
– Я видела картину, – сказала Рут. – Она сейчас в хранилище музея. Мы осмотрели ее с одним парнем, моим коллегой. В ней есть что-то странное. Молодая женщина… цветы… они действительно красивы. Но тот мужчина у окна, спиной к художнику… В общем, боюсь, мы не очень поняли.
– Был бы жив Сандер, он бы вам рассказал. С картиной связана какая-то любопытная история, да только я уже забыла. Все забыла. Когда человек стареет, дорогуша, он катится вниз по скользкому склону. Я и в лучшие дни плохо соображаю, как вы наверняка уже заметили, да только помалкиваете из вежливости. Все ускользает. Забывается даже самое простое, самое обыденное. Сейчас я просто стараюсь держаться, вот и все. Иногда просыпаешься утром и радуешься уже тому, что открыла глаза. А иногда мучаешься от боли. И все же я считаю каждый прожитый день своей маленькой победой над обстоятельствами. – Она наклонилась к Рут и заговорщически прошептала: – Сказать вам, какое открытие я сделала для себя?
– Да, конечно.
– Оно простое. Вся беда не в больших ошибках и проступках, а в маленьких. В конце концов именно они тебя доконают.
Примитивная, доморощенная философия: держись в стороне от больших дорог и выбирай обходные пути. Но Рут не хотела никуда сворачивать с шоссе. Не собиралась уходить от жизни. Она поднялась и подошла к окну.