Текст книги "Радость и страх"
Автор книги: Джойс Кэри
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Состязания вот-вот начнутся. Распорядители оттесняют толпу с поля в пролеты между ангарами. Вдоль изгороди расположились букмекеры и выкрикивают ставки. И тоже как на скачках в провинции, зрители вслух называют имена важных персон, которым разрешено находиться на поле: вот знаменитый пилот, вон член Жокейского клуба, министр путей сообщения с толстой сигарой в зубах, популярный фельдмаршал.
Иные пилоты – герои не только воздуха, но и гостиных. Это богатые молодые люди, которых привлекла авиация, как могли бы привлечь экспедиции на Эверест или в Гренландию либо охота на тигра. Принцессы крови приглашают их на обеды, молоденькие аристократки, только что начавшие выезжать, выпрашивают у них фотографий.
Первая машина, биплан, бежит подпрыгивая по низкой траве. Ее тонкие колеса отрываются от земли и тут же с силой плюхаются обратно. Видно, что одно из них погнулось. В толпе возгласы, какая-то женщина рядом с Табитой кричит: – Ерунда это все!
Биплан снова поднялся на два-три фута. Он чуть не задел изгородь и медленно набирает высоту. По толпе проносится долгий вздох, и сразу затем смех, оживленный говор. Взлетает следующий аэроплан – неожиданно, под устрашающе крутым углом. Толпа аплодирует, слышны голоса: "Этот победит!"
Третья машина, уже выведенная на старт, не желает двигаться с места. К ней сбегаются механики, пререкаются, машут руками. Распорядитель выкрикивает следующий номер. Это "Голлан-Роб", и Джон, Бонсер и Голлан бегут в ангар, чтобы помочь его выкатить. За рулем Роб.
С появлением триплана гул голосов нарастает. Многие уже видели его, и тройные крылья вызвали горячие споры между теми, кто лучшей конструкцией считает биплан, и теми, кто уверовал в прозорливость Голлана и гений Роба.
Взревел мотор, и Голлан оглядывается по сторонам с блаженной улыбкой. Аэроплан несется по полю и, подскочив над изгородью, переворачивается. Хвост его задирается вверх, и весь он заваливается набок. К нему бегут полицейские, распорядители и по пятам за ними – толпа. Табиту стиснули, чуть не сбили с ног. Она еле сдерживает слезы и вдруг, обнаружив, что прижата к Джону, сердито кричит: – Полиция!
– Он жив!
И Табита, отбиваясь от наседающей толпы, говорит: – Это я виновата.
66
В течение этого утра акции "Холт" падают так стремительно, что к тому времени, когда известие о катастрофе появляется в вечерних газетах, они уже обесценены. Банки направляют в Хэкстро своего представителя, чтобы занялся делами Голлана и поселился в доме – на имущество наложен арест. Выясняется, что Голлан уже все заложил. Назначается встреча кредиторов они решат, можно ли хоть что-то спасти от всеобщего крушения.
Голлан не показывается. Он заявил, что не желает видеть этих шакалов. К тому же он должен неотлучно находиться в Лондоне у постели Роба, чтобы защищать его от хирургов.
Табита не сетует на его бегство. Вид у нее сосредоточенный, каждую минуту ей нужно что-то решать. Она предупредила слуг, что через месяц они будут рассчитаны, а когда в конце недели является комиссия кредиторов, принимает их спокойно и милостиво, чем выводит из себя более праведных из них, вроде Гектора Стоуна, и восхищает более человечных.
А за ее величественной позой – просто озабоченность: на нее навалилось столько неотложных дел, что ей некогда думать о себе и о своем несчастье.
Членов комиссии – среди них два банкира, четыре юриста, два биржевика, один бухгалтер, и один знаменитый инженер – ждет роскошный завтрак, во время которого все они изысканно любезны с хозяйкой; а после завтрака, посовещавшись за закрытой дверью, они постановляют, что Хэкстро со всем, что в нем находится, следует продать, завод передать новому руководству, назначенному кредиторами, строительство аэропланов прекратить и всех конструкторов уволить.
Они держатся вежливо, но по-хозяйски и с видом морального превосходства. Люди они разумные и осмотрительные, с хорошо помещенными капиталами, свои состояния унаследовали, а затем преумножили, заняв директорские посты, взяв на себя управление капиталами, созданными такими людьми, как Голлан. Они-то никогда не пускались в рискованные авантюры вроде состязаний аэропланов. Гибель Хэкстро, по их мнению, заслуженное возмездие, и сейчас, когда Табита и Джон провожают их к автомобилям, они уже заняты другим: мудро и веско, как подобает их значительности, они обсуждают вопрос, занимающий в эти дни всех людей с весом, – опасность войны.
– Если Австрия решится...
– Если не решится, ей крышка. Славянский национализм и так уже расшатал империю.
– Национализм – это сейчас повсюду главное зло.
– А немцы-то, немцы! Какая хватка, какая работоспособность, дисциплина, техника! Я был просто поражен. Но нельзя закрывать глаза и на опасность.
– Я с вами не согласен. Этот страх перед войной только доказывает полное непонимание положения Германии, да и всей мировой ситуации в целом. Международные торговые связи уже исключили возможность войны. Это, кстати сказать, и мнение Баллина [Баллин, Альберт – немецкий судовладелец, поборник сближения с Англией], он мне сам говорил. Война была бы одинаково гибельна для всех сторон.
– Совершенно верно. Но с другой стороны, соперничество на море...
– И славяне...
– Да, опасные тенденции, безусловно, наблюдаются.
И, окончательно себя запутав, убедившись одновременно в том, что война неизбежна и что она невозможна, они важно рассаживаются по автомобилям. Кажется, ничего нет вокруг портного и надежного, кроме их черных пальто и цилиндров, в большинстве немного старомодных. Парк, огромные деревья, самый дом с двадцатью окнами по фасаду – словно яркие холсты и марля в сцене превращения, все это может мгновенно появиться и снова исчезнуть по знаку режиссера в черном цилиндре.
Джон, всей душой негодуя на них и сочувствуя Табите, берет ее под руку. – Слава богу, уехали. Самый противный, пожалуй, этот инженер. Он мне сказал, что система конвейера себя не оправдала. Она, видите ли, снижает мастерство рабочего.
– Может, он и прав. Он человек выдающийся.
67
Джон, без конца поучающий Табиту, уже готов был спросить, что именно она подразумевает под выдающимся человеком, и лишний раз указать, сколь условны, а следовательно, опасны ее понятия. Но он промолчал – спорить просто не было сил. Теперь, когда комиссия уехала и решение ее известно, те, кто остался в доме, ощущают пустоту и никчемность любых усилий. Даже слуги работают спустя рукава: они знают, что только отбывают свой срок.
Шатер с лужайки убрали, но никто не позаботился о том, чтобы засыпать оставшиеся от него ямы.
Вернувшись в тот вечер домой, Голлан первым делом справляется о лужайке. – Безобразие. И о чем только все думают?
– Но я думала, Джеймс, пусть слуги, пока они тут, помогут увезти палатку. Мы же платим за нее пять фунтов в день.
– К черту палатку. Важно, чтобы дом и сад выглядели прилично, не то пойдут разговоры, что мы обанкротились. Люди и так уже болтают лишнее, я их знаю. Да, им только бы меня свалить, они уже два года твердят, что я вышел в тираж.
Он весьма агрессивно настроен по отношению к этим таинственным врагам, которые, как он уверяет Табиту, замыслили его разорить. – Этот Гектор всегда мечтал от меня избавиться. – И вдруг кричит: – Аэроплан-то! Они знали, что он победит, вот и перелезали трос.
Инженеры, обследовавшие "Голлан-Роб", дали заключение, что причина аварии – недостаточная мощность мотора и слишком маленький руль, но Голлан уже придумал версию с злонамеренно перерезанным рулевым тросом. Ему кажется, что весь мир населен его врагами, задумавшими так или иначе свести его в могилу.
Узнав, что Табита предупредила прислугу об увольнении, он сильно гневается: – Ты нас погубишь, Берти!
– Но разве у нас есть деньги?
– Не в деньгах дело, денег я всегда достану. – И продолжает не свойственным ему раньше раздраженным тоном: – Предоставь все это мне и закажи себе несколько новых платьев. Да, да, надо, чтобы ты выглядела богато, надо им показать.
– Но, Джеймс...
– Ну, хватит, хватит. – Он делает жест, словно отодвигает ее в сторону. – Ты делай, что я говорю, это важно. Деньги – не твоя забота. Ты только меня слушайся.
Он отбросил всякие церемонии. Командует отрывисто, даже Табитой. Выходит из себя и визжит: – Предоставь это мне. Я знаю, что делаю. Увидев как-то Джона, скорчил гадливую гримасу и замахал рукой, точно сметая с дороги кучу хлама.
И всех живо приставил к делу – уничтожить следы палатки, исправить, дороги, а в доме все протереть и отполировать до полного блеска.
– Мы им покажем! – твердит он, и даже в его жестикуляции появляется что-то угрожающее.
– Я жду одного знакомого, – сообщает он Табите. – Нацепи свои камешки.
– К завтраку, Джеймс?
– Да, да, Берти, сейчас же. Забудь про все эти правила. Чем больше правил нарушать, тем лучше – сразу видно, что ты человек деловой.
И Табита, чувствуя себя глупо, но не решаясь ослушаться, надевает брильянтовое колье и серьги, чтобы принять неказистого человечка по фамилии Экстейн – с желтым испитым лицом и белыми волосами. Он приехал на два часа раньше времени и тут же начинает бегать по дому и все разглядывать. Он желает увидеть картины, восторженно ахает над мебелью, коврами, парком, розами. С его узкого личика, в котором хитрость опытного дельца сочетается с наивным, ненасытным любопытством, не сходит улыбка, словно он говорит: "Как все очаровательно, как приятно жить на свете!"
Он заглядывает на завод и восхищается, заявляет, что конвейер гениальная идея, "во всяком случае, с точки зрения рекламы, мы о вас напишем, сэр Джеймс, приготовьте фотографии" – и на следующий день приезжает опять, на этот раз с двумя приятелями. Один из них – Хакет, высокий и лысый, с необыкновенно светлыми глазами; другой – некий Гилмен, тот похож на боксера и говорит, как выходец из лондонских низов.
Эти двое тоже осматривают завод, а Экстейн тем временем играет Табите на рояле, очень плохо, но с большим чувством. А затем Голлан увозит их всех обратно в Лондон.
Но, вернувшись наутро домой, он только передает Табите букет от Экстейна и уверяет ее, что она произвела хорошее впечатление. – Ты ему понравилась, Берти, покорила его, а у него губа не дура. Мог бы стать джентльменом, да не захотел; ни к чему ему это. Предпочитает жить в свое удовольствие.
А когда она спрашивает, какие у него планы, раздраженно отмахивается: Все в порядке, бояться нечего.
– Да я не боюсь, Джеймс, мне просто интересно.
И тогда он рассказывает ей, коротко и небрежно, как успокаивают надоедливого ребенка, что будет создана новая компания под названием "Моторы Хэкстро Холт". Ей будут переданы активы прежнего акционерного общества, а возглавлять ее будет он сам. – В этом и была главная загвоздка – кому быть во главе. Но они уступили. Я знал, что добьюсь своего.
– Ты доверяешь этим людям, Джеймс?
– Доверяю? Нет. Мошенник на мошеннике. Да ты не фыркай, все в порядке, я за ними пригляжу, мы друг друга понимаем. – И продолжает, бросив на Табиту сердитый взгляд, как будто она что-то возразила: – Конечно, мошенники, а кого еще на такое подобьешь? Мошенники, Берти, тоже бывают полезны, если с умом их использовать. С ними хорошо идти на риск, ведь им терять нечего. – И ворчит, что за завтраком на Табите было старое платье: – Говорил я тебе – обнови свои тряпки. Да, это важно.
А вечером – опять выговор, зачем редко принимает гостей. Это новый Голлан, резкий, вспыльчивый, или, может быть, прежний Голлан, тот, что лет двадцать-тридцать назад выбился из бедности и до смерти заездил первую жену, неуемная самолюбивая воля, подхлестнутая осечкой, как давнишний нефрит обостряется от холодного ветра. У него даже голос изменился, точно ногтем скребет по стеклу. Он кричит на прислугу, а когда Табита пытается его урезонить, обрывает ее: – Ничего, это им полезно. Лодыри, распустила ты их. – И видно, что он в самом деле обижен на этих людей, которые, по его мнению, с утра до ночи бьют баклуши.
С Джоном он почти не разговаривает, и тот остерегается его, как путешественник в джунглях остерегается дикого зверя, после встречи с которым от всей его мудрости, достоинства и грации только мокрое место останется.
Но как-то вечером, после обеда, Голлан вдруг рявкает: – Ты в Оксфорд хочешь?
– Я еще не решил... меня, правда, включили в конкурс на стипендию в колледже святого Марка...
– Бог с ней со стипендией. В благотворительности ты не нуждаешься. Запишись немедленно. – И говорит Табите, что готов положить мальчику тысячу фунтов содержания в год. А на ее слова, что это слишком много, обиженно кричит: – Слишком много? Ты что же, думаешь, я столько не наскребу? Нет уж, если Оксфорд, так с форсом, чтобы там все рты разинули.
И теперь-то Джон, разумеется, берется за работу всерьез, чтобы получить стипендию, а так как способности у него отличные и в Брэдли его хорошо натаскивают по древним языкам, то через полгода стипендия ему присуждается.
Голлан, увидев его имя в "Таймс" и поняв, что мальчик отличился, поздравляет его в таких выражениях: – Значит, утер им нос? Ну и правильно. – И дарит ему небольшой спортивный автомобиль. – Вот, пусть знают в твоем Оксфорде. Пусть подожмут хвосты. – Точно таким же тоном он заявляет: Этот мне кайзер! Ну погоди, мы ему, черту-усатому, покажем, где раки зимуют!
Немцы для него – всего лишь особого вида конкуренты, личные враги в мире, попытавшемся разорить его, Джеймса Голлана.
68
Люди, утверждавшие впоследствии, что войну с кайзером породили фабриканты оружия вроде Голлана, конечно же, писали историю вспять, а история вспять не движется. Войну породили не фабриканты оружия, а скорее поэты; да и вообще сомнительно, чтобы войну можно было породить, равно как и погоду. В мире всегда дуют ветры противных мнений, ходят тучи воображения, наблюдается смена температур, местных и национальных; и электричество повсюду одинаково зажигает лампы и ударяет в церковные шпили. Ошибались и те, кто, восхищаясь Голлан ом, уверял, что он – один из немногих крупных деятелей в Англии, заранее предсказавших войну.
До войны Голлан, в сущности, не был особенно крупным деятелем, а войну уже двадцать пять лет предсказывали все мыслящие люди в Европе. Чего они не предвидели, так это времени, когда она начнется, ее характера и собственного к ней отношения. Они воображали, что на их век мира в Европе хватит; война представлялась им похожей на последнюю из серьезных европейских войн, франко-прусскую, которую население воюющих стран (вне района военных действий) почувствовало лишь как бум, а затем спад в промышленности. Что же до их отношения к войне, то, если они призывали к оружию, их обвиняли в милитаризме, а если искали соглашения с Германией высокомерно одергивали.
Интуиция Голлана, очень простого человека, мало сведущего в политике, а потому неспособного взвесить второстепенные факторы, сказалась в том, что он понял: война начнется скоро и потребует механизированного транспорта. Поэтому он и основал компании "Грузовик Голлана", "Оси Голлана" и "Подшипник Голлана".
В отличие от "Моторов Хэкстро" это были поначалу небольшие компании с капиталом, добытым из сомнительных источников, под высокие проценты; но они позволили Голлану войти в контакт с знаменитой стальной фирмой "Брайтхаус", изготовлявшей броневые плиты и морские орудия, а затем в том же году стать членом ее правления.
Финансовая система, на которой держалась эта новая группа компаний Голлана, была, вероятно, весьма непрочной. Более почтенные и осторожные фирмы с самого начала смотрели на нее косо. Но Голлан еще до войны загребал большие прибыли; и самым фактом своего успеха он подрывал престиж более осторожных финансистов.
А престиж этот уже много лет как пошатнулся. Иными словами, то, что двадцать лет назад считалось осторожным, теперь выглядело косным. Новая финансовая аристократия, сменившая старую аристократию, земельную, вовсе не отличалась осторожностью. Она ничего не охраняла. Не имела собственных социальных теорий и критериев. Она знала одно – конкуренцию, без которой и не могла бы существовать.
Прибыли Голлана всегда были непонятны, но он находил средства для очень крупных затрат. В Хэкстро теперь не переводились гости, это было время прославленных приемов в саду, на которые сотни людей съезжались специальными поездами, на которых встречались, с видами на взаимную выгоду, герцогини и министры, акционеры компаний Голлана, финансисты всех рангов от мелкого банкира до основателя дутых, акционерных обществ, чудом избежавшего тюрьмы. Приемов, на которых, по общему мнению, публика собиралась скучная, вульгарная, разношерстная, но на которые все ездили ради угощения и цветников, чтобы посмотреть на знаменитостей, разнюхать, как лучше поместить капитал, и потом полгода обо всем этом судачить.
А Голлан, приказав Табите изыскать какую-нибудь новую приманку оркестр, специально выписанный из Венгрии, прыжки в воду на приз, появлялся среди гостей очень поздно, в твидовом пиджаке и, небрежно, сердито пожимая первые попавшиеся руки, произносил: "Вам нравится? Это все моя жена затевает. Вам тоже по вкусу? У меня на такие вещи нет времени слишком занят".
Про Табиту, от которой эти приемы требуют бесконечных трудов и треволнений, он говорит: "Она-то в своей стихии. Да что там, все вы, дамы, обожаете веселые сборища".
Джона представляет так: "Сын моей жены. Любит веселое общество. Он в Оксфорде напропалую развлекается – покер, баккара и все такое прочее. Где еще столько денег истратишь".
И трудно сказать, что означает этот твидовый пиджак, этот отрывистый тон, даже усилившаяся за последний год грубость речи – то ли это самодовольство человека действительно вульгарного, действительно игнорирующего чужое мнение, то ли нарочитая поза старика, которому смертельно надоели все на свете, кроме считанных близких людей, и все на свете, кроме его секретных махинаций и честолюбивых замыслов.
69
Гости, люди новые, в большинстве не знакомые ни с Табитой, ни с ее соседями, глазеют на нее, как на манекен в витрине. Они видят, что туалеты ее, пожалуй, слишком нарядны, а главное, слишком узки даже по тогдашней моде, так что ее крепкая фигурка словно закована в шелковый футляр; отмечают ее напряженную манеру держаться – неспокойную и озабоченную; и, поскольку их собственное положение в обществе еще не прочно и они стремятся доказать, что не дадут обмануть себя великосветскими потугами хозяев Хэкстро, говорят друг другу: "Еще одна выскочка, тоже задумала пролезть в высшее общество. И зачем им это нужно? Из сил выбиваются, а над ними только смеются".
И, разглядывая ее без жалости и без благодарности, соглашаются в том, что она – вульгарная дура. Эти туалеты, эти брильянты сразу выдают ее скудоумие.
– И к тому же прожженная, – замечает кто-нибудь.
– О, она на этом собаку съела. Голлан для того и женился на ней, этих профессиональных "хозяек дома" ничем не прошибешь. А все-таки из королевской семьи никого не удалось залучить. Там понимают, что всякой терпимости есть предел.
Табита отлично видит презрение, изливающееся на нее из глаз всех этих женщин, которые, пожимая ей руку, не устают восторгаться погодой, ее дивными цветниками, ее восхитительными приемами. И отвечает им тем полным равнодушием, благодаря которому она в сорок лет кажется удачливой авантюристкой, словно говорящей: "Думайте обо мне что хотите, мне все одно", – тем равнодушием, что отпугивает, как кинжал в ножнах. Люди снисходят до Табиты, но побаиваются ее. Она как металл, который можно закалить лишь тысячами легких ударов, который, не будучи закален, легко бы ломался, а закаляясь до полной гладкости и непроницаемости, одновременно разогревается.
Самой же Табите на ее грандиозных приемах кажется, что чувства ее скованы так же, как и тело в этих до неприличия узких футлярах из жесткого шелка, охватывающих бедра и ноги ниже колен, так что в них даже ходить трудно. Ее переполняет нетерпение, мучительная скука, которая, не находя выхода, кипит в ней, как кислота в хрупкой реторте. Неустанно, даже в такие минуты, когда нужно быстро принимать какие-то практические решения, ее преследует ощущение никчемности. "Что я делаю? К чему это все? Мне уже сорок лет. Скоро буду старухой".
Ее поражает молодежь, так легко и беззаботно перепархивающая от одних увеселений к другим; но едва она успевает подумать: "Хоть с Джоном-то все хорошо, и в Оксфорд я его устроила, несмотря на все трудности", как снова ощущает свою беспомощность. Теперь ей мерещится, что Джона подстерегают страшные опасности, от которых она не в силах его уберечь. Ее советов он не слушает, да что там, нарочно все будет делать ей наперекор. Она предложила помочь ему, опираясь на свой изощренный вкус, обставить его новые комнаты – так нет же, взял и увешал их безобразными ярко-оранжевыми драпировками и еще более безобразными картинами художников новой школы, чья оригинальность, по ее мнению, состоит только в том, что они презирают великие имена Ренуара, Моне и Дега. Он разъезжает в автомобиле с Бонсером и приглашает в рестораны актрис. Играет и пьет. Вероятно, содержит любовницу. И в гневном отчаянии она твердит про себя: "А он ведь незаурядный юноша. Он мог бы чего угодно достичь, мог бы сделать блестящую карьеру".
70
Успехи Джона удивляют Табиту, хоть она и предсказывала их чуть ли не с первого дня его жизни. Она как молодая жена, что месяцами носила ребенка и знала, какой радостью он для нее станет, а когда он родился, смотрит на него в изумлении, думает: "Это настоящее чудо!" и ужасается при мысли обо всех опасностях, грозящих этому крошечному, слабенькому, беспомощному существу. Женщин, не знавших материнства, она и жалеет за узость их кругозора, и завидует их душевному покою.
Когда Джон, потрудившись на совесть, но тщательно это скрывая, получает высшую отметку по древним языкам, к ее радости тотчас примешивается страх: "Ну вот, теперь он вообразит, что может и не работать, – он ни к чему не относится серьезно".
Джон смеется над ней. – Опять ты волнуешься, мама. Тебе бы только волноваться – не из-за долгов, так из-за войны.
– Неужели ты хочешь войны, Джон?
– Нет, но Джим, я думаю, прав. Войны нам не избежать. Тирпиц не перестанет строить боевые корабли, иначе его расчудесные сторонники дадут ему по шапке. А если Германия не перестанет вооружаться, мы будем вынуждены воевать. И знаешь, война, пожалуй, даже очистит атмосферу.
В его голосе – досада на эту неотвязную тревогу, мешающую ему свободно дышать. Он жаден до удовольствий, которые сулит ему каждый новый день. Он побывал за границей, приобщился к азартным играм. В Милане он видел шоссейные автомобильные гонки и сам загорелся желанием стать гонщиком. Теперь ему нужен собственный гоночный автомобиль.
– Шоссейные гонки – ужасно опасная вещь, – говорит Табита, и эти необдуманные слова еще больше раззадоривают Джона. Он советуется с Голланом, и Голлан с той небрежной снисходительностью, которую он теперь проявляет к пасынку, словно скармливает сахар избалованному щенку, заказывает для него на своем заводе гоночный автомобиль с мотором "Хэкстро".
Машина эта, огромная, двухместная, сразу становится радостью Джона и мукой Табиты. И причинять эту муку доставляет Джону особенное удовольствие. Он катает мать по опасным дорогам со скоростью 60 миль в час, чтобы видеть, как она бледнеет и вся сжимается, чтобы знать, что ей очень страшно. Он как любовник, который мучает любимую, потому что устал ее баловать, потому что его любовь требует новой пищи.
К концу года он побеждает на гонках в Брукленде. Голлан доволен хорошая реклама для его мотора. У него тут же возникает план – превысить рекорд скорости, и он записывает тот же автомобиль, но с новым мотором, на шоссейные состязания в Лейпциге, назначенные на будущий год. Германию он выбрал нарочно: "Пора нам показать немчуре, на что мы способны".
Джон в восторге от этой затеи. Его интересует немецкая философия, он хочет изучить немецкий язык, и его привлекает эта энергичная нация, дерзостью своих замыслов и своей неутомимой изобретательностью пугающая весь мир почти так же, как столетием раньше – Наполеон.
И вот в конце июня, едва начались каникулы, он отбывает в Саутгемптон с двумя механиками и с Голланом – тот решил проследить за погрузкой автомобиля.
Табита нервничает, как всегда, когда Джон сидит за рулем, и, чтобы успокоиться, проводит утро с экономкой – затевает генеральную ревизию домашних припасов.
В одиннадцать часов лакей подает ей телеграмму. "Небольшая поломка. Приезжай больницу Бренте. Джим".
После бесконечно долгой дороги она подъезжает к маленькой провинциальной больнице. Голлан встречает ее на крыльце. Правая рука у него на перевязи, но он отделался ушибами. У Джона перелом черепа и сложный перелом правой ноги, сломана рука и, очевидно, задет позвоночник. Он до сих пор без сознания, и неизвестно, выживет ли. Но Голлан уже послал за специалистом и полон бодрости – оптимизма занятого человека, для которого всякое волнение только помеха. – Джон молод. У него есть воля к жизни, а это ему поможет лучше, чем любые доктора.
Но Табита, с побелевшим лицом и огромными глазами, отвечает только: – Я так и знала, что это случится.
– Берти, дорогая, как ты могла это знать?
– Зря мы подарили ему такую машину. Мы знали, что ему с ней не справиться, слишком большая.
– Поверь мне, Берти, мы еле тащились, не больше двадцати миль в час. Джонни очень неплохо правит, на перекрестках всегда глядит в оба. Это тот в нас врезался. Какой-то молодой идиот – гнал как сумасшедший и даже гудка не дал.
– Вот и я говорю – нельзя доверять автомобили мальчикам.
– Когда-то надо же начинать. Джону двадцать лет. – Голлан уже сердится.
– Не понимаю, как можно было вообще разрешить такие гонки.
– Дорогая Берти, эти гонки уже увеличили скорость автомобилей на пятьдесят миль в час.
– Но кому нужно ездить так быстро? Какой в этом смысл?
На лице у Голлана написано: "Разговаривать с этой женщиной бессмысленно. Все равно не поймет".
Специалист прибывает из Лондона в пять часов. Он и обнадеживает и предостерегает. Бодро уверяет, что знает случаи, когда при должном уходе такие пациенты выздоравливали; насчет ухода в этой больнице явно настроен скептически; перевозить же пациента в Лондон не советует – тряска может причинить ему непоправимый вред.
Джон не приходит в сознание три недели. Однажды местный врач после Очередного осмотра замечает в разговоре с Табитой: – Значит, воюем.
Табита, три недели не читавшая газет, спрашивает: – Опять Ирландия?
– Нет, немцы вторглись в Бельгию. Ну, да это, слава богу, ненадолго. Бельгийские крепости неуязвимы.
71
Неделю спустя дело идет к падению Парижа, но Табита счастлива, потому что Джон открыл глаза и узнал ее. Она соображает: "К тому времени, как Джон достаточно окрепнет, чтобы его взяли в армию, война уже кончится. Он спасся от войны". И тут же спохватывается: "Какие у меня мысли гадкие, какая я эгоистка!"
Она радуется, когда больного разрешают перевезти в Хэкстро, где целое крыло дома уже отведено под госпиталь, потому что, как она говорит, "должна же я хоть чем-то помочь".
И с головой окунается в работу. Она не жалеет себя. Ее работа – это жертвоприношение, отчаянная мольба, обращенная к неведомой силе: "Не карай меня. Я так стараюсь искупить мою вину".
После первых шести месяцев войны и затянувшихся операций на Сомме в жизнь вошла постоянная тревога, но и какая-то новая простота. Люди не скрывают своих чувств, вслух высказывают свои страхи и сомнения. Церкви переполнены, и Табита обнаруживает, что не ее одну преследует чувство вины. Молодые солдаты обличают себялюбие цивилизованного мира и кричат, что все нужно изменить.
Табита, вернувшись утром из церкви с отрешенным лицом, какое бывает после нового, сильного переживания, видит Джона – он ковыляет по террасе на двух костылях и встречает ее дружелюбной улыбкой.
– Ну как? Хорошая была проповедь?
– Да. О грехе и себялюбии.
– Знаю, знаю. "Война – божья кара".
Ответ замирает у Табиты на губах. Ее осенило. Слова любовь, грех, вина внезапно стали для нее живыми, и жизнь обрела смысл. Как могла она до сих пор быть слепа и глуха? Как могло случиться, что после трех лет хождения в церковь и тысячи проповедей она лишь теперь постигла, что всякая любовь от бога; что любить не на словах, а на деле – это и значит верить в бога!
И не менее ясно, что отказывать в любви, быть себялюбивым и жестоким значит навлекать на себя кару. Не потому ли на мир обрушилась война, что люди были себялюбивы, своекорыстны? Для нее это так очевидно, что она только недоумевает, как может весь мир не понять этого и не пасть на колени, моля о прощении. И она отвечает наконец Джону, даже с некоторой горячностью: – Что ж, по-твоему, она для этого недостаточно ужасна?
Не дав ему времени заговорить, она уходит. Она боится услышать возражение, на которое не сумеет ответить, так что оно, чего доброго, пойдет во вред – не ей, потому что ее вера за пределами любых доводов, но самому Джону. Она думает: "Все-таки он еще очень юн. Ему бы только показать, какой он умный. До понимания подлинной жизни он не дорос".
А Джон, глядя ей вслед, говорит себе: "Опять у нее это воскресное лицо. Кто бы подумал, что мама ударится в религию".
Но если Табита, к немалой досаде Джона, начала вникать в проповеди, Голлан совсем перестал ходить в церковь – даже в Хэкстро, даже в воскресенье утром. Война и для него упростила жизнь. Подобно тому как мощный сноп света из-за кулис, поглощая детали, ярко вычерчивает черно-белые фигуры актеров, война показала Голлана во весь рост. Как иные светские дамы, до сих пор, кажется, умевшие только весело проводить время, оказались дельными работниками; как забавные ничтожества обернулись чудовищными злодеями и подлецами; как честолюбцы полезли вверх, а бессовестные стали грабить совсем уж беззастенчиво и в открытую – так словно по команде вышли на первый план прирожденные организаторы, природные главари и начальники. В каждой деревне, на каждой улице нашелся человек, словно бы ничем не выдающийся, а оказывается – просто созданный для того, чтобы созывать собрания, диктовать линию поведения, заставлять себя слушаться.
Голлан не только выбран из десятков промышленников на роль вожака, он и сам себя таковым ощущает. И с этим сознанием безраздельно отдается работе. Ни на что другое у него уже нет времени. Он заявляет, что священник своими добавочными богослужениями отвлекает рабочих с завода, а значит, опасен, не понимает всей серьезности момента. Он кипятится, если перед утренним завтраком не застает Табиту в ее спальне. В его глазах война не имеет никакого отношения к человеческой природе или к судьбам цивилизации. Это преступная, давно подготавливавшаяся попытка Германии утвердить свое превосходство в Европу и сокрушить Англию, и он что ни день взывает: "Что нам нужно, так это хозяин. Где тот человек, который способен взять на себя ответственность?"