355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Летем » Сады диссидентов » Текст книги (страница 9)
Сады диссидентов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:25

Текст книги "Сады диссидентов"


Автор книги: Джонатан Летем



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)

Короткие большие пальцы были просто сущей ерундой по сравнению с другой напастью – слишком ранним открытием, что в целом свете для тебя существует только один-единственный человек. Это было сущее проклятье – обрести нечто такое, что другие ищут, быть может, всю жизнь, чего все томительно ждут, обрести слишком рано, пожалуй, катастрофически преждевременно. Это нечто плюхнули тебе прямо на руки, а между тем оно оставалось совершенно недоступно для тебя – как, скажем, для лягушки-быка недоступна луна. Пока Мирьям Циммер не стала самостоятельным подростком, пока до нее не дошло, что она имеет полное право отшивать Ленни, говорить ему “иди гуляй” или “катись колбаской”, пока она не начала требовать от Ленни, чтобы он оставил ее в покое, чтобы держал при себе свои знаки внимания, – эти несколько лет были, пожалуй, лучшими годами его жизни. Правда, еще пару раз его кузина снова оказывалась у него на коленях. Один раз – чтобы почитать комиксы, которые он принес ей, когда ей было шесть лет, а ему четырнадцать. А годом позже – чтобы впервые посмотреть телевизор, когда он только появился в Саннисайд-Гарденз, и все детишки из окрестных домов набились в одну гостиную, желая подивиться на новинку. В те годы она еще не прогнала его с того острова, где он оказался, когда впервые взял ее на руки. А потом ему ничего другого не оставалось, кроме как барахтаться в своем бурлящем море. Иногда она замечала его в воде, иногда – нет. Но никогда не бросалась спасать утопающего. Ленни любил свою кузину всю жизнь.

Ленин Ангруш рождался, можно считать, трижды. Впервые – в 1932 году, когда покинул материнскую утробу. Во второй раз – в 1940-м, в восемь, когда взял на руки сверток с Мирьям. В третий – в 1956-м, когда Хрущев развеял советский миф, после чего истинный коммунизм отлетел от земной истории, как отлетает дым от костра. Самые слабые – а к этой категории Ленни причислял почти всех, кого когда-либо знал лично или понаслышке, – сломались сразу же вслед за крахом своей мечты. Некоторые бежали с тонущего корабля. Тонущим кораблем была американская компартия, уже трещавшая по швам.

Бежали, например, родители Ленни – Залман и Ида, но для Ленни – просто папа и мама. Они снова сделались евреями и уехали в Израиль, чтобы выращивать маслины вместе с другими, еще более дальними, родственниками Ангрушей – теми, кто пытался вернуть семитов на истинно семитский путь и построить новый еврейский мир на пустынном фундаменте из осколков прошлого, на зыбкой почве ветхозаветных премудростей. Убежище от политики ХХ века таилось внутри политики VI века до нашей эры: к чему рисковать и втягиваться в нынешнюю войну, если еще есть шанс возобновить войну прошлых эпох? Родители спросили, не хочет ли он поехать вместе ними. Ленни ответил, что не хочет, и они уехали, не дождавшись, когда он окончит Куинс-колледж. На церемонии вручения дипломов их стулья пустовали.

Не прошло и месяца, как в дом Ангрушей на Паккард-стрит вселились ирландцы – муж с женой. Ленни мог бы испариться оттуда уже тогда, бежать из Саннисайд-Гарденз при виде того, как чужие люди обживают дом, где прошло его детство, как отдирают еще одну мезузу (только на этот раз дыра в дверном косяке была тщательно замазана и выкрашена новенькой зеленой краской, так что и следов никаких не видать). О родителях он начисто забыл. И в этот образовавшийся провал памяти, принося облегчение, обрушилась тишина, накрывая собой все, что только способна накрыть тишина: все, кроме лиц. Эти лица остались, как стойкие карстовые воронки, куда можно спрятать угрызения совести. А новые бывшие коммунисты, которых, в отличие от родителей Ленни, по-прежнему сюда тянуло, провоцировали его на высказывания об их недавних политических воззрениях – воззрениях, которых они придерживались пару десятилетий, а потом в одночасье предали. Ленни мог бы раствориться в городской массе, как тысячи других людей. В двадцать четыре года он был еще достаточно молод, чтобы сделать вид, будто все это просто навязали ему родители. У него уже появилась кое-какая работенка, связанная с монетами. Он мог бы поселиться в каком-нибудь молодежном пансионе, выработать для себя такие маршруты, чтобы вообще никогда не показываться в Саннисайд-Гарденз.

В 1956 году благодаря Хрущеву Ленни в любом случае пережил бы свое третье рождение. Не важно, бежал бы он или остался. Однажды летним вечером он стоял в саду – в кои-то веки не в своей, или Розиной, или еще чьей-нибудь гостиной, где проходили официальные и неофициальные собрания, а именно в саду, в этом Саду Садов, среди пестрой коммунальной мешанины из цветочных клумб и овощных грядок, где местами лежал надпочвенный покров, а кое-где были высажены молодые деревца, обещавшие в будущем дарить тень. Ленни вышел поглядеть на звезды и выкурить сигарету: не будучи бережливым, в то лето он пристрастился к курению, хотя довольно скоро отказался от этой привычки, пожертвовав ею в пользу аскетизма, наряду со многими другими ненужными глупостями, вроде парных носков, жидкости для полоскания рта, зонтиков и прочих буржуазных причуд. Он стоял между грядками с морковью и репой (можно подумать, на дворе все еще военное время и продукты продают по карточкам!), а неподалеку виднелась клумба с карликовыми розами, над которой качалась старая шина, подвешенная к самой крепкой ветке самого старого дерева. Ленни стоял, выпуская дым в сторону мигающих и немигающих звезд, в сторону движущихся крестиков – самолетов, идущих на посадку в Ла Гуардия или Айдлуайлд. Отсюда, из самого центра городского квартала, специально спроектированного и построенного как царство общего согласия, Ленни слышал голоса. Люди ссорились, срывались на крик отчаяния, отрекались от данных обетов. В то лето повсюду из распахнутых кухонных окон раздавались эти голоса: их нетрудно было расслышать, если настроиться на нужный лад – образно говоря, вынуть из ушей беруши. Всюду велись эти отчаянные споры с историей, с судьбой, с собственными душами. Американский коммунизм, рождавшийся некогда в гостиных, отправился теперь умирать на кухни.

За окном одной кухни стояла тишина, хотя там горела под потолком голая лампочка, говорившая о чьем-то присутствии. Кузине Розе не с кем было спорить. Ее вышибли из партии всего несколько месяцев назад. Ее муж, чистокровный коммунист, давно уже тут не жил – он оказался не то слишком коммунистом, не то слишком немцем, а может быть, просто не мог больше выносить Розу. Ее любовник, черный полицейский, видимо, сидел дома с семьей. Ну, а Мирьям? В четырнадцать лет она уже начала бродяжничать. К шестнадцати годам – практически перестала показываться дома. Она при любом удобном случае уходила из Гарденз – куда угодно, где только хотелось показаться новоиспеченной старшекласснице, будь то кондитерская “Моргенлендерз” на Куинс-бульваре или подвальный этаж Химмельфарбов, увешанный для уюта коврами (их “комната отдыха”). Солли Химмельфарб, этот добряк-еврей, заважничал перед коммунистами: ага, получили по заслугам! Если те понапрасну расходовали силы на свои собрания и попусту тратили время на ожидание светлого будущего, то Сол, проявляя не меньшее упорство, занимался своим мебельным магазином на Гринпойнт-авеню, где продавал товар всем желающим – и евреям, и ирландцам. В полные лишений военные годы, когда новых товаров не появлялось, он торговал подержанной мебелью. Он скупал ее, а потом бесстыдно перепродавал втридорога. Примечательно, что магазин назывался не “Химмельфарбз”, а “Современная роскошь”. Под такой вывеской Химмельфарб и заработал деньжат на какую-никакую роскошь для своих дочек – а именно, на подвальную комнату с отдельным телефоном, откуда Мирьям могла запросто позвонить Розе на кухню и сообщить, что в очередной раз останется обедать у Химмельфарбов. Ленни в свои двадцать четыре года, пожалуй, гораздо чаще ел за столом своих родителей (до того, как те отбыли на Землю Обетованную), чем эта начинающая беглянка – за Розиным столом. А потому в этот вечерний час, когда маленькие дети уже были уложены спать, а измученные взрослые, сидя на кухнях, изливали друг на друга потоки взаимных обвинений и горьких жалоб, Роза оставалась одна. Ленни видел, как ее тень скользнула по стене. Наверное, Роза открывает холодильник, чтобы налить себе томатного сока в высокий стакан. Или собирается приготовить ужин в духовке – может быть, разогреть что-нибудь замороженное. Или нет: просто вскрывает банку сардин или солений – это гораздо быстрее, да и больше отвечает унылому настроению.

