355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэри » Радость и страх » Текст книги (страница 3)
Радость и страх
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:59

Текст книги "Радость и страх"


Автор книги: Джойс Кэри


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)

Теперь Табита не на шутку испугана. Может, он сошел с ума? Помучившись дома, она решает заглянуть в "Красный Лев" и видит: Бонсер стоит у стойки и пьет виски. Его не узнать, такой безысходной тоской веет от всего его облика.

13

В пивной появляются два грузных верзилы и начинают громогласно обсуждать какую-то свою удачу. Можно понять, что они – букмекеры и за день хорошо заработали. Они смеются, хлопают друг друга по спине.

Табита смотрит на них с отвращением и вдруг ощущает толчок под ребра. Бонсер, преобразившийся, шепчет ей на ухо:

– Видала эту пару? Самые продувные бестии на сто миль в округе. А я вот сейчас возьму и всучу им уотлинговских бумажек.

Табита, решив, что у него в голове помутилось от спиртного, стискивает его руку и шепчет в ответ: – Не стоит, уже поздно.

Бонсер стряхивает ее руку и подходит к стойке.

– Добрый вечер, джентльмены. – Он кивает букмекерам. – Заработать хотите? Нет, на этот раз не лошадка. Тут дело верное. Вы про покойного лорда Уотлинга слышали? Так вот, поинтересуйтесь. – Он достает газетную вырезку. – Кончина маркиза Уотлинга. Кое-какие чудачества. Нет, это не то, что вы думаете. У него были женщины. Целых две. С этого-то и начались неприятности, от которых кому-то очистится не один миллион. Я не шучу, про это в газете написано. Вот: "Состояние Уотлинга".

Букмекеры ухмыляются друг другу, а Табита дрожит за Бонсера. Но он продолжает:

– Не верите? Ну, конечно. Чтобы распознать правду, когда она перед тобой на ладони, надо быть умным человеком. Так вот, у этого лорда Уотлинга был особняк на Итон-сквер и еще мясная лавка в Бермондси, там он называл себя Смитом. Откуда мы знаем, что это было одно и то же лицо? А потому знаем, что между домами есть подземный ход [фешенебельная лондонская улица Итон-сквер и портовый район Бермондси находятся очень далеко друг от друга, к тому же на разных берегах Темзы]. Мы его нашли. Он, конечно, очень старый. Существует сотни лет. Проделан монахами, чтобы попадать к девочкам, которых они держали под замком в женском монастыре у самой реки, там их было удобно топить, если заартачатся.

Теперь букмекеры не смеются, они кивают друг другу, словно говоря: "Про монахов мы знаем. Это уже похоже на дело".

А Бонсевр достает еще газетные вырезки и листы, исписанные на машинке якобы выдержки из мемуаров лорда Уотлинга, – и предлагает букмекерам за дальнейшими подробностями обратиться к лорд-канцлеру, если же они хотят увидеть подземный ход, то следует написать лорд-мэру.

– Лорд-мэру, – повторяет один из них с сомнением в голосе.

– Ну да, в его канцелярию, – говорит Бонсер, словно досадуя на неосведомленность провинциала. – В отдел канализации, он ведает подземными ходами. И надо получить пропуск и оплатить, марку.

– Маржу?

– Да, марку. Такую черную, для пропусков. Вы что, никогда пропусков не получали?

– Да брось, Билл, – говорит второй букмекер, – ты же видел также марки, за шиллинг.

– Ах, гербовые?

– Вот-вот.

Оба букмекера, устыдившись своего неверия, покупают акции, каждый на фунт. Табита дрожит, как в лихорадке. Она сама не знает, негодовать ли ей на Бонсера за эту новую басню или поражаться его нахальству. Она смотрит на него, встречается с нам глазами, и вдруг он ей подмигивает. Чувствуя, что сейчас расхохочется, она поспешно выходит на улицу.

14

Она страдает. Она говорит себе: "Он безнадежен. Он не только лжет и обманывает, он..." Но она не может подыскать слова для этого безумия. А потом ей опять вспоминается невозмутимое лицо Бонсера, его поразительное нахальство, и ее душит смех. Разрываясь между страданием и этим странным весельем, она смеется до боли, до колик, и на глазах выступают слезы.

Выходят Бонсер, у него вид победителя, он берет ее под руку. – Вот так-то, старушка. Здорово я их уел и тебя рассмешил, а?

– Но зачем это тебе, Дик? – Она опять смеется, но тут же спохватывается, старается взять себя в руки. – Этот подземный ход – какая чушь, ты же знаешь, что его нет.

– Конечно. Но каков сюжет! И выдуман тут же, экспромтом. – Он сдвигает шляпу на затылок и выпячивает грудь. – Ей-богу, Пупс, экспромтом. Ты их лица видела? Я сам чуть не расхохотался. – И продолжает с довольным смешком: – Проглотили как миленькие. Два самых прожженных мошенника во всей Англии. Да что там, Пупс, я, если понадобится, сумею продать булыжник Английскому банку.

– Да, а если они узнают? Ведь это такая явная ложь.

– Но в этом-то вся и прелесть. Чем невероятней, тем лучше. Сейчас объясню почему. – Бонсер прижимает к себе ее локоть, его переполняет гордость артиста. – Когда люди слышат настоящее вранье, они думают: "Не посмел бы он такое сочинить, значит, это правда". Вот и ловишь их, как мух в паутину. Дураки, между прочим, тоже клюют. Но с дураками и стараться не надо. Те сами лижут тебе руку и клянчат: "Бери все как есть, дружище. Сейчас у меня больше нет, а будет – тоже тебе принесу". Для дураков выдумывать враки – только зря стараться. А эти двое – они хитрющие. Потому я им и наплел про подземный ход – для пущего эффекта. И про монахов. Ты заметила, как они слушали про монахов? Этим я их доконал. Так всегда бывает. Хочешь, чтоб уши развесили, – пускай в ход монахов, все знают, что это была за публика. Монахи и попы. Тут не промахнешься, какие-то струны да заденешь. Ну, теперь, пожалуй, можно и кутнуть, заслужили. – Он тянет ее в другой бар.

– Не надо. Дик, пожалуйста.

– А я говорю – надо.

– Неужели ты не понимаешь, что губишь себя?

– А ты думаешь, легко было всучить уотлинговские бумажки этим двум крокодилам?

Он входит в бар, выпивает. Выражение у него мрачное, он молчит. После закрытия идет, шатаясь, по улице и взывает к домам: – Она меня в грош не ставит!

– Но, Дик, я же не говорила...

– Конечно, я себя гублю. Мне бы надо быть в парламенте, я бы их там всех вокруг пальца обвел.

– Если б ты выбрал что-нибудь одно...

– А велики у меня, думаешь, были возможности, когда меня в четырнадцать лет вышвырнули из бардака в какую-то вонючую контору?

– Но ты говорил, что был в университете!

– Контора была в университете. Университетская была контора, а если ты, черт подери, намерена уличать меня во лжи, чуть я открою рот...

– Дик, уже очень поздно, пора спать.

– Давай, давай, уложи беднягу в постель и обшарь его карманы, Обчисти до нитки, а шкуру продай на праздничные штаны.

Он останавливается, по-ораторски воздев руки. – Не ценишь ты меня. Пупс. Ты думаешь, я – мразь, ничтожество. Но ты не права. Кишка у меня не тонка. Печенки-селезенки на месте. Яички одно к одному. Зад не отвислый. И лицо ношу не для того, чтобы скрыть затылок.

Он вдруг улыбается широко и печально и нахлобучивает шляпу на лоб. Со смаком повторяет последнюю фразу и сам себя хвалит: "Вот это – да". Он вернул себе хорошее настроение. Обнимает Табиту за плечи. – Ладно, веди бедолагу домой, издевайся сколько влезет.

Красноречиво оплакивая свои загубленные таланты и получая от этого истинное удовольствие, он разрешает Табите раздеть его и уложить в постель. Он прижимается к ней и, вздохнув: "Валяй, Пупс, казни меня, разбей мое сердце!", засыпает у нее на груди и храпит, как слон.

Табита лежит неподвижно. Ей открылась огромная, удивительная истина. "Нечего и надеяться, что он будет вести себя разумно. Нет у него разума. Ни уговоры, ни слезы, ничто не поможет".

15

Удивление сменяется глубокой печалью. Ей кажется, она полна до краев такой тяжелой, такой бесконечной печали и мудрости, что никаких новых сюрпризов жизнь уже не может ей преподнести. "Чего-то ему недостает, он как ребенок. Надо быть с ним терпеливой, тактичной".

