Текст книги "Сады диссидентов"
Автор книги: Джонатан Летем
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
А потом в Розиной жизни появился третий, и последний из послевоенных, послеальбертовых мужей, или четвертый, если считать Линкольна. Это был муж, которого привела Мирьям. Розе выпала судьба главы рода – это она понимала. Разведенная мать единственной дочери, подарившая ей детство без отца, – такая мать была обречена вступить в своего рода “брак” с зятем, когда дочь наконец отважится привести в дом собственного мужчину. Она не могла просто одобрить, а затем молча терпеть этого зятя – нет, он должен был тайно жениться на матери своей жены – заняв место в душе обеих. Не потому, что этого желала мать (хотя и могла), а потому, что этого требовала дочь – в бессознательном порыве исправить какую-то ошибку. Мать оставалась для нее задачей, которую необходимо было решить. Твой муж сбежал от тебя, Роза, но теперь я все исправлю. Мой уже не убежит. Так что перестань водить домой мороженщиков или бесить соседей Дугласом. Это был как бы завершающий штрих. Неудачная попытка матери создать семью как бы заглаживалась и прощалась. Я привела тебе своего, Роза.
Итак, ее поставили перед уже свершившимся фактом. Мирьям ни разу не привела своего ирландского певца к ней на “смотрины”, ни разу не показала просто как своего “кавалера”, которого еще можно отвергнуть. Перед первым визитом Томми Гогана Мирьям сообщила Розе, что та должна накрыть ужин, потому что к ним придет особый гость, – и Роза, словно загипнотизированная, подчинилась чужому сценарию и принялась готовить ужин и накрывать на стол. Нелепое приказание было исполнено беспрекословно. Она вдруг занялась выбором платья и собственным внешним видом, вычернила седину на висках (что научилась делать лишь недавно). Мирьям пришла одна – за полчаса до прихода гостя. А когда они вместе курили на кухонном крыльце (так внезапно обе наконец-то признались друг другу в том, что тайком курят!), Мирьям лишила Розу даже тени надежды, что та может хоть как-то повлиять на исход сегодняшней встречи.
– Мама, я встретила мужчину, за которого собираюсь замуж.
– Понимаю.
Роза увидела в этих словах девиз, увидела горделиво выставленное знамя. Из-за этих слов лучше было не затевать ссору. Тон, которым Мирьям их произнесла – будто выжгла, – говорил о дерзости, замаскированной под ликование, и оставался единственный вопрос: что еще остается Розе, кроме как упасть в обморок, как только мужчина, вписанный в уравнение, переступит порог?
– Еще не понимаешь. Но скоро поймешь – когда он придет.
Будь счастлива за меня, безгранично счастлива, – приказывал ей победный голос Мирьям. И смотри не спи больше ни с кем!
До его прихода Мирьям решила расставить точки над i. Роза очень обрадуется, заявила ей дочь, когда увидит, что Томми Гоган – не какой-нибудь немытый битник. Он хоть и фолк-музыкант, но совсем не похож на тех неоперившихся юнцов из студенческих общежитий, на которых Роза обычно изливала столько презрения всякий раз, когда видела компанию приятелей Мирьям с Макдугал-стрит. Нет, он настоящий, честный и серьезный протестный певец, и скоро у него даже выйдет своя запись. Договор о записи вот-вот будет заключен, пообещала Мирьям. Активист с гитарой – так назвала его Мирьям, и ее призывный тон сразу придал форму той незримой надежде, которую ощущали и мать, и дочь: а именно, что Мирьям найдет какой-то способ вдохнуть жизнь в давние Розины порывы, воскресить их и извлечь из саркофага, где упокоились идеалы социалистов. И когда обе, мать и дочь, потушили сигареты и заново накрасили губы, Роза была уже податливой, как воск, и не сказала ни слова протеста против протестного певца.
Почему бы просто не порадоваться за Мирьям?