В тот вечер Ленни мог бы бежать от этой сцены и никогда больше не возвращаться.

И тут Ленни заметил, что он в саду не один. Он услышал какое-то царапанье на земле и вначале подумал – да там зверь какой-то, или крыса, или белка, сейчас она ему на ногу залезет. Но нет – это оказался мальчишка-подросток. Просто невероятно: елозя коленками по грязи на цветочной грядке, он взрыхлял землю маленькими ручными граблями. Ленни раздавил окурок и подошел посмотреть поближе. Мальчишка оказался Карлом Хьюманом. Он был почти ровесником Мирьям Циммер, учился в ее классе, хотя девочки в пятнадцать лет – уже женщины, а мальчики – еще дети. Хьюман был из тех, кто вечно остается в тени – невидимкой, свидетелем, “губкой”. Серьезный мальчик – Ленни не раз видел его на партийных собраниях, где он тихо помогал женщинам на кухне – подкладывал миндаль на подносы или разливал чай, а сам между тем впитывал и понемногу осмыслял окружавший его мир взрослых. Сейчас Хьюман при лунном свете окучивал бархатцы на родительской грядке, пока сами его родители грызлись между собой из-за неопровержимых и сокрушительных истин, разглашенных Хрущевым. Будто слизняк в траве, оставляющий позади себя блестящий след подростковой грусти. Еще не так давно Ленни и сам был таким.

– Я тебя сразу не заметил.

Хьюман ничего не ответил.

– Ты любишь цветы?

Мальчишка жалко пожал плечами.

– Нумизматикой интересуешься?

– Чем?

– Монетами.

– Отец обещал взять меня на бейсбольный матч, если я прополю грядки.

– А кто тебе нравится – Кэл Адамс? В “Доджерс” играл когда-то еврей-аутфилдер, хотя, конечно, до Дьюка Снайдера ему было далеко.

– Эрскин. Я сам хочу стать питчером.

У Ленни не хватило духа рассказать парню то, о чем он уже знал: за отступные “Доджерс” готовы были смыться. У Уолтера О’Мэлли имелась причина, чтобы продать Эббетс-Филд: он устремил взоры на Запад. Влиятельные критики сегрегированного бейсбола, эта тайная официальная команда американской компартии, предпочли податься в края, где солнце светит круглый год. Теперь на зрительские места усядутся загорелые евреи, денежные мешки, разжиревшие на киноиндустрии, а не какие-то бледные выходцы из Центральной Европы, вчерашние эмигранты, так до конца и не американизировавшиеся.

Взрослые всё знали – и не знали, как сказать об этом детям. В этом они отчасти походили на Хрущева, взрослого дядю из Москвы, которому наконец пришлось разбить детское сердце американской КП.

Все прежние политические пристрастия ухнули в трясину унижения.

От всего этого балагана Ленни еще мог бы сбежать.

– Ты подаешь левой? – спросил Ленни: он заметил, как паренек держит грабли. И роста он невысокого.

– Ну да.

– Левшей-то немало. Дают кучу шансов этому болвану Куфаксу, который вечно перебрасывает. Бросать по дуге умеешь?

– Не знаю.

– Я тебя научу.

Ленни уже лет десять не стоял на бейсбольном поле – за это время другие ребята научились так играть, что он бы, скорее всего, просто рухнул в пыль, скуля от досады, вот и все. Но с этим бедолагой переброситься мячом можно. Можно научить его делать обманный бросок – если только руки у Хьюмана из правильного места растут. Хоть кого-то спасти из здешних руин, над которыми раздавался гогот тревожных и недовольных голосов. Стоял погожий вечер того летнего дня 1956 года, когда “Нью-Йорк таймс” полностью опубликовала секретную речь Хрущева, с которой он выступил еще в феврале.

Из этой зоны бедствия Ленни еще мог выйти на цыпочках – и никто бы ему слова не сказал.

В обоих случаях – ушел бы он или остался – для него начиналась новая жизнь. Ленни остался. В тот вечер, подбадривая пятнадцатилетнего питчера, который копался в земле на родительских цветочных грядках, Ленни почувствовал, что прежние коммунистические взгляды, его преклонение перед Москвой, отшелушиваются и отстают от его души, точно старая кожа. Этот ненужный покров, отмерший и высохший, сдувало теперь прочь, и из-под него проступало какое-то новое, розовое “я”. Через неделю Ленни пришел устраиваться на работу в “Риалз Рэдиш-н-Пикл” – чернорабочим. Кузина Роза, увидев его в конторе (в рубашке и галстуке – он дожидался собеседования), поглядела на него как на сумасшедшего. Это лишь убедило Ленни в правильности его решения.

Роза и Мирьям стали для него компасом – если только у компаса могут быть две стрелки сразу: одна – постоянная, вторая – вечно убегающая неизвестно куда. Роза, прочно окопавшаяся в Гарденз и ближайших окрестностях, неизменная активистка Гражданского патруля, погрязла в местных неурядицах. А главное, внутренне бурля от ярости, она погрязла в собственных убеждениях. Для нее они в такой степени стали образом жизни, что поздно было отрекаться от них, пускай даже сама она никогда не заводила об этом речь. Из партии ее уже вышибли – это Ленни знал. Соратники исключили ее из своих рядов – а вскоре сами принесли себя в жертву порочным московским директивам. Ленни взял Розу за образец: она оказалась Последним Коммунистом. Он никогда не говорил ей о том, как ценит ее заслуги; эта уважительная оценка проявлялась просто в том, что он оставался рядом. Их было двое – уже прочная ячейка. Роза была для Ленни той стрелкой компаса, которая никогда не отклоняется в сторону.

А вот Мирьям – та была перелетной пташкой. Ленни видел ее время от времени, пока та была старшеклассницей и росла, расцветая на глазах: всякий раз ему казалось, что бюст у нее увеличился еще на дюйм. Он до боли в коленках тосковал по малышке, которую когда-то нянчил, по девчонке, которая несколько лет охотно проводила время со своим кузеном – пока не отшила его. Мирьям еще не было шестнадцати в ту субботу, когда она в первый раз огорошила его приветствием на улице. Он сидел тогда за бетонной шахматной доской под открытым небом на углу Вашингтон-сквер-парка, продираясь сквозь бесконечный эндшпиль с одним из никогда не сдающихся. Этим шмендрикам вечно приходилось наглядно доказывать, что они проиграли: сами они упорно не желали этого признавать – наверное, потому, что изредка победа и правда в итоге оставалась за ними. Случалось, они вымучивали ничью, доведя игру до пата, хотя сам этот термин они, похоже, отказывались запоминать – видимо, из опасения, что его можно столь же успешно применить ко всей их жизни в целом. К шахматной доске, мгновенно сократив расстояние от Саннисайда до Гринич-Виллиджа, внезапно подошла Мирьям с подружкой-негритянкой. Ленни, сгорбленный наподобие вопросительного знака, распрямился и поднялся, едва не освободившись при этом от всей одежды. Если бы она прискакала сюда верхом на лошади и поприветствовала его из седла – и то он не смутился бы больше.

И Мирьям, и ее черная подружка были в темных очках. Не успел Ленни и рта раскрыть, как обе девушки уже смеялись над ним. Почему он сразу понял, что у него расстегнута ширинка? Наверное, в таком виде он просидел уже несколько часов. Он застегнул молнию и незамедлительно сдал партию – к изумлению шмендрика, которому он только махнул рукой: мол, ничего-то ты не понимаешь.

– Что ты тут делаешь, Мим?

– Собираемся в кино – если ты нам билеты купишь.

– А это кто?

– Джанет, – ответила Мирьям. – Моя лучшая подруга.

Если это и была провокация, то Ленни на нее не клюнул.

– Ты живешь в Манхэттене, Джанет?

Негритянка отрицательно мотнула головой, и Мирьям сказала:

– Мы познакомились в школе, кузен Ленни.

Ленни пригляделся внимательнее к подружке Мирьям, пытаясь понять, не родственница ли это Розиного полицейского. Но у полицейского и его жены был только сын, никакой старшей дочери не было. Нет, здесь дело в другом, а именно – в типичном и инстинктивном желании Мирьям укорить Розу: мама прячет своих негров, а вот я своими – хвастаюсь.

– Отлично. Странно, что я тебя ни разу в нашем районе не видел. А почему бы вам в Куинс не вернуться? Там тоже киношки есть.

– Здесь нам больше нравится.

И девушки снова дружно рассмеялись, прячась за стеной своих темных очков, в которых Ленни видел только солнечные осколки собственного удивленного лица. Сквозь тогдашнюю пелену общей маниакальной атмосферы у Ленни блеснула догадка, что, если и есть что-то вправду в этой дружбе “лучших подруг” – пускай даже они вздумали дружить только сегодня, а завтра уже разбегутся в разные стороны, – то такие отношения могли расцвести как нельзя лучше именно в Гринич-Виллидж, но никак не в окрестностях 560-й средней школы.

– Ну, и что вы собираетесь смотреть? Какой-нибудь фильм с Микки Руни?

– С Уильямом Холденом. Пошли с нами?

– Да я не смогу высидеть всю эту чушь до конца. Опиум для народа. Но я вас провожу.

– Купи нам билеты.

– Да если вам на кино не хватает, зачем было тратиться на подземку?

– На кино-то хватает, а на попкорн – уже нет.

– Ладно, куплю вам попкорн. Только вот что: если Роза узнает, что я тебя встретил, то я к Уильяму Холдену ни малейшего отношения не имею – я просто купил вам пожевать. Я покормил вас – и настоятельно посоветовал вернуться на 7-ю линию. Что прямо сейчас и делаю – так что будь добра, запомни.

Ленни, почувствовав, как окрылила его иллюзия – будто он руководит этой юной парочкой, – тем не менее прекрасно сознавал, что это всего-навсего иллюзия. Безусловно, не стоило мешать Мирьям – ей необходимо пережить эту короткую битническую фазу развития.

Когда Ленни было двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять, он с удовольствием смаковал роскошь этого самого неловкого периода в их отношениях с Мирьям. Разумеется, восьмилетний мальчик мог любить младенца – при всем безумии такой любви она была неопровержима, к тому же ничто не могло ей помешать, так как она оставалась безумной и хранилась в тайне. Четырнадцатилетний мальчик тоже мог любить шестилетнюю девочку – не только потому, что она еще оставалась ребенком, которому рано думать о сексе, но и потому, что ровно то же самое можно было сказать о нем самом – несмотря на влажные простыни и мастурбацию втихаря. Четырнадцатилетний подросток еще и сам не знает, “о чем” мастурбирует. А вот взрослый кузен (двоюродный брат – такое определение нравилось Ленни больше) запросто мог бы жениться на кузине. Когда ему исполнится, скажем, двадцать восемь, а ей – двадцать. Он вполне мог бы подождать. Но вменяемый двадцатичетырехлетний или двадцатипятилетний молодой человек никак не мог любить полувзрослую девочку с недавно оформившейся грудью, девочку, которая старательно проходила всевозможные подростковые ритуалы, связанные с поиском себя и становлением личности. Ленни догадывался, что они оба это понимают, хотя и не могут выразить словами, а потому вынуждены отворачиваться от опасной зоны – это была своего рода защитная реакция. Отношения между ними по необходимости приобретали ироничный, язвительный, спорадический характер. Ничего страшного – это пройдет.

В те годы Ленни встречался с разными девушками.

Несколько раз он ходил к шлюхам на 125-ю улицу.

Ленни купил за один доллар дорогой, сшитый на заказ костюм из гардероба человека, который будто бы умер от горя.

Ленни оказался на удивление непригодным чернорабочим, и его уволили с “Риалз Рэдиш-н-Пикл”.

Ленни зарекомендовал себя в пяти районах города лучшим экспертом-самоучкой по части особенностей американской монетной системы, своеобразия различных видов чеканки и скорректированных версий как благородного и могучего “Серебряного Орла”, так и низменных пятицентовика с индейцем на аверсе и бизоном на реверсе, и цента с изображением Линкольна. Когда же он преодолел свою обычную склонность морочить голову профессиональным нумизматам, не имеющим иных интересов, кроме самих монет, и растолковывать им политический и философский смысл, скрытый в этих самых монетах, то постепенно сделался незаменимым человеком в торговом зале Шахтеровского “Нумизмата” на Пятьдесят седьмой улице. Получилось, что все-таки не зря Ленни три года ошивался у прилавка и лез с непрошеными советами: его старания были вознаграждены, и он получил столько рабочих часов в качестве оценщика коллекций, что заработка ему вполне хватало на аренду жилья на Паккард-стрит, да еще и на шахматы время оставалось.

Однажды вечером, когда он тискал девушку-ровесницу, которую увел с вечеринки в квартире над прачечной на Гринпойнт-авеню (удобным предлогом для этой вылазки оказалась новая пачка сигарет), девушка вдруг остановила его и спросила:

– А ты меня не узнаешь?

– А как тебя зовут?

Это был просто способ выиграть время. У девушки были черные волосы, собранные в высокую прическу, соблазнительное тело, сводившее Ленни с ума, и нос и губы, как будто готовые вот-вот оторваться от ее лица – такие огромные они были. Это лицо казалось гораздо старше, чем фигура, сразу приковавшая к себе внимание Ленни, который сидел в другом конце комнаты, на холодной батарее отопления. Скорее всего, это было лицо ее матери, преждевременно приросшее к телу дочери. Что ж, неплохой повод выйти из ярко освещенной комнаты в уличную темень. И вот теперь Ленни просили сосредоточиться и узнать ее. Он сощурился, делая вид, что вспоминает.

– Сьюзан Клейн. Мы вместе учились в школе. Только ты был на класс старше.

– А, ну тогда понятно.

– А знаешь, ты мне тогда очень нравился.

– Я-то надеялся сейчас тебе понравиться.

Она пропустила его слова мимо ушей.

– Моя лучшая подруга встречалась с парнем из Саннисайд-Гарденз. Его звали Мо…

– А, Мо Фишкин.

– Я навсегда запомнила, что она мне однажды сказала: “Конечно, эти мальчики из Саннисайд-Гарденз – евреи, но они совсем не похожи на евреев”.

Неназываемый недуг – его политические взгляды. Ленни только усмехнулся. В 1959 году никто не заявлял: “Я – коммунист”, разве только в голливудских фильмах, где эти слова произносил или смуглый негодяй, делающий предсмертное признание после того, как его тело изрешетили пули фэбээровцев, или какой-нибудь сбившийся с пути туберкулезный паренек, – вроде тех, кого играли Роберт Уокер или Фарли Грейнджер, – который столкнулся с последствиями своих предательских поступков. Все политические симпатии, партийные склонности, тревоги сгладились и потонули в молчании: теперь нельзя было упоминать ни Розенберга, ни Хисса. Нельзя было даже произносить слово “капитализм” – из страха перед его полной противоположностью, о которой запрещалось упоминать вслух. Повседневная жизнь стала напоминать пациента, который недавно перенес чудовищную, опасную для жизни хирургическую операцию – операцию, начисто отрезавшую его от истории. В любой момент раны могли снова кровоточить.

– Мо Фишкин ушел в армию летом пятьдесят шестого.

Пускай Сьюзан удивляется – с какой стати такой многообещающий умник, как Фишкин, вдруг бросился в ряды анонимных служак, защитников родины. Моральное состояние Фишкина подорвал Хрущев – парень просто сломался. Ленни прилепился губами к лицу Сьюзан Клейн (маминому), просунул руку через боковую молнию в платье, нащупал поясницу и начал пробираться к ее грудям (дочкиным).

В те годы Ленни и придумал “Пролетариев Саннисайда” – как такой тайник, где можно было спрятать истину на видном месте. Раз в новой бейсбольной команде будут зашифрованы “Доджерс” и “Джайентс”, то пусть неназванное будет переименовано, а потерянное – найдено. А впрочем, нет: оно никогда и не терялось, потому что никогда еще не существовало.

Настоящий коммунизм по определению являлся пророчеством о будущем.

В 1958-м или 1959 году настоящий коммунист оказался подвешен в пустоте – держаться ему больше было не за что, иллюзии рассыпались в прах. И никаких троцкистских отклонений – теперь сам Троцкий оказался в сообщниках. Никакого Народного фронта, никаких организаторов-уоббли,[4]4
  Уоббли (Wobbly) – член Всемирного союза промышленных рабочих (Industrial Workers of the World).


[Закрыть]
никаких лозунгов вроде “Эта гитара убивает фашистов” или “Коммунизм – это американизм ХХ века”. Настоящий Коммунист дергал за петельку и раскрывал очередную банку с сардинами у себя на кухне. Настоящий Коммунист подносил к губам золотую монету с Австрийской короной 1915 года, нежно дышал на нее, а потом протирал замшей.

Настоящий Коммунист ждал.

А потом, в начале следующего десятилетия, Мирьям представила кузену певца-ирландца, и тот сказал: “Приятно познакомиться” (трень-трень-трень), а Мирьям сообщила кузену, что встретила мужчину своей жизни и собирается за него замуж. Так Ленни в одно мгновенье понял, что зря прождал всю жизнь, лелея тайные сердечные мечты, зародившиеся у него в тот день, когда восьмилетним мальчишкой он взял на руки и положил на колени спеленатую малышку. Зря! Его променяли на какой-то паршивый мотивчик, на дешевку, которую и мелодией-то назвать нельзя, на гимн для бейсбольной команды, которая никогда не будет существовать.

* * *

Ленин Ангруш побывал на стадионе во Флашинге, названном в честь Ши, всего один раз. В 1964 году, когда стадион только-только открылся, он побывал там лишь однажды – еще до того, как состоялась первая официальная игра, – и никогда больше туда не ходил. К тому времени песня Томми была предана милосердному забвению, название “Пролетарии Саннисайда” – почти забыты. Ленни совершенно перестал думать о бейсболе, разве что иногда его глаза сами, помимо его воли, начинали блуждать по страницам “Дейли ньюз” с таблицами спортивных результатов, чтобы порадоваться призрачным успехам “Доджерз”, которые когда-то были бруклинцами, а теперь продолжали выступать в Лос-Анджелесе. Эти бруклинские звезды меркли и гасли одна за другой в ярком солнечном свете, если не считать восходящей звезды Куфакса. Ленни оказался абсолютно равнодушен к ажиотажу вокруг “Метс”, с самого начала затеянному тренером “Кейси” Стенгелем: просто шарада, обычная рекламная шумиха, с досадой думал он. К тому времени Ленни уже был шахматистом и нумизматом, да еще засел за перо – в свободные часы он трудился в поте лица над монографией о “Золотом Орле”. Преждевременная взрослость Ленни, которая всем бросалась в глаза, когда ему было пятнадцать лет, теперь, в тридцать два, наконец пришлась ему впору и расцвела пышным цветом.

И все-таки давнее обещание, данное Карлу Хьюману, одержало верх над клятвой Ленни никогда не переступать порога нового стадиона во Флашинге. У паренька хорошо получался обманный бросок. Росту в нем было 177 см, бросал мяч он меньше чем на 25 м, носил очки, а вот бросок по дуге давался ему отлично. Ленни сам видел, как игроки-студенты гнались за его мячом в пыли, как кидали биты под скамью, преследуя его. Всегда дело кончалось “обезьянником”. Карл Хьюман наверняка играл ненамного хуже, чем “Метс”, какими они вышли на сцену в 63-м, – и к тому же в случае неудачи он бы мог выйти из игры, ведь они многих тогда выгоняли, верно? Парень отслужил два года в Корпусе мира и вернулся домой уже без пухлых детских щек – может, глистов в тропиках подхватил, кто его знает? Вернувшись, Карл Хьюман стал по настоянию матери зубным врачом, но по-прежнему мечтал о бейсболе. А Ленни обычно сдерживал обещания.

И вот он позвонил корпоративному юристу, чье влияние за эти годы только возросло. Всесильному Ши. Можно ли ему, Ленни, попасть на стадион? Разрешение было получено. И на той самой неделе, когда команда приехала из Сент-Питерсберга, чтобы опробовать новую площадку, Ленни пришел вместе с Хьюманом к клубному входу. Он сам еще не до конца верил в удачу, хотя виду не подавал.

Охранники, выставленные у дверей по всему периметру стадиона, а также у входа в раздевалку, не стали преграждать им путь, но и не проявили ни малейшего интереса к ним. Они подтвердили, что фамилия Ангруш действительно значится в списке, и равнодушно пропустили обоих. Тренер показал им, где Хьюман может переодеться в серую дорожную форму (с надписью “Нью-Йорк” поперек груди – это был единственный костюм, который подошел ему по размеру). Хьюман снял очки, переоделся, надел бейсболку и только после этого, будто нехотя, снова надел очки. Потом тренер повел их по тоннелю, а затем они, поднявшись по невысокой лестнице, оказались под открытым небом, внутри нового гигантского стадиона в форме надкусанного пончика – этой крепости, которую город построил по настоянию Ши и Рики. И тут Ленни на миг почувствовал, как все его обиды улетучились – взмыли в небо, где в этот момент с гулом пролетал самолет. Рев двигателя отдавался рокочущим эхом от бетонной скамейки для запасных игроков, от земли и травы. Игроки разминались в дальней части поля или отдыхали у решетки. Хьюмана подвели прямо к кругу питчера, где он встал за защитной решеткой, чтобы в него не могли попасть отбитые мячи. Ленни же тренер отвел назад за штрафную линию, и сам встал рядом с ним в измазанной мелом тренерской будке и стал наблюдать. Хьюман перебросился несколькими легкими бросками с кетчером, а потом на площадку пришел один из “Метс” – в белой форме и с битой. Хьюман даже не повернул головы, не поглядел на своего благодетеля: он целиком был поглощен своей задачей, был захвачен этим моментом.

– Кто это?

– Бэттер? Джордж Алтман. Новый аутфилдер. Неплохо себя зарекомендовал.

– А бросок по дуге у него хороший? – не сдержался Ленни.

– Вопрос на миллион долларов.

Хьюман сделал пять бросков, прежде чем Алтман промазал. После этого Хьюмана будто прорвало – и он три раза подряд выставил отбивающего дураком. Но тренер даже не глядел на игру.

– Молодчина! – заорал Ленни, чувствуя себя при этом полным идиотом, но ему все-таки хотелось привлечь внимание зрителей к тому, что творилось на площадке.

Алтман сделал бросок за штрафную линию, кажется, в самый угол: Ленни не было видно оттуда, где он стоял. Мальчик в перчатках побежал подбирать мяч. Обстановка – разбросанные всюду мячи, игроки, бегающие на короткую дистанцию, – казалась далеко не идеальной для того, чтобы давать оценку. Карл Хьюман стоял посреди этого хаоса, сморщив лоб от усердия и усилий, но оставался в точности таким же, никем не замеченным, как в ту ночь, когда Ленни обнаружил его в саду копошащимся на грядках, – в ночь гибели коммунизма. Похоже, он сделался чем-то вроде “воображаемого друга”: его видел один только Ленни.

Алтмана сменил другой отбивающий, Рой Макмиллан, старый шортстоп. Ага, вот, значит, как оно делается. Такой ветеран, как Макмиллан, – по сути, скаут в форме, – смотрел внимательно. Отбивающий просто не мог не смотреть на паренька, стоявшего в круге питчера, хотя весь остальной мир, похоже, чувствовал себя вправе игнорировать его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю