Текст книги "Радость и страх"
Автор книги: Джойс Кэри
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
Свое облегчение, свою радость по малейшим поводам он выражает с простодушием, которое называют ребяческим, потому что в нем нет никакой задней мысли. Он что-то чирикает себе под нос, ни с того ни с сего начинает смеяться, а вечером растирает перед камином свои костлявые, сведенные ревматизмом колени. "Славно горит, жарко. Да, повезло тебе с Дороти. А тебе и всегда везло, из всех передряг выходила целехонька".
О Нэнси он забыл, как и обо всех пятидесяти последних годах своей жизни. Прошлое обрывается у него за спиной, так что он витает в воздухе, как осенний лист, подгоняемый ветром, греясь в редких теплых лучах.
И Табита рада, что не слышит имени Нэнси. Фрэзер, когда приезжал как-то в гости, рассказал, что Данфилдская компания дышит на ладан. "Так отрадно сознавать, что в случае чего Нэн найдет приют в Амбарном доме". На это Табита не ответила. Очень уж досадила ей Нэнси тем, что не пишет, что даже не приехала на похороны деда. "Если она не может вести себя по-человечески, чего ради я буду о ней волноваться? Успею узнать все, что нужно, когда эта нелепая компания пойдет ко дну".
С окончанием ремонта досада ее растет – нечем занять свои мысли. "Нет, это что-то невозможное. У готтентотки и то больше чувства ответственности. Ну, о чем она думает? И что творится в Данфилде?"
Газеты полны сообщений о трагедии демобилизованных. Один ограбил магазин, чтобы расплатиться за жену – во время войны она залезла в долги; другой покончил с собой, потому что прежний его наниматель умер и должность его упразднена.
"Ну, этот с собой не покончит, слишком высокого о себе мнения. Нельзя так плохо думать о людях. И Нэнси ни за что не признает, что он загубил ее жизнь. Наверно, она и голосовала за социалистов, потому что муженек был в обиде на старое правительство, чего-то оно ему недодало".
С каждым днем она все сильнее негодует на неблагодарность и безрассудство внучки. "Раз она мне не пишет, я-то и подавно не стану ей писать. Даже думать о ней не стану".
Но сон у нее совсем разладился, и даже во сне ее мучит страх, и просыпается она испуганная, с мыслью: "Не пожар ли в доме?" Старой Дороти, когда та приносит ей утренний чай, она говорит: – Писем, конечно, нет... А-а, это не письма. Счета и проспекты я не называю письмами.
Однажды она просыпается еще затемно с громким криком: "Ой, не надо!" Ей чудится, что произошло что-то страшное, что Нэнси для нее погибла, что она никогда больше ее не увидит.
Она встает, вся дрожа, думая, не сон ли это был. Ей ничего не снилось, просто что-то запечатлелось в сонном мозгу. Или вспомнилось? А потом она гневно одергивает себя: "Глупая ты старуха, вечно чего-то боишься". Но лежать в постели ей невмоготу. Ужас не отпускает ее, никакими доводами его не прогнать.
Ей страшно не потому, что она старая, а потому, что много страдала. Она одевается поспешно, точно ее ждет срочное дело, а потом всего лишь бродит по комнате, от стула к стулу, задерживается у окна, глядя с нетерпением на медлительный рассвет, на изгороди, деревья, надворные постройка, которые видятся еще смутно, как образы, только наметившиеся в чьем-то отягченном печалью воображении.
Ее тянет выйти в темный сад, но она боится потревожить Дороти, спящую наверху, или кого-нибудь в отеле. Ее держит в клетке долголетняя привычка считаться с удобствами окружающих, врожденное чувство справедливости.
Но в половине седьмого Дороти, полусонная, спускается по скрипучей лестнице из мансарды и с удивлением видит, что ее хозяйка, уже совсем одетая, поджидает ее в коридоре. – Я попью чаю, Дороти, как только он у вас будет готов. У меня сегодня очень много дела. – И тут же принимается выдумывать, чем нужно заняться: пересчитать серебро, проверить постельное белье. А сама тем временем уговаривает себя: "Это был кошмар, а кошмаров в жизни не бывает". Собственный опыт тут же напоминает ей, что кошмары все же бывают. И с ощущением человека, действующего поводе сновидения, она в то же утро попозже оказывается у телефона и звонит в Данфилд-отель. Ей отвечают, что миссис Паркин больше в отеле не прожирает, она живет в домиках возле аэродрома. Что-нибудь ей передать?
Но Табита, однажды дав волю страху, теперь и вовсе перепугана до крайности. Она боится любых новостей. Она говорит, спасибо, это неважно, а через полчаса уже едет в Данфилд в такси. И шофер, слыша, как она бормочет: "Глупая, глупая старуха!", думает: "Эх, бабуся разнесчастная, совсем, видно, спятила. Пора на тот свет".
В отеле Табите показывают дорогу, в конце которой на ржавой проволочной сетке криво подвешена потрескавшаяся от солила вывеска: "Самолеты Данфилд. Рейсы в Европу круглые сутки".
За полем небольшой ангар, фюзеляж без крыльев и шикарная двухместная машина; ближе к дороге, за низкой растрепанной изгородью, три домика среди целого озера жидкой грязи, качающей на волнах капустные очистки и увядшие стебли фасоли – все, что осталось от убранного огорода.
У Табиты мелькает мысль: "Наверно, я не туда заехала, здесь же никого нет". И это убожество, и тишина, и спокойные лужи на разбитой асфальтовой дорожке вселяют в нее внезапный ужас. Она кричит: "Стойте, стойте!" – и, еще на ходу выбираясь из такси, чуть не падает на колени.
Опасения ее переросли в уверенность. Она бежит по дорожке, машинально стараясь не забрызгать туфли, а в мозгу стучит: "Я так и знала, что случится несчастье. И тогда еще знала, когда удалось спасти "Масоны".
Но вдруг в том домике, что справа, отворяется дверь. На крыльце появился маленький мальчик в грязном пальтишке и недоверчиво воззрился на незнакомого человека.
Табита бросается к нему, целует, чуть не плача от облегчения. Хоть мальчик-то цел! Она говорит дрожащим голосом, от которого ребенок испуганно сжался: – Джеки, ты меня не узнал? Да нет, что я, – и смеется, чем наводит на него еще больше страха. Секунда – и он уже ревет во весь голос.
Слышится строгий окрик Нэнси, и вот она сама выходит на порог, вытирая руки о холщовый передник. Точь-в-точь прачка, которую оторвали от корыта. И весь ее вид под стать. Перед изумленной Табитой стоит невысокая толстая женщина, курносая, с красным, распаренным лицом и прилипшими ко лбу сальными прядками растрепавшихся темных волос.
Нэнси, вскрикнув от удивления, обнимает Табиту. – Бабушка, вот хорошо-то! Но надо же тебе было приехать в такой день, у меня стирка. Ты бы хоть предупредила.
Табита входит в дом и видит: груды немытых тарелок и сковородок, под потолком сушится белье, а в соседней комнатушке – стол, накрытый мятой скатертью в пятнах от чая и подливки.
– Красиво, верно? – улыбается Нэнси в ответ на выражение ее лица. – Но, понимаешь, работницу не найти, даже если б были деньги.
– Ты потолстела. Неужели...
– Да, к несчастью. Бедный Джо рвет и мечет. Похоже, стоит мне на него посмотреть – и готово, жди ребеночка.
– Да как же ты не подумала? Как ты со всем этим справишься?
– Не знаю. – Она поводит полными плечами не сокрушенно, скорее равнодушно. – Здесь мы, наверно, долго не продержимся. – И вдруг ахает: О господи, Джо идет. Я думала, он хотя бы до завтрака не явится.
В окно видно, что с того конца поля по грязи пробирается кто-то маленький в резиновых сапогах. Каждое его движение выдает досаду, озлобленность.
Табита торопливо спрашивает: – Ты счастлива?
– Да как сказать, терзаться-то некогда.
– Ты сама говорила, что ему нужна только служанка.
– Бедный Джо, а у него оказалась жена.
– "Бедный Джо, бедный Джо", – сердится Табита. – Чем уж он такой бедный? – Но, несмотря на возмущение, понижает голос, услышав, что Паркин снаружи стучит сапогами в стену.
Нэнси бежит к нему, помогает стянуть сапоги. Он входит в кухню в продранных носках и застывает на месте, уставившись на Табиту. Ее поражает его худоба, глубокие морщины на длинном узком лице, но главное – этот взгляд, и злой и неуверенный, взгляд беглого преступника, человека без родины.
Наконец он заговорил, нарочито громко: – Вы, миссис Бонсер? А я и не знал, что мне предстоит удостоиться такой чести.
Глаза Нэнси умоляют ее сдержаться, проявить снисхождение, но Табита и не спешит раскрыть рот. Она боится новых сюрпризов. Чует опасность.
И начинает оправдываться, лгать. Объясняет, что ехала мимо и увидела вывеску их компании.
– Компания! – с отвращением тянет Паркин. – Хороша компания, без единого самолета. Нэн, куда ты девала мой плащ? Просил ведь, не трогай ты мои вещи.
Табита спешит вмешаться: – Но я слышала, что правительство...
– Правительство не дает нам ни винта, ни гайки, вот и платим по контрактам за неустойку сто фунтов в неделю. А что с нами миндальничать, кто мы такие? Всего-то четыре голоса на выборах, очень мы правительству нужны. А слева покупать – кусается... Под столом его нет, Нэн. Я это вижу даже незрячим глазом.
Нэнси вылезает из-под стола и шарит в углу. – И в том углу нет, говорит Паркин и вдруг, поддев ногой кастрюльку, стоявшую на полу, швыряет ее об стену. Нэнси оглядывается. – Ой, моя кастрюлька для молока, не разбей ее, ради бога. Джеки в нее играл.
– Так зачем она оказалась на полу? – Он нервно вскидывает голову. Почему ты никогда ничего не убираешь на место?
– Места-то нет, Джо.
– Чему ты смеешься?
Он делает шаг в ее сторону, и обеим женщинам кажется, что сейчас он ее ударит. Табита испуганно ахнула. Он услышал и, отвернувшись от Нэнси, волком глядит на Табиту. – Прошу прощенья, миссис Бонсер. Мне эти семейные сцены противны не меньше, чем вам.
Обе женщины молчат. Нэнси, тяжело дыша, беспомощно оглядывает комнату, словно молится о том, чтобы плащ упал с потолка. В дом вваливается Лу Скотт. – Как насчет закусить, Нэнси? Только поскорее, мне нужно съездить в деревню.
– Это на тебе чей плащ, не Джо?
Скотт снимает плащ, смотрит на воротник: – И правда. А мой Джо, значит, оставил в кабаке. Слушай-ка, Джо, как же поступить с этим письмом из Центральной?
Они заводят разговор о делах компании. Ярость Паркина как рукой сняло, даже лицо изменилось; только в том, как дрожит рука, когда он зажигает трубку, сказывается взвинченность. Скотт, осадив его по поводу плаща, тоже успокоился. Они терпимы друг к другу или, может быть, просто сознают, как больно способны друг друга уязвить. Паркин – сорвиголова, а Скотт большой, упрямый, презирающий вульгарную осторожность. Он эгоист мягкий, но последовательный.
Табита и Нэнси накрывают на стол, и Табита, спрашивая, где взять вилки, тарелки, говорит шепотом, как служанка. Но это не от смирения, не от страха, просто она чувствует, что такие сцены наносят непоправимый вред семейным отношениям, на которых только и держится их жизнь.
Не смирение, а презрение и гнев владеют Табитой, пока она со стаканами в руках на цыпочках ходит мимо надменных властителей этого дома или движением бровей указывает Нэнси, что та оставила кувшин на буфете. Она укротитель, окруженный глупыми хищниками, каждую минуту готовыми растерзать его, но презирающий самую их свирепость. Задев рукавом круглую красную руку Нэнси, еще влажную от стирки, она взглядом сообщает внучке, что прекрасно понимает ее незавидное положение, и в ответ встречает особенное движение глаз – снизу и вкось, которое у Нэнси равносильно подмигиванию.
Но Табита не усматривает в этой ситуации ничего смешного. Веселость Нэнси раздражает ее. "Нынешние молодые женщины ничего не уважают, в том числе и себя, вот мужчины и ведут себя с ними по-хамски".
Пришел Макгенри с газетой и рассказал что-то о конференции с союзниками. Мужчины сидят и спорят. Паркин ругает новое правительство, Скотт мягко возражает, что оно новое и еще ничего не знает, надо дать ему сориентироваться.
– Да, чтобы знало, через какую дверь убираться.
И Макгенри, любуясь собеседником, который за словом в карман не лезет, возражает, смеясь: – Беда твоя в том, Джо, что у тебя нет философской основы. Во всякой централизации красной нитью проходит тот принцип...
– Слишком уж красный, черт побери.
– И все же, Джо, национализация... – Скотт встает и озирается по сторонам. Нэнси вкладывает ему в руку трубку, и он задумчиво разжигает ее. Остальные, не переставая спорить, тоже закуривают и усаживаются поудобнее. Нэнси и Табита, убрав со стола, удаляются мыть посуду в чуланчик за кухней, где можно хотя бы поговорить без помехи.
– Что же теперь будет? – спрашивает Табита. – Что вы намерены предпринять?
– Ну, одна возможность еще есть. Не так чтобы очень верная, но Джо только за нее и цепляется.
– Да? За что же это Джо цепляется?
– Возможно, нам удастся влиться в Центральную компанию воздушных сообщений. По-настоящему-то, мне кажется, им нужен только Мак, он великий специалист по моторам. Его уже многие пытались залучить. Но он не хочет нас бросать, он очень лояльный.
– Центральная? Значит, вы уедете в Лондон?
– Контора у них в Лондоне, а Джо они могли бы взять только в контору. Он, конечно, ни в какую, но, если мы действительно обанкротимся, придется ему брать, что дают.
– И Филлис, кажется, живет в Лондоне?
– Об этом я уже думала, но тут есть загвоздка посерьезнее, чем Филлис. Мы должны передать им наши самолеты и еще внести кое-что наличными. И кроме того, квартира. Квартира очень хорошая, около Кенсингтонского сада, но оттого, что хорошая, и стоит недешево. В общем, сумма получается внушительная.
– А твои деньги?
Нэнси передергивает плечами. – Не хватит. Там их вообще-то осталось всего ничего. – И прежде чем Табита успевает сказать: "Значит, они пропали даром, я же тебе говорила!", Нэнси вдруг поднимает голову от посуды и добавляет: – Но пойми, бабушка, нельзя же бросить в беде человека, которому так не повезло в жизни.
И после этих слов две полярные точки зрения, порознь казавшиеся всего лишь двумя отдельными отчаяниями, сливаются в нечто единое, до того огромное и мрачное, что Табита, увидев его, ощутив его черную тень, ничего другого уже не видит и не ощущает. Наступает долгое молчание. Нэнси моет посуду.
Табита вытирает тарелки, а из-за двери доносится политический спор мужчин – звук далекий, неумолчный и равнодушный, как голос природы, как шум горной реки или ветра в деревьях. Обе женщины понимают, что какой-то этап их жизни кончается.
– Сколько же требует компания? – спрашивает наконец Табита.
– Ой, слишком много. Не то девять, не то десять тысяч.
Снова молчание. Табита протяжно вздыхает. – Девять тысяч? Но это немыслимо.
Мужчины встают, скребя стульями по полу, и Паркин кричит: – Нэнси, готова? Не копайся ты, ради бога.
– О господи, я и забыла, что мы едем в город. – Она бежит в крошечную спаленку снять передник и засунуть нечесаную голову в берет. Табита чуть не плачет, до того безобразно выглядит ее располневшая фигура в узких джинсах мужского покроя, а говорит сердито: – Нет, это немыслимо! Девять тысяч фунтов!
– Где мое пальто, бабушка? Я бегу, а то Джо хватит удар.
Табита втискивает Нэнси в мужское пальто, которое ей длинно, а в груди слишком узко, Паркин уже ругается, и Нэнси наспех чмокает ее в щеку кое-как подкрашенными губами. – Спасибо, что приехала, но сама видишь, какое дело, приходится быть ужасно тактичной. – И бежит к выходу, оправдываясь, как провинившаяся школьница.
В дверь просунулась голова Джо. – Я запираю дом, миссис Бонсер.
Табита стоит во дворе. Нэнси с Джеки на руках удаляется в сторону ангара, Скотт и Мак в своей двухместной машине уже катят по размокшим ухабам к шоссе.
126
"Девять тысяч фунтов! – ошеломленно повторяет Табита. – Да о чем она? У меня и половины этого нет".
Она пробирается по разбитой дорожке к своему такси. "Девять тысяч фунтов! С таким же успехом могла бы сказать миллион". Негодуя, она садится в машину, машина трогается. Она уже стосковалась по Амбарному дому, где чистота и порядок, а главное – покой, безопасность.
Но два часа спустя, когда она сидит за чайным столом напротив старого Гарри и тот что-то чирикает над поджаренной пышкой, а в начищенном серебре отражается все свое, знакомое, тоже начищенное и натертое до блеска, в ней просыпается ярость. – Девять тысяч фунтов! И о чем она думает? Она не имеет права. А все потому, что этот Джо Паркин такой никчемный человек.
Гарри удивленно поднимает голову. – Ты что, Тибби?
– Ничего. Я молчу.
– Ну, как там Нэнси?
– Как и следовало ожидать. Лучшего не заслужила.
Через две недели она вторично удивляет данфилдскую семейку своим посещением. Приезжает неожиданно, очень возбужденная, из чего Паркин заключает, что она либо пьяна, либо свихнулась; ругает грязь на дороге, два или три раза спрашивает, почему самолеты не летают, отчитывает Нэнси за то, что не отдыхает регулярно каждый день, отказывается от чая и отбывает.
Паркин в бешенстве. – Не желаю, чтоб эта старая кошка за мной шпионила. – И накидывается на Нэнси: – Распустеха, хоть бы причесалась, голова как воронье гнездо.
Но Нэнси будто и не слышала. – Она не шпионит, она терзается.
– Ну и пусть терзается, только не здесь.
– Я в тот раз намекнула насчет денег. Кажется, подействовало.
А Табита и правда, как говорится, не в себе. Как ей быть? Молитва не помогает. Она сидит в церкви нахмурив лоб, с широко раскрытыми глазами, а в мозгу вихрем кружатся образы и впечатления. Священник толкует о нравственном разброде, царящем вокруг, потому что в людях оскудела вера, а она вдруг чувствует, что ее душат одновременно слезы и смех. Она едва успевает выйти на воздух и, сидя на чьей-то могиле, сморкается и пробует себя вразумить: "Ну чему смеешься, глупая ты старуха? Туда же, истерику закатила".
Служба кончилась, из церкви повалил народ, и Табита вскакивает и спешит домой – голова гордо вскинута, лицо выражает решимость и твердость.
Но твердости нет. В этом внезапном водовороте чувств что-то сломалось, растворилось. Ее сорвало с привязи, и теперь она ощущает только, как противные силы швыряют ее из стороны в сторону. Выходит, что с Нэнси она связана узами, которые сильнее любви. Она злится на взбалмошную, чувственную девчонку, но где-то на более глубоком уровне неотделима от нее. Вот и сейчас, когда она мчится по улице в съехавшей на глаз шляпе, с длинной седой прядью, подпрыгивающей на воротнике пальто, и пытается внушить встречным, что она прекрасно владеющая собой, почтенная и высоконравственная старая дама, – она живет жизнью Нэнси. Она трудится с нею рядом, юлит перед ее Джо, чтобы не испортить ему настроение, нянчит ее ребенка, прикидывает, как свести концы с концами, готова на все, лишь бы сохранить ее семью.
И вот она у себя, в Амбарном доме, но ей чудится, что сам этот дом, который она только что обновила и приукрасила, укоряет ее, как старый слуга, как верная Дороти. Столы и стулья и те словно говорят: "Не можешь ты нас покинуть. Ты перед нами в долгу".
Гарри даже сквозь свою дремотную отрешенность уловил в ее тревоге что-то новое и ворчит: – Ну что с тобой, Тибби? Не можешь посидеть спокойно. Ты поберегись, не то опять перебои начнутся.
– Не могу я быть спокойной, Гарри. Это все из-за "Масонов". А вдруг...
– Что?! – Мрачные предчувствия всколыхнулись в нем с новой силой. – Я же говорил, быть беде. Ты никогда не умела вести хозяйство. – И бормочет сердито: – Зря я отказался от той комнаты в Брайтоне.
– Но, Гарри, тебе нельзя жить одному.
– Все лучше, чем с этой миссис Тимми.
– Может быть, я могла бы взять тебя с собой, – еле слышно роняет Табита.
– С собой? Куда?
– Если б мне пришлось переехать.
– Переехать? Это еще что за выдумки? Чего тебе не хватает?
Табита молчит. Она знает, что ее слова – уступка неодолимой силе, одной из тех сил, что рвут ее на части. Но оттого, что она произнесла их вслух, сила эта оформилась. Это уже не смутное побуждение, а Идея. И идея эта сразу же объявляет ей бой, чтобы подчинить себе смятенную, измученную волю.
127
Три недели спустя, когда Нэнси остался какой-нибудь месяц до родов, Эрсли с удивлением узнает, что Амбарный дом и "Масоны", а также большая часть обстановки идет с торгов. Но очень скоро люди приходят к выводу, что этого следовало ожидать. Ведь миссис Бонсер – старый человек. Да, за последнее время много чего изменилось. Не диво, что она решила удалиться от дел и отдохнуть на старости лет.
Зато в Данфилде Табита теперь предстает в новой роли – как опытный финансист. Она сама приобрела за шесть тысяч фунтов долю в Центральной компании воздушных сообщений с условием, что после ее смерти эта сумма, оставаясь под опекой, переходит к Нэнси; а Центральная со своей стороны приняла в долю "Данфилдский прокат" с его тремя компаньонами и двумя самолетами.
Макгенри для них ценное приобретение, Скотта они согласны взять пилотом. Вся трудность в Паркине: пилот он ненадежный, механик посредственный, коммерческого образования не имеет; однако поверенный Табиты договорился, что место ему найдут и жалованье платить будут.
Сама же Табита, запустившая в ход всю эту цепь грандиозных преобразований, пребывает в состоянии тяжело больного человека, который, решившись на серьезную операцию, лежит под легким наркозом, а сознание его сквозь ужасы, отчаяние, смутные надежды и острые приступы боли все возвращается к мысли: "Это было неизбежно", к смирению обреченных.
Амбарный дом кричит ей на все голоса: "Предательница! Убийца!" Она не смеет смотреть в глаза ни креслам, ни-саду. Она покорно молчит, когда Дороти, начав с неожиданно гневного взрыва, громко сетует, что кругом обижена, что ей некуда приклонить голову, одна дорога – в богадельню да в могилу. И потом сама не может опомниться, получив должность старшей горничной в Гранд-отеле с жалованьем втрое выше прежнего.
А Гарри, перед которым Табита чувствует себя так глубоко виноватой, что впору провалиться сквозь землю, тот вбил себе в затуманенную голову, что Табита разорена и нуждается в утешении.
– Бедненькая Тибби, – бормочет он, – ты уж себя не кори, ты для этого не создана, свою натуру не изменишь.
Ум его все больше мутится, жить один он, конечно, не сможет. А Нэнси... Табиту она даже просила поселиться с ними вместе, но взять к себе восьмидесятилетнего, выжившего из ума старика – это другое дело, на это ни она, ни Паркин не пойдут.
Впрочем, когда за ним приезжает жена Тимоти, он сразу узнает ее и, видимо, смиряется со своей участью. Он ведет себя послушно, как ребенок. Старается всем угодить.
Миссис Тимоти вовсе не мегера, какой она рисовалась Табите. Это усталая, еще молодая женщина, худенькая и нервная. Она жалуется, что очень трудно вести дом врача, когда нет прислуги. "А Тимми расстраивается, если упустишь хоть один вызов". Что старый Гарри оказался в конце концов у нее на руках – это очередная неудача, но ничего не поделаешь. "Конечно, мы его возьмем к себе. Но как мы справимся – одному богу известно".
И брата и сестру гнетет вина перед миссис Тимоти. Они прощаются, чувствуя на себе ее терпеливый, тоскующий взгляд. Табита молит: "Ты же понимаешь, Гарри". А он, ссохшийся старичок, росточком чуть повыше ее, глядит пустыми глазами в пространство и бормочет: "Ничего, ничего, не волнуйся... тебе везет..." Очевидно, он пытается утешить ее мыслью, что везенье ей не изменит.
– Я буду приезжать к тебе в гости, Гарри.
Но он мотает головой. – Лишние хлопоты. Миссис Тимми и так нелегко.
В машину его вносят на руках; и миссис Тимоти, прощаясь с Табитой, кажется еще больше удрученной от того, что он так слаб. – Я думала, он все же покрепче. За ним будет нужен непрестанный уход. – И опять словно чей-то голос обвиняет Табиту.
Присутствовать на торгах она не в состоянии. Она уезжает из Эрсли, как преступник бежит от воплей своей жертвы, и перебирается в Данфилд-отель до того обессиленная, что всю первую неделю проводит в постели. Операция позади, но больной еще страдает от шока, от полного истощения всех сосудов и тканей.
128
Но стоит ей встать, и кажется, что она на пять лет помолодела. Она ездит по магазинам, закупает что нужно энергично и с толком. На приветствия продавцов отвечает молодой, оживленной улыбкой.
И в самом деле, хотя голова у нее еще покруживается, зато на душе стало легко, как будто все грехи ей простились. Операция подобна смерти, но после нее выздоравливаешь, и это – воскресение. Неимоверное усилие, которого потребовал совершенный ею переворот, обернулся для нее новой жизнью, новой ответственностью. Нэнси скоро родить, и Табита носится с ней, как наседка с цыпленком. А Нэнси только смеется над ее страхами. – Да брось ты, бабушка, я до противности здорова.
Такая уверенность кажется Табите легкомысленной. Ей известно немало случаев, когда молодые матери поступали опрометчиво, и вот – искалечили себя на всю жизнь.
А ребенок, девочка, и правда рождается неожиданно, на три недели раньше срока, когда Паркин уже переехал на лондонскую квартиру, а здесь, в отеле, нет ни акушерки, ни врача, ни наркоза, в результате чего у Нэнси разрывы, но это тревожит ее куда меньше, чем отсутствие Паркина: "Ему там будет скучно".
– Если он теперь пойдет к Филлис, ты, надеюсь, порвешь с ним всякие отношения, – говорит Табита с апломбом, в сознании своей независимости.
– Ой, он это не из вредности, бабушка. Он вообще не такой уж бабник. Мне кажется, он, скорее, даже ненавидит женщин. Просто у него бывает потребность выпустить пары, а то нервы не выдерживают.
– Чушь какая. Не тебе бы оправдывать такое его поведение.
Паркин, заехав в Данфилд на шикарной новой машине, в шикарном новом костюме (он все время в разъездах по делам Центральной компании), забыл даже справиться о дочке. Он небрежно помахал Табите рукой, точно встретил приятеля-летчика, поцеловал Нэнси, сказал: "Привет, а ты все толстеешь. Ну, мне пора". А потом принялся клясть правительство за то, что не дало компании санкции на расширение конторы. "И обжаловать нет смысла, эти бюрократы, черт их дери, только смеются, знают, сволочи, что мы в их власти". И размахивает руками, точно хочет сломать клетку. На его лице, в его голосе – удивление и ярость. Паркин – в прошлом владыка воздушных просторов, лучший в любом подразделении ночной пилот, окруженный почетом и благодарностью. Человек остался тот же, но теперь его в грош не ставят, вытесняют из жизни.
– Помяни мое слово, – говорит он; – недолго этим чиновникам куражиться. Скоро им преподнесут хорошенький сюрприз. – И отбывает.
– Просто спасение, что ему дали машину, – говорит Нэнси. – Ему только бы носиться с места на место, это для него как лекарство.
Но она рвется в Лондон и, когда врач и Табита напоминают, что она может себе повредить, если встанет раньше времени, возражает: – Вреднее будет, если Джо там что-нибудь выкинет. Он терпеть не может оставаться один в комнате.
Она так нервничает, что через неделю даже старосветский провинциальный врач больше не настаивает. И всю дорогу в Лондон, в машине, говорит о своем муже. "Он, конечно, ненормальный, но такой уж он есть. Нет, скучного мужчину я бы после Джо не вынесла".
Все ее помыслы сосредоточены на этом человеке, которого она изучила с такой неожиданной для нее проницательностью, потому что он первый поразил ее воображение; которому она мать, нянька, жена и любовница; которого судит без злобы, укрощает с юмором; которому предается со страстью, черпая в этом двойную усладу – радовать его собой, а себя не только им, но и его радостью.
Четырехкомнатная квартира неплохо обставлена и на удивление чиста и прибрана. Понятия об украшении жилища у Паркина, оказывается, чисто военные. Картины висят попарно; при каждом, кресле – своя пепельница на ремне с грузом; на турецком полированном столике перед камином аккуратно расположены пепельница, сигареты и спички. И когда он, войдя, застает в квартире жену и Табиту, то первая его забота – не поздороваться, а смахнуть с этого столика соринку и предложить обеим женщинам полюбоваться им. – Из султанского дворца в Константинополе. Черное дерево и перламутр. Уникальная вещь; Вы посмотрите, какая работа.
– Прелесть что такое, Джо.
– Ковер рядом с ним совсем не смотрится. Неужели нельзя достать что-то поприличнее?
Да, на этом новом фоне Паркин оказался внимательным мужем или, вернее, хозяином дома. У него есть свои взгляды на портьеры, диванные подушки, даже цветы. И чуть не каждый день он приводит с работы бывших летчиков, обосновавшихся в Лондоне, угощает их и, выбрав подходящий момент, приглашает полюбоваться турецким столиком.
Нэнси и Табита нередко готовят ужин на десять человек, а после ужина моют посуду. Но даже когда и к полуночи работа не кончена и они падают от усталости, на лицах у обеих читается удовлетворение. Быт налажен, механизм пущен в ход. Нэнси, вытирая кастрюльку, вздыхает: – Время кормить Сьюки, а они все не уходят!
– А уж говорят! Никогда не слышала, чтобы столько говорили.
– Что ж, наверно, им нравится, потому и ходят. А для Джо чем больше народу, тем лучше.
Она приносит ребенка в кухню, усаживается, не отбросив от лоснящегося лица рассыпавшиеся, влажные от пара волосы, и расстегивает комбинезон, так что большая грудь выпадает на него, как плод, созревший мгновенно, словно по волшебству. И, склонившись над дочкой, говорит разомлевшим голосом, в котором и усталость и удовольствие от укусов беззубых детских десен: – О господи, либо о политике, либо о выпивке. Не хотела бы я быть герцогиней.
– Герцогини из тебя бы не вышло.
– Тебе хорошо говорить, сидела у себя в комнате.
Табита чистит ложки, зорко следя за тем, как идет кормление, и отвечает гримасой, означающей одновременно: "Да, уж я нашла чем заняться" и "Меня не звали".
За дверью голоса, кто-то гремит ручкой; Нэнси встает, не отнимая от груди малютку – точь-в-точь обезьяна на суку, в которую вцепился детеныш, – и приотворяет дверь. Слышен молодой мужской голос: – Мы пришли помогать.
– Нет, Тимми, сюда нельзя. Нечего вам здесь делать, веселитесь дальше.
– Нэн! – взывает другой голос. – Я очень хорошо мою посуду!
– Нет, нет, Билл. Брысь отсюда, мальчики.
"Мальчики", ровесники Нэнси, а то и постарше, пробуют возражать, но в конце концов уходят. Она запирает дверь и возвращается на свое место. Никто нам не нужен, да, бабушка? – И сладко зевает. – На сегодня с меня их хватит.
– Да уж что верно, то верно.
По улице еще проезжают машины. Автобус, задержавшись у светофора, взревел и тронулся с места. Из гостиной долетает взрыв смеха, и тяжелые башмаки топают внизу по лестнице – кто-то, отпустив на прощание удачную шутку, отправился восвояси. Но от этих звуков тишина в кухне только отраднее, словно она существует сама по себе, отгороженная от мира спешащих автобусов и мужских острот. Теперь молчание нарушает только мягкое почмокивание младенческих губ, жадное, деспотичное.
– Слава тебе господи, уходят, – говорит Нэнси.