Для начала ее материнское терпение выражается в том, что она лежит, боясь шелохнуться, и твердит про себя: "Я-то глаз не сомкну, лишь бы его не разбудить, а то он завтра будет ни на что не годен".

Однако просыпается она в половине одиннадцатого утра от того, что Бонсер сонно обнимает ее, вздыхая: "Ох, моя твердокаменная женушка, жестокое ты созданье!"

Она говорит мягко, тактично: – Милый, надо нам было вчера расплатиться с хозяйкой, пока мы все не истратили.

Он принимает этот намек вполне благодушно. – Не извольте беспокоиться, сударыня. Все будет в порядке. Иди сюда.

– Но, Дик, уже поздно.

– А куда нам торопиться?

Он не спеша встает, улыбаясь, меряет шагами комнату.

– Знаешь, кого я подою?

– У тебя ведь целая куча адресов.

– Это полковники-то? Надоело. Лучше я еще пощиплю этих двух ловкачей в "Красном Льве".

– Дик, ради бога! – Она сбрасывает одеяло. – После того, что ты им наврал...

– Ты опять за свое? А через минуту скажешь, что я ленюсь, не работаю. Ну что тут прикажете делать?

– Дик, я знаю, ты умница, но разве обязательно нужно...

– А ты гляди и помалкивай. Я только что придумал для них такую наживку... – Он улыбается, предвкушая богатый улов. – Выкачаю этих удавов, как насосом. Пошли, полюбуешься.

Он тащит Табиту в пивную. Вчерашние букмекеры уже там, а с ними чернявый молодой человек с наружностью боксера. Но Бонсер еще не успел поздороваться, как чернявый срывается с места и говорит ему: – Что это я слышу насчет уотлинговских акций? В этом городе единственный агент – я. Покажите ваше свидетельство.

Бонсер негодует. И не подумает он ничего показывать, джентльмен должен верить джентльмену на слово. Чернявый сбивает с него шляпу, кто-то кричит: "Очистить помещение!", и рыжий половой выталкивает Табиту на улицу вместе с двумя старухами уборщицами и вертлявым юношей в котелке. И пока она, ошарашенная таким поворотом событий, отцепляет от себя двух старух, дверь распахивается снова, шляпа Бонсера проплывает по воздуху, а сам он катится от порога, лежа на боку и отчаянно дрыгая руками и ногами. Но не успела она и вскрикнуть, как он уже вскочил и исчезает за ближайшим углом с такой быстротой, что вместо ног мелькнуло мутное пятно.

Только она подобрала его шляпу и отошла на несколько шагов, как в пивную с ходу влетают два полицейских.

16

Табита, оставшись почти без денег, три дня не получает никаких известий. Потом приходит телеграмма из Хитленда, приморского городка на юге. "Приезжай немедленно. Интересные перспективы".

Чтобы купить железнодорожный билет, она снесла в заклад свое лучшее платье и сбежала из дому, не заплатив хозяйке. Так впервые в жизни она сама смошенничала. Достоинство ее уязвлено, и она негодует на Бонсера. "Я его избаловала. Он воображает, что я все стерплю. Но я ему докажу, что он ошибается. Именно потому, что он так безумно меня любит, я могу проявить твердость. И ничего недоброго в этом не будет. Это единственный выход для нас обоих".

И первые же слова, с которыми она обращается к Бонсеру, когда он, в новой шляпе и новом галстуке, встречает ее на вокзале, звучат как ультиматум:

– Мне очень жаль. Дик, но так продолжаться не может.

Он отвечает, сияя улыбкой: – Вполне с тобой согласен, Пупсик.

– Этот человек правду сказал про Уотлинга? Твои акции были фальшивые?

– Понятия не имею. Мне их дали в пивной.

– А мне ты, значит, просто наврал.

Бонсер все еще благодушен. – Для тебя, видимо, этот вопрос еще не решен?

– Да, глупо было верить тебе. Но это в последний раз. Если ты не найдешь работу, настоящую работу, нам придется расстаться.

– Правильно, Пупс. Прочная, постоянная работа. Только так.

– Очень-рада, что ты наконец понял...

– И я нашел ее, Пупс. Потому и вызвал тебя сюда. Настоящая постоянная работа. Через одного знакомого.

Табита насторожилась. – Какая же это работа?

– В кафе. Играть на рояле.

– А ты разве умеешь...

– Нет, конечно. Зато ты умеешь. Я как услышал, сразу подумал о тебе. И начинать можно сегодня же. В четыре часа.

– Но, Дик, я же не могу...

– Как знаешь, только я не понимаю, зачем было приезжать, если ты не намерена помочь. А возможность редкостная. Это Мэнклоу, спасибо ему, оказал нам протекцию. Завтра уже было бы поздно.

– Но, Дик...

– Только просил бы больше не намекать мне, что я отлыниваю от работы. Я-то ни у кого на содержании не состою.

– Как тебе не стыдно!

– А нет – так можно и расстаться, это ты права.

– Ты не думай, я это не в шутку сказала.

– Какие там шутки! Погода нынче прекрасная...

Табита молчит, не снисходит до споров. А в четыре часа она уже играет на рояле в кафе "Уютный уголок". Ее обязанности – играть в часы обеда, чая и ужина. Плата – пять шиллингов в день и питание.

– Тут открываются большие возможности, миссис Бонсер. Я знал одну девушку, которая начала с того же, а теперь дает концерты в Альберт-холле.

Это говорит Мэнклоу, знакомый Бонсера. Коренастый, рыжеватый, с широким розовым лицом и в золотых очках. Его высокий лоб изборожден морщинами, но большой рот обычно кривится в усмешке, словно собственные невзгоды для него – предмет забавы. Бонсер, как выяснилось, знаком с ним уже давно и в Хитленд приехал, чтобы пожить на его счет. Но Мэнклоу сейчас без работы и сам сидит на мели. Все, что он мог предложить Бонсеру, – это разделить с ним мансарду в старой части города, а теперь, с приездом Табиты, он перенес свое ложе в чуланчик под скосом крыши.

Табита, с первого взгляда невзлюбившая Мэнклоу главным образом за то, что он грызет ногти и глазеет на нее, пока разговаривает с Бонсером, воспротивилась было такому расселению, но Бонсер небрежно оборвал ее: Брось, почему нам и не пожить в его комнате, подумаешь, барин.

А Мэнклоу ничем не смутишь. Он подчеркнуто внимателен к Табите. Его руки как бы ласкают ее издали, улыбка его оскорбительна. Он намекает ей, что Дик Бонсер ее недостоин. – Разве это жизнь для такой женщины, как вы, Тибби?

Табита, содрогаясь от этого обращения, отвечает строго:

– Благодарю вас, мистер Мэнклоу, я вполне довольна моей жизнью.

– Да, до поры до времени. – Он оценивает ее взглядом. – Я не удивлюсь, если скоро вы войдете в моду. К тому идет.

– В моду?

– Да. Я имею в виду ваш стиль. Пикантный. С уверенностью, конечно, сказать нельзя, но пышнотелые красавицы уже немного приелись. Я лично предпочитаю тип Венеры Милосской, в нем есть что-то здоровое, но в наш испорченный век вполне можно ожидать, что модными станут личики, как у церковных служек, как у этаких костлявых обезьянок.

– Вы хотите сказать, что я похожа на обезьяну?

Он вдруг улыбается во весь рот, показывая крупные белые зубы.

– А что, и на это могут найтись любители. Кому что нужно. Я знал одну девушку, так она вышла замуж за пять тысяч годового дохода, потому что у нее была деревянная нога.

И, снова обретя серьезность, он задумчиво устремляет очки куда-то в сторону. – Я бы и сам не прочь быть женщиной, это таит в себе кое-какие возможности. – Мэнклоу часто возвращается к вопросу о возможностях. – Их сколько угодно, Тибби. Это все враки, что мир жесток – он мягкий, податливый. Все дело в том, чтобы вовремя заметить трещинку и успеть забить в нее клин.

Сам Мэнклоу потерпел неудачу на многих поприщах: как учитель в школе, откуда его уволили после какого-то скандальчика с отчетами, как сотрудник издательства, где он тоже пустился в спекуляции. А недавно его выгнали из местной газеты за то, что он предложил не называть некоторые имена в своей корреспонденции о судебном деле. Ходили слухи, что скрыть имена он предлагал за плату и что он вообще не чурается шантажа. Но он решительно это отрицает. Его мечта – самому издавать газету, любую. – Возможности тут необъятные. Сейчас всех ребят обучают читать. Все помешались на образовании. Что ни месяц, появляется какая-нибудь новая газета. И "Ответы" выходят, и вечерних листков без счета. Прямо болезнь, и с каждым днем все хуже. А чего же и ждать, когда развелось столько школ? Помяните мое слово, через десять лет мы станем республикой. – Он возмущен, что никак не может найти богача, который согласился бы финансировать его газету. – А уж газета будет – пальчики оближешь, и живая, и зубастая. Я кому только ни писал, никто мне не верит. Я и этому жмоту Сторджу написал, в "Вереск", а он со мной на улице не здоровается. Совсем протух со своими деньгами. Впрочем, оно и понятно. В такой гнилой век кто не протухнет.

17

Сторджа он показал Табите, когда тот выходил из гостиницы "Вереск" на набережной.

Хитленд – один из тех приморских городков с плохим пляжем, каменистым дном, коротким променадом и без театра, куда охотно ездят люди, избегающие толпы. В его немногочисленных пансионах и скверных гостиницах из года в год селятся судьи, генералы, процветающие врачи, даже актеры из вест-эндских театров; и в первую очередь – любители искусства. Несколько лет подряд в Хитленде устраивали курсы живописи, там даже училась одна принцесса и два бригадира. А на летний сезон туда выезжает из Лондона художественный магазин, где можно увидеть все новинки.

В таких местечках знатные завсегдатаи чувствуют себя хозяевами, и, когда Стордж совершает утреннюю прогулку по набережной, кажется, что он занимает весь тротуар. Это мужчина лет пятидесяти, среднего роста, с большими светлыми глазами. Он и весь в светлых тонах – светлые с проседью волосы, большое белое лицо все в морщинах, крупный белый нос. На нем бледно-серый свободного покроя костюм из какой-то шелковистой материи и белый галстук с большой жемчужной булавкой. На голове – панама из мягчайшей соломки. Он не спеша вышагивает рядом со своей яркой, видной супругой, которая держит зонтик наперевес, как офицер на параде – саблю, и всегда его окружает кучка знакомых – его, как выражается Мэнклоу, клопы, блохи, мотыльки и тараканы.

Среди них – Джобсон, который всегда идет с ним рядом с другого бока и слушает и смотрит на него восхищенно, как деревенский простак на фокусника. Среди них и высокая желтолицая женщина в развевающихся одеждах – та обычно появляется, когда миссис Стордж отсутствует. И неизменно два-три царедворца из молодежи: писатели, художник, выставивший в магазине несколько импрессионистских пейзажей, которые Мэнклоу называет копиями с французских прописей. Табита училась писать акварелью в школе, по образцам Бэркета Фостера, и вполне согласна с Мэнклоу, что эти картины – "мазня, любой младенец коровьим хвостом лучше напишет".

– Рисовать он вообще не умеет.

– А между прочим, что-то тут есть. Я не удивлюсь, если эта манера привьется.

– Никогда такая чушь не привьется.

– Не скажите. Старое-то порядком приелось. – И он продолжает задумчиво: – Попробовать, может, и стоит. Вы правы, умения тут не требуется.

Но Табиту возмущают и картины, и те, кто ими любуется. От Гарри и из "Панча" она знает, что такое эстеты: кривляки, безнравственные люди, враги всего истинно британского.

Одна из замашек Сторджа особенно ей претит. Время от времени он останавливается и, сложив колечком большой и указательный палец, подносит их к глазам и озирает пляж и море. Кто-нибудь из сопровождающих тотчас следует его примеру, раздаются довольные возгласы и неожиданные вопросы: "А не лучше было бы убрать эту лодку и обойтись без той толстухи с девочкой?"

– Все напоказ, – говорит Табита, и Мэнклоу, разглядывая богача и его свиту своими холодными глазами, поясняет: – Эстетская поза. Они тут все насквозь эстеты. Особенно этот старикашка с его деньгами и фиглярством. Вы не видели его журнал "Символист?" Он в прошлом году издавал, вышло всего три номера. Но идея была правильная – немножко грязи в шикарной обложке.

– Грязи?

– А что я вам и говорю, Тибби. Десять лет назад у нас слово "черт" было под запретом, печатали звездочки. А теперь издают Золя. Такие возможности открываются, какие были только перед Французской революцией. – Он задумался, устремив взгляд в пространство. – И тогда начиналось так же, с непристойных книг. Руссо, Вольтер и прочие. И кончиться может так же. Забавно будет, если старому жмоту Сторджу перережут горло после того, что он печатал о культуре и о деспотизме цензоров.

– Почему его журнал не имел успеха?

– Боже милостивый! Откуда этой размазне было знать, как надо вести журнал, что он вообще умеет? Вот если б у него хватило ума посоветоваться...

У Мэнклоу готовы планы для всевозможных изданий, в том числе и для эстетского ежеквартального обозрения. Он даже пытался соблазнить Сторджа рисунками некоего Доби, молодого лондонского художника, который еще не печатался. Мэнклоу выпросил у него рисунки, пообещав, что опубликует их, а пока снимаете них грубые копии и предлагает по дешевке в пивных.

До сих пор Табита только слышала об этих рисунках – она почти весь день занята, к вечеру валится с ног, погулять выходит разве что утром, с Бонсером или с Мэнклоу; но однажды наконец она видит их на столе. И взрывается: – Фу, какая гадость, мистер Мэнклоу!

Он улыбается ей дружески и печально. – Знаю. Хочется плеваться, верно? Но я про то и говорю. Идея-то правильная. Это и ново, и порочно. Критики полезут на стену, а публика будет в восторге.

Табита смотрит на него с ужасом. Ее охватывает такое отвращение, что сил нет оставаться с ним в одной комнате.

18

Избавиться от Мэнклоу она решила еще и потому, что так счастлива с новым, добрым Диком. Никогда еще ей не было с ним так хорошо. И дело не в том, что он пылкий любовник. Как многоопытная жена, она уверяет себя: "Это не так уж и важно". Главное, что он относится к ней дружески, уважительно, заботливо. Он кутает ее, когда на улице ветрено, огорчается, когда у нее болит голова. И хотя забирает ее жалованье, всегда советуется с ней о том, как им распорядиться. Полкроны с каждой получки идет в копилку. И хотя бутылка виски за три с половиной шиллинга предусмотрена в бюджете, он всегда целует Табиту перед тем, как истратить эту сумму, и приговаривает: – Ах ты моя домоправительница!

Поэтому, вручив Бонсеру в пятницу вечером свои тридцать шиллингов и опираясь на его крепкую руку, она сразу заговаривает о деле:

– Скажи, Дик, тебе мистер Мэнклоу нравится?

– Еще чего. Как мне может нравиться этот хам. Я просто о нем не думаю.

– Тебе не кажется, что без него нам было бы лучше? Ведь дела у нас теперь пошли на лад.

– Да, но от него есть кое-какая польза, и платить яму ничего не надо. Вообще-то он свинья первостепенная, но со мной пока ведет себя прилично. Ну беги, чисти зубки, а я только загляну в "Козел", справлюсь, как там себя чувствует один мой приятель.

– Не забудь про виски.

– И верно. Спасибо, что напомнила, Пупс. Про виски не забуду. Спасибо тебе, моя прелесть.

Он приходит домой, уже отведав виски, сажает ее на колени и начинает щипать. Это признак его величайшего расположения, и Табита сразу же говорит: – Пойми, Дик, я просто не могу больше его видеть. Нам просто необходимо жить отдельно.

– Пупс, кормилица-поилица, глава дома. Она повелевает, и все повинуются.

– И знаешь, Дик, милый, ведь если бы у нас был хотя бы еще фунт в неделю, мы могли бы обзавестись настоящим домом.

Бонсер, все пуще разогреваясь, пропускает этот намек мимо ушей и только норовит ущипнуть побольнее, а когда она вскрикивает, роняет томно, со вздохом: – Как он любил свою Пупси!

Но, проснувшись утром, он слышит слова – видимо, конец длинного монолога: – ...всего две-три комнаты, но чтобы они были наши.

Удовлетворенность пробуждает в нем лучшие чувства. Его ленивое добродушие граничит с нежностью. Он крепко обнимает Табиту. – Миленькое гнездышко для миленькой плутовки.

– И тогда мы могли бы пожениться.

– Пожениться? – Его опять клонит в сон. – А куда спешить? Все вы, девушки, помешаны на браке. А по-моему, брак – это не так уж интересно. К чему ставить удовольствие на деловую основу.

– Но, Дик, ты же обещал...

– Да не пили ты меня, только все портишь.

– Но не можем же мы так жить до бесконечности.

– И не нужно. Ты всегда можешь съездить отдохнуть к братцу Гарри.

– Как я могу просить у Гарри помощи, пока мы не женаты?

– А ты не гадай, ты попробуй.

– Дик, а ведь его помощь, возможно, понадобится.

– Ну что ж, скажешь, что мы женаты. Я не против, могу подтвердить.

– Да, но... А если у нас будет семья?

Табита высказала эту мысль небрежно, просто предположительно, но с Бонсера сразу весь сон соскочил. Он быстро приподнялся. – Что? Ты о чем?

– О, я еще не уверена, но...

– Говорил я тебе, чтоб береглась. Ладно, теперь пеняй на себя. – Он встает и поспешно одевается. Он в ярости. – Боже мой, так расстроить человека, когда мне было так хорошо.

Табита смотрит на него, не понимая. – Ты разве не рад, Дик?

– Рад?! – Это сказано таким тоном, что Мэнклоу, высунувший было голову из своего чуланчика, тут же втягивает ее обратно.

Табита медленно встает, надевает капот. Лицо у нее удивленное.

– Ты правда не хочешь, чтобы у нас был ребенок, твой ребенок?

Бонсер подходит к ней вплотную, чуть не касаясь носом ее лица.

– Ну, заладила. Если ты воображаешь, что этим младенцем можешь меня привязать...

– Ничего я не воображаю. Я просто знаю, что ребенок твой и ты обязан с этим считаться.

– Обязан?

– Да, обязан. Право же, Дик, – в ее тоне слышно "Перестань ребячиться", – до каких пор можно закрывать глаза на факты?

– Какие факты?

– Что ты только играешь в жизнь. Я вовсе не хочу тебя пилить, Дик, но пойми ты наконец, что на одних увертках далеко не уедешь.

Тут Табита ощущает на лице сильный тупой удар и боль, а в следующее мгновение она лежит на спине, во мраке, пронизанном вспышками слепящих комет. Кометы гаснут, она произносит удивленно и жалобно: "Дик". А с трудом приподнявшись, как раз успевает увидеть, как Бонсер, в пальто и с чемоданом, метнулся к двери. Дверь за ним захлопнулась. Табита восклицает в горестном изумлении: – Но это неслыханно! Я этого не потерплю!

Из носу у нее хлещет кровь. Она встает, идет к умывальнику. Все лицо болит и, что еще хуже, безобразно распухло. Глаза быстро заплывают, боль от носа словно растекается по всему телу. Она садится, прижимая к переносице мокрый платок, и думает: "Теперь я хотя бы знаю, что он такое: законченный негодяй и хам. И он меня никогда не любил. Я больше не хочу его видеть, никогда. Одно утешение – излечилась я от Дика Бонсера".

Но ее уже трясет от рыданий, слезы хлынули из глаз, и она кричит: – О, как я его ненавижу!

19

Вдруг она вскакивает, одевается в лихорадочной спешке, сует в ноздри вату, чтобы не капала кровь, и выбегает на улицу. "Нет, я этого не потерплю. Я ему покажу. Брошусь в реку, нет, лучше под поезд. Да, под поезд". И цепляется за мысль о такой кровавой насильственной смерти. О смерти-мщении.

Она мчится куда-то, не глядя по сторонам. На нее кричат. Кэбмен, ругнувшись, осаживает лошадь, но поздно: оглобля задела ее по плечу, и она с маху летит в канаву.

Несколько молодых людей бросаются ее поднимать, помогают войти в магазин, мануфактурный. Табита ударилась головой, ее мутит, она еле слышно бормочет: "Нет, нет, нет". Не надо ей бренди, никаких утешений не надо, она жаждет мстить. А между тем перед глазами у нее, в зеркале, возникает какая-то расплывчатая фигура: молодая женщина с подбитыми глазами и распухшим носом, перепачканная грязью и кровью и корчащая страшные рожи. Особенно ее поражает шляпа этой женщины – большая шляпа с цветами, съехавшая набок, продавленная, так что цветы повисли вкривь и вкось. Словом, очень легкомысленная шляпа. И почему-то контраст между этой легкомысленной шляпой и жалкими гримасами женщины невероятно смешон.

Постепенно приходя в себя, Табита начинает понимать, как нелепо может выглядеть горе; а потом, осознав, что это разнесчастное создание с синяком под глазом, с распухшим носом, из которого торчат пропитавшиеся кровью ватки, в грязной, изорванной одежде – она сама, внезапно заходится смехом.

Молодые люди как будто испуганы. Кто-то кричит: "Эй, скоро вы там, с бренди?" Продавщица, худенькая женщина в черном, энергично шлепает Табиту по руке.

– Но я... это не истерика, – лепечет Табита. – Просто очень смешно... Надо же, чтоб все так сразу.

Ей подносят стакан. Она хочет отказаться, но выпивает, чтобы не обидеть того молодого человека, который бегал за бренди. "Благодарю вас, вы очень любезны". Но смех захлестывает ее, как волна. Опять она – та школьница, что безудержнее всех хихикала в воскресной школе. Этот смех поднимает ее, несет, растворяет ее волю, ее гнев. Сквозь слезы она пытается объяснить: Но я не... это не... это просто... ужасно смешно.

Ее усаживают в кэб, и кэбмен, ворча, но втайне довольный, что обошлось без полиции, везет ее домой, помогает подняться по лестнице. Мэнклоу, трудившийся за столом над рисунками, встает с места, удивленно скаля зубы, и при виде его Табиту опять разбирает смех.

– Стерика, – кратко поясняет кэбмен. – Упала дамочка, ушиблась. – Он доводит Табиту до постели и проворно скрывается.

Табита смеясь уверяет Мэнклоу: – Да это не... Я не... просто, что все так сразу.

Мэнклоу достал виски, и она опять выпивает. Он подсаживается к ней, обнимает за плечи. – А ну-ка, рассказывайте.

И Табита смеясь рассказывает: – Сначала Дик меня ударил. А потом ушел, бросил меня. А потом я хотела броситься под поезд, но упала, и вот, полюбуйтесь. Хороша?

– Бедная Тибби. Так вы говорите, Дик ушел?

– Да, и я рада. Я его ненавижу.

Мэнклоу утешает ее. – Вы знаете, Тибби, я просто не мог понять, как вы терпите этого хама. Так с вами обращаться, да еще когда вы в таком положении... Да, я знаю. Не хотел, да услышал. Мало что свинья, но и дурак – пренебречь такой женщиной. – Голос его звенит от презрения. – Круглый дурак.

– Да, я его ненавижу, не хочу его больше видеть.

– И правильно. Вам ничего не стоит найти что-нибудь и получше.

Табита заметила, что он радостно оживлен, но не придает этому значения. Смех утомил ее, лишил сил, но и согрел. Она ощущает тепло, приятное тепло, как бывает, когда выздоравливаешь и температура ниже нормальной, но кровь уже побежала по жилам. И это животное тепло передается душе. Она с удовольствием чувствует на плече руку Мэнклоу. Она благодарна за то, как он ловко, впору женщине, стягивает с нее платье, снимает туфли, обмывает ей лицо и руки, укрывает ее перинкой.

– Сейчас сбегаю в кафе, устрою, чтобы вас на сегодня освободили.

– Но я не хочу туда возвращаться.

– Не стоит, пожалуй, так сразу бросать работу.

Она лениво думает: "О деньгах печется", но не испытывает ни удивления, ни гнева. Ей только забавно, и чувство это беззлобное. Она улыбается при мысли, что этот отвратный Мэнклоу рассчитывает на ее заработки. "Да еще оба глаза подбиты! Что-то они там в кафе подумают".

Но Мэнклоу все уладил. Через сутки Табита опять сидит на эстраде, колотит по клавишам. Просто ее посадили спиной к столикам и замаскировали горшками с папоротником. Теперь все это уже не кажется ей забавным. Голова болит, поташнивает, и никакими словами не выразить отвращения, которое вызывает в ней дешевенький рояль и дешевенькие мотивы, игранные-переигранные. Тепло, родившееся тогда от беспричинного смеха, уже не отрадно, оно жжет как огонь. Она уже не помышляет о самоубийстве, ей даже непонятно, как она могла принять такое решение, ведь для Дика, как она теперь говорит, это было бы "много чести". Но она раздражена, ее снедает тревога, потому что жизнь ее лишилась цели и смысла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю