Текст книги "Радость и страх"
Автор книги: Джойс Кэри
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
109
Нэнси не желает тянуть. – Поженимся, и к стороне, – говорит она. – К чему эти долгие помолвки, одна морока.
И день свадьбы уже назначен, но тут Чемберлен отправляется в Мюнхен, и Фрэзер решительно заявляет, что надо повременить, "пока ситуация не прояснится".
Фрэзер считает, что в случае войны бомбардировки с воздуха произведут в Англии большие разрушения и что человек не имеет права покинуть молодую жену, может быть беременную, Когда в стране будет смятение, и паника, и, скорее всего, голод и революция, которые, конечно же, последуют за такой катастрофой. Но даже беглое упоминание об этом сердит обеих женщин. Табита сердится, потому что все свои помыслы сосредоточила на этом браке, уверив себя, что он поможет Нэнси угомониться. Самое это слово символизирует в ее глазах целый мир, безопасный и прочный, все, чего она желает для Нэнси и для хозяйки Амбарного дома. А желает она этого потому, что в глубине души уверена: война будет, и, как и в прошлую войну, вся молодежь, не связанная узами брака и семейных интересов, снова сорвется с места, разлетится по всему свету и окончательно собьется с пути. А Нэнси сердится потому, что уверена: войны не будет, и зря Фрэзер принимает Гитлера всерьез. Казалось бы, Чемберлен достаточный авторитет, даже для Годфри. Чемберлен-то знает, у него в руках вся секретная информация. – И рассказывает всем и каждому, что ей известно из самого достоверного источника – от одного немца, который "лично знаком с Геббельсом и вообще ужасно симпатичный", она встретила его у одних знакомых, – что немцы очень любят англичан и никогда даже не помышляли о том, чтобы воевать с ними. Ей с готовностью верят, потому что тысячи других англичан слышат то же самое от симпатичных немцев, которых в этом году можно увидеть в Англии повсюду – в школах, в родовых поместьях, на лондонских обедах, на молодежных конференциях. Все это молодые люди приятной наружности, воодушевленные высокими идеалами и разъясняющие программу нацистов, и все вполне искренние, поскольку они и отобраны были за свою искренность и свои идеалы.
Порой они сокрушаются по поводу того, что происходит в Германии травля евреев, нападки на церкви, и добавляют: – Но понимаете, это переворот. При всяком государственном перевороте хорошее соседствует с дурным; от дураков и мерзавцев никуда не денешься. – И слово "переворот" произносят с наивной гордостью, будто хотят сказать: "Мы на правильном пути. Мы с теми, кто провозглашает новые миры".
Один такой живет у Родуэлов, изучает английские политические течения. Газеты опубликовали интервью, которое взял у него Родуэл, там была фраза: "Не забывайте, мы в Германии социалисты". Его везут в палату общий, знакомят с группой коллег и приятелей Родуэла.
Целая компания, человек в двадцать, играла в хоккей в разных школах и колледжах, после чего отдыхает в Эрсли и проводит день в "Масонах". Познакомиться с ними приезжают студенты из Эрсли, и те и другие вместе купаются в бассейне на жарком июльском солнышке. Затеваются неофициальные соревнования по плаванию и прыжкам в воду. Самозваные чемпионы обеих стран демонстрируют свои трюки и свою скорость. Немцы – вероятно, профессиональные спортсмены, отобранные партией, – без труда выходят победителями; а потом молодые люди беседуют, растянувшись на траве или по двое, по трое прогуливаясь по лужайке. Серьезные лица, резкие жесты повадка, в которой сочетаются резвость ребенка, радость жизни и сила мужчины.
– Вот видишь, – говорит Нэнси Табите, стоя с ней у одного из окон второго этажа, – они и не думают убивать друг друга.
А позже, когда гости пьют чай в вестибюле и так оживленно болтают и спорят, что их слышно во всех уголках отеля, она идет к ним якобы для того, чтобы проверить, хватит ли им еды, а на самом деле, как догадывается Табита, просто чтобы потолкаться среди них, принять участие в этом молодом веселье. Сама же Табита вышагивает взад-вперед по верхнему коридору, изнывая от страха. Она боится, что в любую минуту может вспыхнуть драка или что все они, повскакав с мест, начнут бить стекла, разнесут в куски всю гостиницу. В этом сгустке молодости ей чудится опасная взрывчатая сила; даже их очарование, примитивное очарование Нэнси, помноженное на сорок, пугает ее. "Наверно, все они члены какого-нибудь "движения", думает она, и ей кажется, что весь мир полон молодежных движений. Каждый день она читает в газетах о студенческих беспорядках, забастовках, походах, бунтах, о резолюциях, принятых в Оксфорде или в Риме, в Бомбее или в Берлине и требующих революции, упразднения армий либо разрушения империй, свободы для всего мира, слияния всех религий или искоренения всех религий, истребления нацистов, или фашистов, или коммунистов, евреев, мусульман, индусов, европейцев в Азии или азиатов в Европе; и, чувствуя, что самый воздух насыщен молодым электричеством, она говорит себе: "Ну конечно, война будет, при таком-то эгоизме и бесшабашности. Если не Гитлер ее начнет, так кто-нибудь другой, или она сама начнется".
Возвращается Нэнси, разрумянившись от волнения, что-то насвистывая; вытянутые трубочкой губы словно целуют воздух иного, более просторного мира.
– Кончают они там? – беспокойно спрашивает Табита.
– Да, я уже вызвала автобус. Славный они народ, бабушка, а у себя просто чудеса творят.
– Убивают и бахвалятся, эгоисты несчастные.
– Но они же не о себе думают, бабушка, они всей душой преданы Гитлеру. Это что-то поразительное.
– Да, все с ума посходили. А потом начнется война, и Годфри убьют, и все мы будем разорены.
Нэнси скорчила гримасу, означающую: "Бабушка в своем репертуаре", и деликатно удаляется. Насвистывать она опять начинает, только завернув за угол коридора. Табита идет справиться у метрдотеля, почему до сих пор нет автобуса. Она ждет не дождется, когда наконец уедут эти молодые люди с их опасными идеями, их увлечением революцией и Гитлером.
Гитлера она ненавидит так неистово, что от одного его имени ее бросает в жар. Когда Бонсер, чтобы похвастаться новым, уже третьим по счету, приемником, включает речь Гитлера, она уходит из дому. Нет сил даже слушать этот голос, подчинивший себе миллионную аудиторию. И, прочитав в газете слова "этот гений от демагогии", она гневно комментирует: "Хорош гений, просто лжец и обманщик".
Но именно поэтому она при имени Гитлера вся дрожит от ненависти и страха: лжет и обманывает он действительно гениально, а она знает, какую власть имеет ложь и надувательство, особенно над невинными душами. Она думает: "Лгут все – политики и националисты всех мастей, а молодые все проглатывают. И проглатывают охотно, ложь они предпочитают правде, она завлекательнее. Но без конца так продолжаться не может, это немыслимо. Заговори я о возмездии, меня бы подняли на смех, но возмездия-то они и дождутся".
110
Бонсер, как и Табита, уверен, что война будет и что она его разорит. Гитлером он восторгается безмерно, слушает все его речи, ничего в них не понимая, прочитывает три-четыре газеты в день и говорит всем, кому не лень слушать: – Будет, будет заваруха. Он их всех расколошматит, этот артист. Он и в книге своей написал, что люди – это стадо овец, а они за это лижут ему зад. Вот это да, вот это я понимаю, вот это молодец. Уважаю прохвоста – весь мир сумел охмурить, и поделом им, болванам.
Но восторг его полон горечи. Он пьет больше прежнего, начинает заговариваться. "Да, кончено наше дело. Сгубил он нас. А ведь мог бы дать старику умереть спокойно". Он плачет, вообразив, что у него рак и что Табита обирает его. Ночью, полупьяный, вваливается в чей-то номер и успокаивает перепуганного постояльца: – Ничего, ничего, не пугайтесь. Я умираю, только и всего. Отравили меня. Но это неважно. Все мы скоро умрем, дай только Гитлеру за нас взяться.
Однажды с ним случился припадок, что-то вроде падучей, и его уложили в постель. Врача он встречает словами: – Умираю, доктор. Ну и пусть. Надоела эта чертова жизнь, хватит с меня. Только не оставляйте меня с этими женщинами, они меня доконают. Знаю я их штучки, стервы все как одна.
Его перевозят в Эрсли, в больницу, и он шлет Табите отчаянные записки: "Забери меня отсюда".
Табита посылает к нему другого врача, и тот докладывает:
– Переезд он выдержит, но риск все же есть. В семьдесят один год инсульт, даже легкий, дело нешуточное. А с другой стороны, депрессия тоже может сыграть отрицательную роль.
Табита заказывает санитарную машину и готовится ехать за полковником. Однако накануне, встревоженная вестью о вторжении немцев в Польшу, звонит проверить, точно ли будет машина.
Удивленный голос отвечает: – Да, мэм, все в порядке.
– А вы читали, что война началась?
– Конечно, мэм.
– Я думала, ваши машины понадобятся на случай бомбежки.
– Понятно, мэм. – Голос принимает ее соображения так же, как принял войну, – деловито и не отвлекаясь на постороннее. – Мы на учете на случай чрезвычайного положения. Да, да, мэм. К больнице, в пять тридцать.
Но еще до полудня Бонсер появляется в ратуше и, как старый солдат, предлагает свои услуги отечеству. – В такую минуту, – заявляет он комитету, – человек не вправе болеть. А Бонсеры, черт возьми, всегда умирали на посту. – И его тут же назначают временным начальником сборного пункта новобранцев.
Комитет, надо сказать, встречает патриотический порыв Бонсера без всякого удивления. Свои услуги уже предлагали люди и старше его годами, и слабее здоровьем. Если б члены комитета имели время подумать, если б не прочли утренних газет, им показалось бы, что вся нация приняла дозу какого-то взбадривающего лекарства, которое разбудило ее дремлющие силы, воспламенило воображение, вызвало небывалую энергию, дружелюбие, предприимчивость.
В последующие недели, когда тысячи молодых мужчин надели военную форму, а тысячи девушек пошли на военные заводы, в поездах и автобусах стало весело от их оживленных голосов, словно война – это праздник, потому что у всех теперь есть работа и больше денег, больше друзей, а главное, перемена в жизни, которая ощущается как свобода.
Бонсер побывал в своем лагере – для начала это один полуразвалившийся сарай посреди сжатого поля, – произвел смотр личному составу – один старший сержант по хозяйственной части. Семидесяти двух лет от роду, на деревянной ноге, и еще два почти столь же дряхлых сержанта, – заказал для них ящик пива, а затем дал им общее указание: "Так держать!" – и отбыл в Лондон, как он выразился – "собрать что осталось от моего старого обмундирования".
А через три дня, раздобыв на каком-то лондонском складе, а может быть, как кое-кто намекает, и у театрального костюмера, полную форму полковника и две планки орденских ленточек, он сидит в баре Гранд-отеля в Эрсли и рассказывает кучке внимательных и почтительных юнцов, что Бонсеры потомственные военные, что его прадед пал при Ватерлоо во время последней атаки Старой гвардии и что он, черт побери, сам знает, какой глупостью было снова пойти добровольцем, отлично знает, что его ждет. "Англия своих слуг не больно-то жалует, особенно старых солдат. Как кончится война, так на свалку. А почему? Да знает, что никуда они не денутся. Знает, что они всегда под рукой. Кто побывал офицером его величества, тот им до гроба останется. Это в крови".
И те, кто месяц назад стал бы издеваться над любой демонстрацией патриотических чувств, теперь осторожно оглядываются – нельзя ли позволить себе хоть улыбку, и решают не рисковать. Не та атмосфера.
Так полковник с первых же дней войны занял в Эрсли положение если и не слишком обременительное, зато очень выигрышное, вполне устраивающее как его, так и город. А если он временами волочит ногу, или придерживает пальцем веко, а палец дрожит, или забывает имена знакомых – так на эти мелочи смотрят даже сочувственно, ведь все это последствия долгих лет военной службы и фронтовых невзгод.
Многие, конечно, догадываются об истинном положении вещей. Поговаривают, что он не полковник, а в лучшем случае майор; что если он правда воевал в Южной Африке, так разве что рядовым в кавалерии; кто-то заметил, что во время поездок в лагерь он неизменно отдает приказ, сопровождаемый милостивым мановением руки и звучащий не очень-то по-военному: "Так держать, сержант". Но те же люди не прочь посидеть с ним в баре Гранд-отеля и послушать его рассуждения о том, как именно будет побежден Гитлер.
– В паши дни война – это война моторов. Танк и самолет в корне все изменили. Гитлера называют умным, но у него хватило ума только на то, чтобы увидеть факты. В этом и состоит весь блиц – в быстроте. Каждый, кто хоть немного смыслил в тактике, понимал, что мотор означает войну нового типа. Так и случилось. Но мы готовы. Сначала линия Мажино, потом истребители.
Все это, разумеется, заимствовано из утренних газет, часто даже из сегодняшней "Таймс" или "Телеграф". Но звучит убедительно. В устах полковника обретает силу; подтверждает сообщения газет – они-то ведь питаются материалами писателей, журналистов, а те носятся с какими-то идеями, и можно ли им верить – еще вопрос.
Ибо Бонсер, которого здесь двенадцать лет обсуждали и ненавидели, высмеивали и превозносили, занял в Эрсли прочное место. Он не просто "оригинал", наделенный, как и все оригиналы, загадочной способностью задевать какой-то нерв в общественной жизни, он – фигура. У него имеется моральная позиция; он верит в мотели, в веселую жизнь для молодых, в Империю и Церковь; в делах он преуспел; самоуверенность его беспредельна. И когда он заверяет группу умнейших в городе дельцов, что война продлится не дольше шести месяцев, они испытывают облегчение после сомнений и тревоги, вызванных молниеносным падением Польши.
– Этого мы ждали. Экспертам было известно, что Польше не устоять. Такой бедной стране, как Польша, механизированная армия не по карману. Через год-другой малых стран вообще не останется. Им не угнаться за временем.
111
В "Масонах", где при первом сигнале воздушной тревоги Табита и Нэнси загнали весь персонал в убежище под лестницей, теперь трудится партия рабочих – расширяют вестибюль, строят новую площадку для танцев. Дело в том, что молодые офицеры, занятые строительством и тренировкой на двух новых аэродромах по соседству, объяснили Бонсеру: прежняя площадка мала и слишком жесткая, а в вестибюле тесно.
– В самом деле? Что ж, вам виднее. – Душевный полковник на дружеской ноге со всеми молодыми офицерами, как оно и подобает современному полковнику. – В молодости я и сам, черт возьми, любил поплясать. Будет вам танцплощадка. Поставим ее в счет Военному министерству. А вестибюль устарел, знаю, знаю. Да что там, у нас даже был проект, как его модернизировать, представил один настоящий архитектор, очень современный. Да вот женщины заартачились, моя жена и внучка. Женщины, сами знаете, косный народ, до смерти боятся всего нового.
Извлекается на свет проект Роджера, и сам он по срочному вызову прибывает в "Масоны". А прибыв, заявляет, что расширять вестибюль нет смысла – ресторан и сейчас уже мал. И раскладывает на столе свои замечательные эскизы новых "Масонов".
– Так, так, – говорит Бонсер. Душевный полковник, отец полка, он в то же время, несмотря на почтенный возраст, человек до мозга костей современный, полная противоположность Блимпу [полковник Блимп – реакционер и шовинист, персонаж карикатур Дэвида Лоу, широко известных в 30-е годы]. – Современные идеи – сталь, железобетон... А кухня? Я-то всегда был сторонником механизации.
– Вот именно, сэр. Я старался в первую очередь учитывать функцию каждого элемента, его полезность. А когда имеешь дело с живым механизмом...
– Ха, вот окна хорошо придуманы, такие сразу привлекут внимание. У меня только одно возражение – бар. Для бара надо бы подкинуть два-три ярда.
Роджер обещал сделать бар побольше, и Бонсер помахал рукой.
– Одобряю, сынок. Так держать.
Он, вероятно, очень слабо представляет себе, что должны означать эти слова. Просто чувствует, что они в сочетании с этаким небрежным жестом подходят к его мундиру. И когда через две недели рабочие приступают к сносу старых "Масонов", ему лестно ощущать, что он, как и Гитлер, осуществляет революцию.
И то же чувство, только навыворот – ощущение, что раз идет война, то насильственные перемены неизбежны, – заставило Табиту беспрекословно согласиться на разрушение старых "Масонов". Борется она только за Амбарный дом; но и то не ропщет, когда выясняется, что по проекту Роджера одну стену необходимо снести, а ее гостиную разгородить пополам.
А Бонсеру и это нравится. Шесть недель он наслаждается, ночуя в спальне, у которой одна стена из брезента, потому что это позволяет ему хвастать: "Мы, старые служаки, привыкли обходиться без удобств". А во дворе – где взору его открываются не аккуратные газоны и укатанные дорожки, которые холили и лелеяли двенадцать лет, а кучи земли, стойки от лесов, грузовики, подминающие живую изгородь по пути к бетономешалке в двух шагах от неприкосновенного цветника Табиты, глубокие колеи среди сломанных роз, засыпанные обломками искусственных панелей от старого вестибюля, – он обожает постоять после завтрака, как генерал на поле боя, и лишний раз напомнить десятнику, до чего важно не отставать от жизни.
– Не то чтобы этот новый стиль мне так уж нравился, но для военных он самый подходящий, функциональный, понимаешь. Тюдоровский стиль более художественный, и как-то он уютнее, и более английский. Да и естественнее. Но... – жест человека, готового на любые жертвы ради отечества, – все мы должны помнить, что нельзя отставать от жизни. Война вызовет множество перемен, я не удивлюсь, если тюдоровский стиль и вовсе спишут в расход, во всяком случае для отелей.
И треплет десятника по плечу. – "В атаку", вот наш девиз. Если не хватает людей – только скажите. Заказ-то военный.
112
Через три месяца, когда в новых "Масонах" еще не просохли стены, не покрашены окна, там уже полно гостей с обоих аэродромов, да и сами аэродромы оказались малы, в радиусе тридцати миль тысячи рабочих строят еще два. День и ночь над "Масонами" с ревом проносятся и пикируют самолеты, и Табита, лежа без сна, только и ждет, что какой-нибудь из них рухнет на крышу. Но усталости она не чувствует, слишком занята.
Она по-прежнему со всем управляется одна. Бонсер уже не снисходит даже до того, чтобы заказывать сигары, а Нэнси не бывает дома по многу дней кряду. Она водит машину какого-то маршала авиации, а когда приезжает на побывку в Амбарный дом, явно чем-то озабочена. Новые дома ее не интересуют, на вопрос, как ей нравится новый ресторан (уже почти законченный, сверкающее сооружение из стали и стекла наподобие капитанского мостика), отвечает холодно: – Наверно, хорошо. Немножко сусально, но это уж Роджер.
– Не понимаю, почему твой Роджер не в армии, – говорит Табита.
– Жаль было бы, если б его убили. А проку от него как от солдата все равно никакого.
Нэнси вообще не высказывает возмущения теми, кто отлынивает от армии либо отказывается служить по принципиальным мотивам. Как и большинство ее друзей, она принимает войну спокойно, говорит о ней как бы в теоретическом плане. Когда немцы начинают свое наступление на западе и, к ужасу и негодованию Табиты, бомбят Голландию, Нэнси произносит задумчиво: – Гитлер говорил, что сделает это, и сделал. Теперь на очереди мы. И винить некого, сами сваляли дурака.
А когда немцы в считанные дни захватили Голландию и Бельгию и люди старшего поколения, люди, близкие к правительству, спрашивают: "Но о чем они думают? Что они могут против линии Мажино?" – она замечает все так же мрачно: – С Гитлером ни в чем нельзя быть уверенным. Что-то в нем есть такое.
Да и за всеми категоричными заявлениями о крепости границы, о непобедимости французской армии и английских истребителей, о высоком боевом духе английских войск во Франции и превосходных качествах 75-миллиметровок чувствуется беспокойство. Всеми владеет ощущение, что Гитлер – человек необыкновенный, небывалого масштаба, а от таких можно ждать и чудес. Когда газеты на своих картах показывают небольшой прогиб северной границы к югу и называют его Седанским выступом, выступ этот сразу приковывает к себе внимание.
– Ерунда, – заявляет Бонсер, пока его подсаживают в машину, чтобы везти на скачки в Ньюбери. – Самое важное – это наше продвижение на левом фланге. Гамелен и Вейган знают, что делают. Чем больше немцы жмут справа, тем хуже для них.
Но молодежь не столь легковерна. Настроение у нее уже не как на вечеринке с коктейлями, а, скорее, как наутро после нее.
Выступ на картах не увеличивается, но Нэнси, перед тем как везти своего маршала в трехдневную инспекционную поездку, заявляет, ссылаясь на письмо от Годфри, что, по всей вероятности, немцы фронт прорвут.
– А наши танки?
– Нет у нас танков.
В баре изумленное молчание. Потом какой-то член муниципалитета из Эрсли громко говорит: – Такие разговорчики только на руку врагу.
Но стоящий тут же молодой летчик по фамилии Паркин, приятель Нэнси, оглядывается и бросает через плечо: – Совершенно верно, нет у нас танков. И ничего нет. – Говорит он весело, шокировать собравшихся для него одно удовольствие. – Вот теперь война началась всерьез, теперь они себя покажут.
– А линия Мажино, мистер Паркин?
– В этом месте никакой линии Мажино нет. Он ее обойдет, это как пить дать. Гитлер ведь все время выдумывает что-нибудь новенькое.
– Как это... обойдет?
Все, включая бармена, все, кроме Нэнси, Паркина и двух летчиков-курсантов, сражены, узнав, что линия Мажино тянется не вдоль всей французской границы, а лишь вдоль восточного ее участка.
– Ну и ну! – ахает бармен. – Что ж они нам не сказали?
Паркин расправляет плечи и усмехается весело, но ехидно. – А это вы у них спросите. – Словно подтверждая слова Нэнси "раз мы сваляли дурака".
Паркин только что получил свои "крылышки", и они словно поблескивают даже в его небольших голубых глазах. Он невысок ростом, широкоплеч, блондин с рыжеватыми усиками и длинным сломанным носом. С Табитой он здоровается почти преувеличенно вежливо: кланяется от пояса, жмет ей руку и снова распрямляется рывком, словно ловко выполнив трудное упражнение. Паркин ловок и развязен до крайности. Новенькая форма сидит на нем неправдоподобно аккуратно и ловко; выражение лица настороженное, речь быстрая, ловкая, язвительная; усики, чуть завивающиеся кверху, нечеловечески аккуратны – вероятно, он смазывает их фиксатуаром. Табита, которую он сразу оттолкнул своей развязностью, а главное, тем, что он явно нравится Нэнси, невольно улыбается его шуткам. Он остается обедать, пьет много, но не пьянеет – то есть нервное возбуждение чувствуется в нем не больше, чем до обеда, – и наконец уезжает, грохоча, как целое сражение, на мощном мотоцикле с неисправным глушителем.
– До чего аккуратный, правда? – говорит Нэнси. – Ты заметила, какие у него ногти? В жизни не видела такого чистоплотного человека. Он, конечно, хам, но летает, говорят, как бог. Он тебе совсем, совсем не понравился? Ну да, конечно, он не твоего типа.
– Он занятный, – говорит Табита, и после паузы: – От Годфри сегодня что-нибудь было?
– Вчера. Он здоров. Расквартировали их как будто неплохо. Ты не бойся, я не собираюсь променять его на этого Паркина, не такая я идиотка.
Но от этих слов обеим становится невесело. Они смотрят друг на друга и понимают, что Нэнси себя выдала. Табита говорит: – Вероятно, летать на этих новых истребителях очень опасно.
– Еще бы. А Джо отчаянный. Он наверняка разобьется. Вероятно, даже очень скоро. По-моему, он отчасти потому такой нервный. Странное это, должно быть, состояние.
– И все-таки нельзя этим оправдывать поведение некоторых из этих молодых людей. Помнишь ту бедняжку, что заходила на пасху к нам на кухню, когда ехала в больницу с младенцем? Ей еще и шестнадцати лет не было.
– Не могу я ее жалеть, раз она такая идиотка.
– Недобрая ты, Нэнси. Как могла эта девочка уберечься?
– Посмотрела бы, что вокруг делается. Джо пробует переспать с каждой девушкой, какую ни встретит, просто для порядка. Если она откажет, он не обижается, только грубости не любит.
– Не понимаю, как ты можешь водить дружбу с таким человеком.
– Дедушка в этом возрасте тоже, говорят, был не промах?
– От матери небось наслушалась. Все это враки. Одно время он, правда, вел беспорядочную жизнь, и трудности у него были, но он всегда придерживался каких-то правил, он даже был религиозен. Ты ведь знаешь, как он смотрит на твое воспитание.
Табита и не сознает, что только что выдумала этого добродетельного Бонсера. Мысли ее не о прошлом, а о Нэнси, которая, как ей кажется, стоит на краю пропасти. Она выдумывает прошлое, чтобы вразумить Нэнси, предостеречь ее, устыдить и еще – чтобы выразить свое презрение к настоящему.
Неделю спустя французский фронт прорван и английские войска отступают. Старый мир развалился, и это вызывает чувство не ужаса, а пробуждения. Люди говорят: "Читали? Они уже к югу от Парижа!" – и улыбаются, словно усматривая что-то смешное в этом поразительном известии или, возможно, в собственной неподготовленности. Они – как спящие, внезапно разбуженные вспышкой света, и когда один спрашивает "Что же будет дальше?", другой отвечает: "Можно ждать всего, буквально всего".
– Не понимаю, чему тут удивляться, – говорит Нэнси в один из своих мимолетных наездов. – Сами напросились.
Она привезла с собой Паркина – сейчас он с Бонсером восстанавливает военные действия по газете. Устремив на них задумчивый взгляд, она добавляет: – Вон как наши воины друг перед другом пыжатся. Но в воздухе Джо в самом деле хорош.
А вечером Нэнси и Паркин танцуют – медленно, проникновенно. Табита глядит на них сквозь стеклянную дверь, как из засады, и мимо нее медленно проплывает лицо девушки, прильнувшее к плечу мужчины в каком-то хмуром забытьи.
"Могут сказать, что это война, – думает Табита, поднимаясь в свою гостиную, свое последнее прибежище. – Скажут, что я старая дура, только потому и возмущаюсь. Но это же правда возмутительно, это гадко!"
И когда Нэнси, умученная, с красными глазами и припухшим лицом, заходит проститься, перед тем как везти Паркина обратно в его лагерь, она говорит: – Ты не имеешь права поощрять этого человека. Ты невеста Годфри.
– А разве это имеет значение в такое время?
– Как раз в такое время и имеет. Мы можем хотя бы хранить верность.
– Годфри знает, что я встречаюсь с Джо.
– Годфри для тебя слишком хорош. Но ты прекрасно знаешь, что ведешь себя по отношению к нему безобразно, и я больше не желаю это видеть. Если тебе обязательно нужно флиртовать с мистером Паркином – сделай милость, но только не здесь.
После этого Нэнси исчезает на шесть недель, но время от времени шлет открытки. "Пробудем две ночи. Помещение ужасное. Целую" или: "Про Годфри ничего не знаю. Джо сверзился, но цел и невредим. Новая начальница идиотка. Плачет, когда девушки опаздывают с побывки". Обратного адреса она не дает, и Табита думает: "Вот и ладно, я бы все равно не ответила. На этот раз ей меня не провести".
113
В жаркий июньский день, когда в бассейне тесно от курсантов и их девушек из Эрсли, приходит известие о Дюнкерке, и не успела Табита осознать, что английскую армию переправляют через Па-де-Кале на яхтах, баржах и шлюпках, как видит, что в вестибюле стоит, оглядываясь по сторонам, высокий, тощий офицер.
– Годфри! Какое счастье!
– Сколько перемен, миссис Бонсер! Обстановка у вас прямо-таки сверхсовременная.
– Вы к нам погостить?
– Если разрешите. От Нэн вести есть?
– Я ее две недели не видела. Она забыла всех своих друзей.
Пауза. Табита читает в его глазах вопрос, который уже привыкла улавливать во взгляде молодых.
– Она вам сказала, что наша помолвка расторгнута?
– Нет. Какая жалость. Неправильно это.
Снова взглянув на нее и помолчав, молодой человек отвечает, что для него это, разумеется, был удар, но, с другой стороны, ему жаль Нэнси. – Я никогда не видел ее такой расстроенной.
– Так зачем она это сделала? Только потому, что этому противному летчику нравится с ней танцевать?
– Ну, понимаете, она в него влюбилась. Что называется, особый случай.
– Это не оправдание. Порядочная девушка не влюбится, если не захочет. А Нэнси не имеет права. – И, заметив на длинном, худом, до времени постаревшем лице молодого человека выражение терпеливой покорности глупая, мол, старуха, что с нее взять, – продолжает взволнованно: – Знаю, знаю, вы, молодежь, считаете, что все дозволено, что каждый может поступать как хочет, но что же будет, если не останется на свете ни правды, ни верности?
– Мне кажется, у Нэнси верность в крови, и она очень правдивая.
– И вот как с вами поступила.
– О, она мне сразу про это сказала.
Он произносит эти слова так, будто ими все объясняется, и упорно отказывается жалеть себя. Постепенно он дает понять, что Нэнси хотелось бы вернуться в "Масоны", и притом вместе с Паркином.
– Нет, нет, не хочу. И не просите, не то я на вас рассержусь. Вы и так слишком много ей спускали. Нельзя позволять ей вести себя так эгоистично. Что же и удивляться всем этим войнам, когда люди ведут себя как дикари.
Годфри, как и Нэнси, принимает ее возражения спокойно и вежливо и о приглашении Нэнси в "Масоны" больше не заговаривает.
114
Слово "дикари" Табита употребила не случайно. Немцы начали бомбить Лондон, и поезда забиты беженцами. Две семьи беженцев было предложено поселить в Амбарном доме. Табита выделила им пять комнат – на четырех женщин, двух стариков и семерых детей. Но они притащили с собой еще две семьи, девять душ разного возраста, и все вместе, в количестве двадцати двух человек, создали какую-то непрерывную сумятицу. Родители грызутся с утра до ночи; детишки, вертлявые и неуловимые, как лисята или обезьяны, дерутся и все крушат на своем пути, однако при малейшем окрике или хотя бы замечании со стороны сбиваются в кучу и с визгом бросаются в атаку на общего врага.
Все, что Табита устраивает для их же удобства, они отвергают. Для детей у нее были заготовлены постели в двух небольших комнатах и двух мансардах, но они сволокли тюфяки и одеяла в две самые большие комнаты и спят вповалку, как кочевники на привале, не гася лампу, как будто ночь населена злыми духами. Они говорят: "Мы хотим вместе, а то вдруг будут бомбить"; и таскать постели по полу, ходить по ним в грязной обуви для них так же естественно, как для первобытных племен – загадить кучи травы или листьев, служившие им ночлегом.
И опять-таки подобно дикарям, они до странности привередливы к еде. Их бесконечные табу порождены непонятными страхами. Женщины слыхом не слыхали об овсяной каше, не умеют приготовить пудинг. Питаются они, и старые и малые, главным образом хлебом, крепким чаем и рыбными консервами. Не умеют ни вязать, ни шить. Разорванное платье зачинивают с помощью английской булавки, дырке на детском чулке дают разрастись на всю пятку. Однако если Табита предлагает им помочь, они гневно отметают ее услуги как вмешательство в их личную жизнь и вообще относятся к ней сугубо враждебно и подозрительно – может быть, потому, что всем ей обязаны, а скорее, потому, что она чувствует себя ответственной за них, а их один ее вид уже раздражает. Они кричат друг другу в расчете, что их услышат: "Ходит тут, вынюхивает. И чего ей надо?"