На самом деле фолк-певец – не важно, из компании немытых или из подготовительной школы, – был для Розы далеко не худшим вариантом. После поездки Мирьям в Германию (о которой она наотрез отказалась рассказывать хоть что-нибудь – даже совсем коротко) Роза в глубине души боялась, уж не заключила ли дочь какой-нибудь безумный союз с историей своего отца, не затянет ли скоро ее по ту сторону “железного занавеса” души.
После отъезда Альберта Роза еще много лет продолжала водить Мирьям к ее бабушке, Альме. Ей хотелось, чтобы девочка больше знала о своей родне, но даже в голову не приходило, что Мирьям “отблагодарит” ее за такую заботу мечтами о мейсенском фарфоре, марципанах “Нидереггер”, роялях и разговорах о политике за рюмками бренди.
Германия! Упаси боже, чтобы она отняла у обкраденного века Розы еще одну ценность.
Нет, фолк-певец-ирландец – это не самый плохой вариант, Роза опасалась худшего. Значит, муж Мирьям не будет евреем – ну, тут удивляться нечему. С тех пор как Мирьям окончила курс ассимиляции при Химмельфарбовском коллед же, она только и водилась с необрезанными, будто выполняя особую программу отречения от корней. Роза наблюдала, как Мирьям отмахивалась от просьб, с которыми подступались к ней кузины со стороны Ангрушей – дочери Розиных сестер. Все они в свое время благополучно повыходили замуж за зубных врачей, адвокатов и торговцев бриллиантами – и теперь нашептывали Мирьям, что пора бы и ей последовать их примеру. Мирьям же только поднимала их на смех. А еще Мирьям встречала насмешками просьбы кузена Ленни помнить о своем происхождении и, даже готовясь к мировой революции, не забывать о Земле Обетованной. Тут уж Розе не на что было оглядываться – благодарить она могла только саму себя. Итак, Розины сестры лишатся возможности позлорадствовать, что Мирьям, невзирая на все Розино безбожие, все-таки подыскала себе еврея. Злорадствовать они будут по другому поводу: дескать, Роза пожинает плоды собственного труда – и пусть еще радуется, что Мирьям не притащила домой какого-нибудь “шварце” (черныша)! Так что никакой катастрофы не произошло. Наоборот, это можно считать удачей.
Пришел Томми Гоган и поцеловал Розе руку. Под джинсовым пиджаком у него был галстук, а еще, войдя, он не забыл снять кепку. В его выговоре слышалась легкая картавость – может быть, даже притворная – и все-таки это нисколько не напоминало тот расхлябанный, бандитский язык, который так привычно звучал в уличных стычках между ирландскими родителями в Куинсе. Под кепкой обнаружились рыжевато-соломенные волосы, расчесанные и не так давно подстриженные. Томми провел по ним пальцами, чтобы распрямить придавленные кепкой пряди: очень мило – значит, ему хотелось предстать перед будущей тещей в лучшем виде.
У Томми Гогана были – как заметили бы Розины сестры, говоря о ребенке, родившемся при сомнительных обстоятельствах и все-таки оказавшемся на диво удачным, – две руки и две ноги. А еще у него имелись оба глаза – и даже нос посередине лица. И он хотел жениться на Мирьям. Он говорил о себе как о борце за мир и равноправие, но без лишнего хвастовства. Да, у него есть братья-музыканты – довольно-таки заскорузлые, – и он даже появлялся вместе с ними в “Шоу Стива Аллена”, но его собственное творчество гораздо менее традиционное – в подхалимском смысле этого слова: его больше интересуют международные темы и американские стили, особенно Блюз. Это слово он произнес как бы с Большой Буквы. Где же Роза уже это слышала?
Рабочие комбинезоны и герои пыльного котла, раздолбайский блюз: а, так вот чем заняты эти дети с Макдугал-стрит – перелицовывают старые сказки! Мужицкое искусство, благородство деревенской бедноты, искупление, маячащее на туманном аграрном горизонте, чуть ли не за самыми пределами города. Старый добрый Народный фронт!
За весь вечер Роза позволила себе одну-единственную вспышку сарказма. В самом деле, ей оставалось только одобрить выбор Мирьям: Томми Гоган, этот потертый типаж в духе Линкольна или даже Тома Джоуда, – казался кандидатом ничуть не хуже того, за кого когда-то вышла замуж сама Роза. В кои-то веки она держала язык за зубами. От нее явно ожидалось, что она подвергнет молодого человека допросу “третьей степени”, – а она только наливала вино и слушала, как скромное честолюбие Томми Гогана уверенно росло от щедрых порций лести со стороны Мирьям. Роза старалась с честью принять парочку, согласившуюся появиться в ее жалкой квартирке, где на книжной полке библиотечные книги выстроились в порядке сроков их возвращения, где в каждой комнате непременно гасился свет, если из нее переходили в соседнюю, – в целях экономии электричества. Это ведь стариковская квартира – поняла вдруг Роза. Эти двое могли бы просто смыться, да и дело с концом. Но нет – они пришли к ней с визитом, как Роза когда-то приходила к Альме. Так что Роза должна чувствовать благодарность за то, что для Мирьям все еще существовал мир, где можно пребывать в такой невинности – и повторять все давние Розины ошибки. Впрочем, в чудесных руках молодежи это вовсе не походило на ошибки. Эти двое были влюблены.
Розины огорчения ненадолго утонули в пучине времени – прожитые годы накладывали на все свою печать, обнаруживая сходство различных жизненных ситуаций.
Значит, Розины сестры, да и их скучные дочки, кузины Мирьям, эти начинающие буржуа, все-таки были правы? Может быть, муж – и вправду жизненный компас?
Все это ни на минуту не прекращало ее удивлять.
Мирьям и Томми говорили о протестных движениях. О гражданских правах, о Мартине Лютере Кинге – Томми с братьями даже выступал с концертом в его поддержку перед толпой гарвардских студентов. Политика так и клубилась в воздухе – оторванная от каких-либо теорий или партий, – просто политика в виде клубов пара, в виде облаков. Мирьям и Томми рвались изменить мир – почему бы и нет, раз они сами так охотно изменились? Их доводил до точки кипения сам факт существования друг друга. Они почти не в состоянии были разомкнуть объятий – даже для того, чтобы взять вилки и съесть курицу и яичную лапшу, которые приготовила Роза. Она подозревала, что гитара этого мальчика в последнее время в основном пылится – что ж, тем убедительнее она будет аккомпанировать его песням о пыльном котле, когда придет время. Человек открывал самого себя, открывал все самое важное лишь после того, как проходил сквозь линзу сказки, в которую верит каждый, независимо от пола, – сказки о том, что где-то там, в лесу, то есть в мире, есть твой суженый, и тебе суждено полюбить его и соединиться с ним в браке. Ну, так пускай они переступят этот порог – и встретятся по другую сторону, в лучах света. А потому Роза задала поклоннику дочери лишь один вопрос – причем в такой манере, в какой от нее, скорее всего, и ожидали. Только раз она впала в сарказм – хотя можно ли вообще назвать это сарказмом, если никто из присутствующих, кроме нее, не понимал, о чем речь? Розина шутка предназначалась самой Розе.
– Да, молодой человек, все это очень и очень хорошо, но можно задать вам один вопрос?
– Да, мэм.
– Только не называйте меня “мэм” или, боже упаси, миссис Циммер. Я – Роза.
– Конечно, Роза.
– Вот что мне интересно. Как бы вы отнеслись к куриной ферме в Нью-Джерси – если до такого дойдет?
Глава 4
Второй альбом Томми Гогана
И вот, и вот по всем статьям выходит так, что просто невозможно сказать “нет”, когда Рай звонит тебе в пансион, где телефоном можно пользоваться только в коридоре, а значит, тебя может услышать кто-то из других работяг (хотя им это не особенно интересно), – звонит и говорит: “Слушай, братец, знаешь что, мой хороший? Садись-ка ты в первый же самолет и лети сюда, к нам, потому что тут замутили одну почти приличную ирландскую музыкальную группу, и от нее прямо сейчас девчонки-битницы писают кипятком, а мы с братишкой Питером вдвоем никак одни с ними со всеми не управимся. Каждый вечер мы задаем себе вопрос: почему судьба лишила тебя такого праздника и сколько еще будет длиться этот праздник? Забудь ты свои кирпичи, забудь про Канаду. И забудь про Дельта-блюз. Ты – дипломированный дикарь из графства Антрим, иначе бы давно уже перебрался сюда. Мы сшили для тебя парчовый жилет и уже сообщили нашему импресарио – да-да, братец Томас, ты не ослышался, я сказал “импресарио” – это такой чудаковатый еврей в свитере с высоким горлом, – что в нашем первом контракте на запись должно быть место для трех подписей – для трех братьев Гоган (мы выбросили лишние буквы из нашей фамилии – нам посоветовали упростить написание), потому что у нас есть еще и третий, и у него высокой приятный голос, дополняющий наши голоса до совершенной гармонии, просто сейчас он в отлучке. Да-да, именно так я и сказал, ты просто в отлууучке, Томми, просто самую малость исказил правду, да, я заявил, что у нас всегда было трио. Если ты думаешь, что я шучу, Томми, то, боже мой, поверь мне: скоро ты тоже начнешь шутить – и увидишь, как это действует на здешних милашек в беретах и солнечных очках – о-о! Потому что в этих краях был один только Дилан Томас, а этого маловато, так что под конец он уже едва конец мог поднять, так что Дилан Томас оставил свою женскую клиентуру самую чуточку неудовлетворенной. Ну, а что он посеял – то нам остается жать. Я сказал – “жжжать”, братец! Потому что стоит на них поглядеть, и они уже из трусов выпрыгивают”.
Конечно, невозможно было ответить Раю отказом, когда тот сулил ему такое, да и кто бы пожелал отказываться? Уж точно не он, двадцатилетний каменщик из Торонто – ну да, он родился и вырос в Ольстере, но ведь среди канадцев вообще немного таких, на ком не лежит бремя другого гражданства, не важно, легкое это бремя или тяжелое. Уж точно, не этот каменщик, который, разговаривая по телефону, прислонялся к стене в коридоре мужского пансиона “Пауэллз” в северо-восточном Торонто, в районе, населенном в основном шотландцами, среди мозаичного скопления других окраинных районов. Хозяйка пансиона, пасмурная канадская шотландка, к своему неудовольствию, оказалась “домоправительницей” целой кучи недавно приехавших каменщиков-ирландцев, в том числе и Томми, – а домоправительница из нее была далеко не самая приветливая и снисходительная, особенно когда речь шла об ирлашках. Томми стоял в коридоре ее пансиона и, сжимая тяжелую телефонную трубку сухими, потрескавшимися от накладывания и размазывания строительного раствора пальцами, думал, что вряд ли сможет сегодня после ужина поднять свой “Сильвертон”. Хотя бы для того, чтобы вызвать ворчливое неодобрение миссис Пауэлл, чьи возмущенные замечания долетали через форточку в комнату, которую Томми делил с Джорджем Стэком, как только их с Джорджем голоса превышали определенный предел громкости – предел, высоту которого умела определить одна только “домомучительница”. Томми часто подозревал, что миссис Пауэлл нарочно торчит у них под дверью и дожидается шума – такое удовольствие, похоже, получала она от одергивания постояльцев.
Кроме Джорджа Стэка, соседа по комнате, Томми Гоган не мог вспомнить по именам никого из других каменщиков и подносчиков раствора, живших в пансионе миссис Пауэлл. Скорее всего, они и по сей день живут и работают там же, где он их видел в последний раз. Это была кучка молодых протестантов с севера, которые – кто благодаря дядюшкину письму, кто по дружескому совету от ретивого работника бюро по трудоустройству, – обратились в местный центр социальной помощи, где их, как безработную массу, рассортировывали по профессиям, в соответствии с местом рождения и вероисповеданием. Так, ирландцам выпала участь возводить скучные кирпичные двухэтажные дома, которыми стремительно обрастал молодой город, и попутно терять остатки всяких национальных черт в тусклом зимнем свете над Онтарио.
Потому что перескочить океан, чтобы осесть в канадском захолустье, означало лишиться своей личной родословной, состоявшей из европейских горестей и обид, вовсе не ради громкого и грубого соблазна и тайны Штатов. Нет, приехав сюда, ты попадал некую зону охлаждения, как будто специально придуманную для того, чтобы выбелить, очистить от горя свою память в веселой и терпимой атмосфере англоязычной Канады. Это был такой Новый Свет, где Ее Величество королева продолжала коситься на тебя с денежных знаков, когда ты получал зарплату. А может быть, это была функция, выражавшаяся дробью, где числителем служило количество людей, а знаменателем – объем строевого леса, или, скажем, площадь в акрах, причем вторая величина выражалась чрезмерно большим числом, а первая – числом ничтожно малым. К тому же люди, населявшие эти необъятные просторы, в основном сосредоточились вблизи южной границы молодого государства – видимо, для большей сплоченности и тепла, – хотя указывать на эту особенность считалось здесь не очень тактичным.
Тайная беда Томми (хотя в ту пору это едва ли казалось ему бедой) заключалась в том, что он почти не привез с собой из-за океана никаких ощутимых обид. Хотя бы даже на родительские побои. Отец был скуп на тумаки: из троих братьев влетело однажды только семилетнему Питеру – вот и все проявления тирании, крывшейся за фасадом благопристойности в семье Гоганов из Белфаста. Томми Гоган рос в безрадостном послевоенном Ольстере, а в шестнадцать лет обманом проник в ВМС, но плавал исключительно на судах, не терявших из виду суши. Но и там его ни разу не отколотили – и он даже не видел, как колотят других. Некоторое время он прослужил во флоте, играя в карты и читая Конрада Эйкена, А. Э. Хаусмана и газеты полугодовой давности, немножко научился готовить и бренчать на гитаре. Потом его уволили, и он перебрался к братьям-певцам в Торонто, но оказалось, что они как раз смываются оттуда – попытать удачи в Нью-Йорке.
Хотя Томми прожил в Торонто почти целых два года своей молодости, впоследствии он почти ничего не мог вспомнить об этом времени – кроме того, как болели руки от работы каменщика, и кроме терпкого вкуса пива по вечерам. Похоже, он потратил это время в основном на то, чтобы забыть Ольстер и все, что с ним связано. Два года ушло на то, чтобы забыть краски и аромат Ольстера, а потом – когда он сошел с поезда на Пенсильванском вокзале, где била ключом энергия этого нового для него города, – ему понадобилось всего пять минут, и он уже бесповоротно забыл трущобы Торонто и имена сотоварищей по пансиону миссис Пауэлл. Вот эти скудные ниточки воспоминаний он и пытался теперь собрать воедино, роясь в памяти в поисках материала.
Материал, очевидно, – это как раз то, что ты с благодарностью отбросил и отодвинул в прошлое.
“Каменщики из Онтарио”.
“Нам нужно было объединиться (а мы, наоборот, разъединились)”.
“Утреннее увещевание миссис Пауэлл”.
Нет, думал он теперь, сидя в тесном гостиничном номере “Челси”, где гитара лежала без дела на кровати, в навязчивой близости от письменного стола с пепельницей, полной окурков, и с блокнотом, где за целый день ему удалось записать и вымарать только эти нелепые названия для песен, – нет, все это лишь отголоски той жизни, которую он сбросил с себя за считанные минуты, пока переходил пути на железнодорожном вокзале. А сбрасывать ее он начал еще у Ниагарского водопада, где его сняли с поезда, чтобы он предъявил чиновникам иммиграционной службы паспорт и письмо от своего старшего брата, Питера.
Как только Томми приехал сюда, его прежняя жизнь, жизнь ольстерского мальчишки, сына судостроителя, показалась ему полностью вымышленной – особенно когда он приготовился поставить подпись на договоре импресарио, и рука, выводившая слова, вдруг затормозила, силясь выбросить отныне лишние буквы в фамилии “Гоган”. Уоррен Рокич, их импресарио – еврей в свитере с высоким горлом, как и было обещано, – издал негромкое и довольное рычанье: теперь он мог действовать свободнее. Томми, надев парчовую жилетку, моряцкую кепку и вельветовые штаны, начал подниматься на трескучие сцены “Гейт-оф-Хорн” и “Золотой Шпоры” и петь в голые микрофоны вместе с добрыми своими братьями, Раем и Питером.
Питер, старший, играл в их трио роль всеобщего любимца-деревенщины – грубияна, скандалиста и выпивохи. Высасывая пиво целыми пинтами прямо на сцене, Питер бормотал какую-то кельтскую тарабарщину, которую не могли разобрать даже младшие братья. Рай слыл мастером розыгрышей и сердцеедом – эдаким ирландским Дином Мартином. А потому Томми оставалось только занять нишу “симпатяги”, или – когда он наскоро отрастил поверх розовых щек бакенбарды и бородку и начал, выражаясь на их сценическом жаргоне, выделяться своими склонностями, – “рубахи-парня”. Задним числом Томми Гогану казалось, что с того самого дня, когда его уволили из рядов британской армии, он только и ждал от мира какой-то внятной команды, дабы его злополучное жульничество обрело хоть какие-то внешние формы. Или, на худой конец, ждал обвинений в попытке обманом, без надлежащих документов, влезть во взрослую жизнь. И вот теперь эта команда была услышана ясно: от него требовалось предъявить миру убедительную подделку под Томми Гогана. И в этом маскарадном обличье проскользнуть мимо любых властей, способных предъявить ему обвинения, кроме собственных сокровенных велений души.
И все равно любой крестьянин-ирландец, случись тому забрести в его изгнаннических скитаниях в ночной клуб в Гринич-Виллидже, с первого же взгляда признал бы в нем протестанта из Ольстера.
Томми прожил в Нью-Йорке уже полтора года, ночуя на запасном матрасе в квартире у Питера на Бауэри и каждый вечер прорабатывая мелодии “Старая дева на чердаке” и “Пары виски”. Днем, если не было холодно, он одевался, как обычный горожанин, в просторные штаны и кардиган, захватывал с собой какую-нибудь книжку, пачку сигарет и, переступив через тела изгоев, типичных завсегдатаев Бауэри, направлялся к Вашингтон-скуэр. Там он сидел, для виду читая, а на самом деле подслушивал репетиции самодеятельных музыкантов, игравших на этих подмостках под открытым небом круглые сутки. Студенты в цветастой одежде, вырядившиеся под художников подростки, выставляющие на всеобщее обозрение свои муки и страсти, – раньше Томми и вообразить не мог, что такое возможно. Ни от кого не таящиеся гомосексуалисты и (что долго не переставало его удивлять) лесбиянки-дайки – те, что прикидывались мужчинами, чтобы полностью раскрыть свою потайную сущность, те, что нацепляли чужую личину, чтобы стать самими собой. Бывало, Томми на день или на час заводил дружбу с какими-нибудь беглецами, с поэтами, пьяными уже с утра, с харизматическими неграми, которые занимали у него денег на карманные расходы, осыпали его похвалами и обещаниями, а потом навсегда исчезали. В этом парке достаточно было лишь раскрыть книжку – и тут же кто-нибудь подходил и принимался уверять, что это плохая книжка и лучше почитать другую. Как-то раз, когда один язвительный художник отвел его в некий салон на втором этаже и сообщил, что именно сюда приходили напиваться знаменитые экспрессионисты, Томми вдруг захотелось ответить ему, что все в этом городе, куда ни глянь, – сплошной экспрессионизм.
И что по мне, так вы все тут – знаменитости.
Бродя в одиночестве по этому огромному сумасшедшему городу, Томми постиг его дух – дух безразличия. Нью-Йорк одаривал желанной анонимностью все эти полчища людей, измученных избытком собственной индивидуальности, избытком личных ран и историй, – и вот тут Томми чувствовал, что персонально он в этом даре нисколько не нуждается. Что толку наделять анонимностью человека, который и так уже достиг анонимности, человека, для которого это достижение – пока единственное в жизни. Это все равно что отпускать грехи невинному или предлагать маскировку невидимке.
Поскольку трио братьев постоянно выступало, а еще и потому, что наивный Томми понятия не имел о том, что творится за пределами фолк-музыки, он не бывал дальше всего нескольких улиц. Ну и что? Даже внутри этих границ существовал особый мир кофеен и салунов, подвальных и чердачных заведений, – и это был поистине бездонный в своих притязаниях мир, настоящий бедлам, кишевший обманами и подлогами. Если братья Гоган подделывали свой ирландский язык, то, значит, хотя бы небольшая часть ирландцев клевала на эту фальшивку. Исполнители всучивали друг другу якобы “традиционные” этнические народные песни, стибренные у Митча Миллера, или песни, которые они выучили буквально пять минут назад, или вообще сами только что придумали. Клубы кишели циниками, которые, похоже, терпеть не могли музыку, но вдруг – на тебе! – приглашали самых разнесчастных и незадачливых певцов переночевать у них в подвале, а утром кормили их горячим завтраком. Исполнители песен бродячих рабочих-хобо или гимнов рабочего союза уоббли оказывались на поверку “голубой кровью”, потомственными выпускниками Лиги плюща. Бродяга Джек Эллиотт, самый взаправдашний ковбойский певец, какого только доводилось видеть Томми, в действительности был бруклинским евреем. Актер с аристократическим выговором, декламировавший шекспировские монологи на сценах в кофейнях, был однажды арестован за то, что в пьяном виде бранил на чем свет стоит пассажиров на вокзале Грандсентрал, причем был выряжен в женское платье и парик. Разумеется, фотографию из “Дейли-ньюс”, на которой он был запечатлен в таком виде, кто-то немедленно приколол у стойки бара в “Золотой Шпоре”. У шекспиролюба, как явствовало из газетной заметки, настоящее имя оказалось или как у еврея, или как у армянского беженца из трудового лагеря.
Евреи в Гринич-Виллидже казались Томми лучшими притворщиками из всех прочих. Их притворство, похоже, восходило к давнему общему опыту изгнанничества и сомнения в собственной принадлежности, так что все они казались королями в изгнании в этом несуразном городе.
Томми даже приходило в голову, что было бы оригинально самому закосить под еврея, однако такая идея была слишком уж странной, и, сколько раз он к ней ни возвращался, так ни разу и не отважился высказать ее вслух.
По вечерам, после выступлений, Томми сидел над очередной пинтой, пока его братья напивались или волочились – или хвастали тем, как напились и поволочились накануне. Томми ни за кем не волочился. Томми вел свою тихую охоту – выслеживал призраки хоть какой-то подлинности в этом мире фальшивок. Его безобидное присутствие в качестве наблюдателя ни у кого не вызывало возражений. Если теперь устроить опрос – так никто уже, скорее, и не вспомнит, что когда-то вообще не было третьего Гогана: тут отлично срабатывало “тройное правило”. Он ходил куда ему вздумается, и все смотрели на него с симпатией, как на собственного младшего братишку. Томми внимательно слушал певцов, выступавших до и после их трио, изо всех сил пытаясь отличить оригиналы от подделок. Томми крутил пластинки с фольклорными записями Ломакса “Негритянские тюремные блюзы и песни”, которые стояли, совершенно позабытые, среди кучи других пластинок рядом с проигрывателем Питера. Томми ненавязчиво наведывался в “Фольклорный центр” и в контору “Каравана” и клевал там носом, пока протестные барды записывали новые для последующей перезаписи. Томми буквально ел, спал и мылся со своим “Сильвертоном”, хотя на сцене ему и не разрешалось на нем играть. Томми ежедневно отстаивал свои рубежи гитариста – и доводил всех до бешенства тем, что непрерывно аккомпанировал любым своим словам, превращая разговор в сплошной блюз, да и пальцы у него, если уж на то пошло, были слишком длинные, так что он только на приеме баррэ и выезжал, зажимая сразу несколько струн на грифе. И вот однажды, в один майский день 59-го года, в задней комнате “Шпоры”, Томми выступил перед братьями с дебютом, исполнив им собственную композицию – “Линчевание в Перл-Ривер”. Он сочинил песню. Он хотел, чтобы братья изумились так же, как он сам. Вытащенное из реки тело Мака Паркера еще не успело просохнуть, а к Томми уже пришли стихи (не без помощи “Геральд трибюн”) и пробежали по его проворным пальцам, которые еле успевали записывать слова тупым карандашом на бумажном пакете.
Рай осклабился.
– Ну-ну, братишка Томми, ты, выходит, успел на Миссисипи побывать? А мы и не знали.
Грубоватый Рай недолюбливал негров – и однажды попытался отказаться от имени всех троих даже от выступления прямо перед Ниной Симоне, пока Питер его не образумил.
– Меня волнует эта тема, как и любого другого, – ответил Томми. – А что, вам правозащитное движение совсем не интересно?
– Знаешь, братец, до сих пор на концертах братьев Гоган я не видел еще ни одной черной блестящей рожи. И покажи-ка мне хоть одного левака, который когда-нибудь платил за музыку. Да они даже монетки не бросят в фуражку, если ее пускают по кругу! Зачем же им за такое платить? Они и сами с усами – распевают свои профсоюзные гимны. Кто-нибудь приносит на сборище расстроенное банджо, и вся толпа охотно подвывает.
Питер всем своим видом выражал еще большее неодобрение: он приложил большой палец к верхней губе, зажмурил глаза, как будто услышанная мелодия вошла в резонанс с мучившим его похмельем.
– Я пытаюсь подобрать слово… Номер такого вот типа – как-то же он должен называться, да?
– Это злободневная песня, – подсказал Томми.
– Ах, вот оно что. Значит, злободневная. Только сама эта тема… Только мне одному кажется, что она чуточку слишком мрачная, траурная, что ли? Да, вот это-то слово я и искал, наверное.
– Неужели она более траурная, чем “Ягнята на зеленых холмах”?
– Верно подмечено. Но все-таки “Ягнята” – традиционная песня. А эта твоя песня – она же не в нашей струе, а? Нет, ну ты, конечно, отличную песню написал, очень интересную, Том. Такую, в духе блюза, но только все-таки это не совсем блюз.
Рай, почувствовав превосходство, снова встрял:
– Да там даже и мелодии-то как таковой нет, если не считать твоего беспощадного бренчанья на этой штуковине. Нам в нашей группе гитары не нужно!
– Да пошел ты, Рай!
– Ну, где же твое лирическое дарование! Нашего братишку посетила муза чистейшей прозы, слышишь, Пити!
В трио “Братья Гоган”, за бережно лелеемым эгалитарным фасадом, имелся-таки главный – старший брат, хоть с виду он и производил впечатление безалаберного выпивохи. Стоило Пити произнести такое слово, как “траурный”, – и его директивы сразу становились понятны. “Линчевание в Перл-Ривер” было отвергнуто. А к тому времени, когда Томми разрешили выступать перед толпой с гитарой, о смерти Мака Паркера все уже позабыли, да и та траурная песня Томми Гогана тоже давно поросла травой.
Зато за несколько следующих месяцев Томми многому научился. Он приноровился подгонять свои стихи под мотив какой-нибудь баллады из числа самых замшелых, чтобы она уж точно была у братьев на слуху, – и те, поддавшись на обман, позволяли ему пристраиваться к припеву. Питер заставил Томми подождать, пока он “поглубже” укоренится в их коллективе – на три “уровня”, если измерять время в выпитых пинтах, – а потом представил публике, как он выразился, “песни с рыбной начинкой” – сочинения Томми, пропитанные его туманными политическими идеями.








