Текст книги "Сады диссидентов"
Автор книги: Джонатан Летем
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)
Глава 2
Из архива “Штази”
14 октября 1958 года, Дрезден, Веркхофинститут им. Розы Люксембург
Дорогая Мирьям!
Вообрази мое изумление, когда я получил твое письмо и узнал, что та маленькая девочка, что осталась в моей памяти, превратилась в молодую женщину, которая способна не только упрямо и открыто потребовать известий от своего давно пропавшего отца, но даже выдвинуть такое предложение – лично приехать сюда, чтобы мы с тобой познакомились. Хотя, пожалуй, это будет не столько возобновление знакомства, сколько первая встреча. Позволь мне ответить тебе с радостью: конечно, непременно приезжай! Не стану обременять тебя рассказом о моем решении не вмешиваться в вашу с матерью жизнь после того вынужденного молчания, которое последовало после первой стадии моей репатриации. Лучше вместо этого я признаюсь тебе, что радостное потрясение от контакта с тобой высвободило во мне теперь давно хранившееся под замком чувство надежды. Давай же наведем мосты над пропастью пролетевших лет и государственных границ, что так долго нас разделяли! Потому что теперь я смогу ответить на твои вопросы со всей прямотой, какая только возможна в подобном письме, понимая при этом, что более полное понимание станет возможным, когда мы сядем с тобою рядышком и поговорим как следует.
Наше стремление создать международное коммунистическое движение в предвоенные годы, при всей его искренности, было глубоко наивным. Да и как могло быть иначе в ситуации, когда коммунисты пытались заявить о себе, находясь внутри Америки с ее атмосферой? Каждый из нас, работавших в американской компартии, ощущал влияние соблазнительного индивидуализма, чем-то схожего с действием наркотика или болезни – а может быть, мессианского религиозного пыла. (Наверное, ясно увидеть это я смог только на расстоянии, с той выигрышной точки, какая у меня появилась в Европе.) Жестокость периода маккартизма и “черных списков”, которого я, по счастью, не застал, позволила мне, по крайней мере, немного прозреть, потому что каждый честный социалист, действовавший в рамках американской системы, должен был понять, что его неизбежно начнут преследовать как врага этой системы: ведь именно враждебность и оказалась точной мерой его честности. А мне, как и твоей матери, этого как раз недоставало.
И в ту пору, когда я снова занялся своим образованием, я впервые в жизни обнаружил в себе – поздно, но лучше поздно, чем никогда! – страсть к истории. А кроме того, страсть к учению. Я имею в виду сразу две вещи: я полюбил основательно докапываться до первоисточников, пытаясь воссоздать Народную историю, и полюбил учить других. Американцы – народ глубоко (или в данном случае вернее сказать – мелко?) чуждый истории, так сказать, аисторичный. Но такой роскоши не может позволить себе ни один европейский народ. Главный предмет моего исследования – трагический – в буквальном смысле окружает меня: это Дрезден, почти дотла разрушенный в пожаре войны. Как и граждане остальных стран, население Германии само оказалось жертвой нацизма, но лишь Дрездену – одному городу во всей Европе – выпала особая “честь” (наряду только с Хиросимой и Нагасаки) оказаться на передовой линии Холодной войны и послужить ужасающим наглядным примером военной мощи Союзников.
Так что ты должна понять, моя дорогая Мирьям, что твой отец в каком-то смысле вернулся в “школу” – ведь история и есть та самая школа, которую нам никогда не суждено окончить. Я такой же студент, как и ты. А еще я должен объяснить тебе, что это правда и в самом буквальном смысле слова: этот институт, где инструктируют людей, пересекших границу таким же неортодоксальным образом, как и я, и где они, как правило, проводят несколько месяцев, прежде чем сориентируются и подготовятся окунуться в жизнь на Востоке, для меня сделался постоянным обиталищем. Так уж сложилась моя судьба: я не просто реализую здесь свое призвание, но и остаюсь по доброй воле, передавая свои знания другим. Наше учреждение, расположенное в приятном месте, на восточной окраине Дрездена, представляет собой старинный кампус, состоящий из зданий постройки восемнадцатого века. Это теперь большая редкость – лишь благодаря удаленности от центра они уцелели, ведь при бомбежках города от старинной архитектуры не осталось камня на камне! Место, где я работаю, – Веркхофинститут имени Розы Люксембург, хотя между собой мы, сотрудники, зовем его иначе – Gärten der Dissidenz, что можно перевести, наверное, как “Диссидентские сады”, каким бы странным ни показалось тебе такое название. Я не одинок, у меня есть спутница жизни – моя вторая жена Микаэла. Мы с ней познакомились, когда она приехала сюда работать в администрации. Микаэла изрядно моложе меня, так что еще и в этом отношении я остаюсь студентом – и продолжаю изучать жизнь! Пожалуйста, знай, что в моей новой семье тебя ждет теплый прием.
Одобряю твой план побывать в разных частях Европы, а потом приехать поездом в Дрезден. Если ты вначале погостишь в семье друзей в Лондоне, а потом переправишься на пароме в Бельгию, то сможешь сесть на международный поезд и осмотреть все города, какие захочешь. Только можно тебя попросить об одной вещи? Пожалуйста, сделай остановку в Любеке и отыщи там “дом Будденброков”, который обессмертил Томас Манн, хорошо? Как ты наверняка знаешь, в доме напротив жили в великой невинности и великолепии оперная певица и банкир – конечно же я имею в виду твоих бабушку и дедушку, которых я никогда не забываю. В том доме родился и я. Любек одним из первых городов подвергся воздушным налетам союзников. Эти бомбежки стали первым актом той чудовищной трагедии, которая достигла своей наивысшей точки здесь, в Дрездене. Таким образом, твое путешествие могло бы стать маленькой аллегорией нашей семьи, а заодно и того предмета, изучению которого я посвятил всю свою жизнь, и предисловием ко всему тому, о чем мы хотим поговорить.
Пожалуйста, напиши мне еще раз, когда определишься с датой приезда, чтобы мы с Микаэлой были готовы радушно тебя встретить.
Желаю тебе всего доброго.
“Папа”.
* * *
2 марта 1961 года, Дрезден, Веркхофинститут им. Розы Люксембург
Дорогая Мирьям!
Шлю тебе самые сердечные поздравления с замужеством! Пожалуй, мне следует уже привыкнуть к твоей манере вечно ошарашивать меня новостями, так что признаюсь: я пока еще свыкаюсь с твоим взрослением. Не сомневаюсь, что в следующий раз ты объявишь мне, что я стал дедом. Что ж, в таком случае, – как я тебе уже предлагал, – я могу приехать в Канаду, чтобы повидать ребенка, а заодно избавить ваше новое семейство от более далекого путешествия. А еще я очень рад тому, что ты так быстро отошла от неловкости с тем немецким мальчиком и окунулась в новое романтичное приключение. Осмелюсь сказать тебе, что ты напоминаешь мне меня самого! И я обнимаю тебя не только как свою дочь, но и как новообретенного друга.
После предупреждений, которые я получил от тебя и устно, и письменно, я едва ли отважусь упоминать о твоей матери, но я уверен, что ты сама хорошо сознаешь невероятную комичность сцены, обрисованной в твоем письме, какое бы замешательство ни довелось испытать ее участникам. Воображаю, как в дом священника-негра внезапно является Роза, да еще не одна, а с раввином в придачу, и требует, чтобы в последнюю минуту ваше бракосочетание было законным образом освящено согласно законам иудейской веры! Да это просто целая поэма. Ведь для Розы все на свете всегда являлось собственной противоположностью. Это внезапное заискивание перед авторитетом религии, перед наследием, которое, по ее собственным рассказам, она надменно отвергла еще в отрочестве, – просто бесценное свидетельство. Хотя, сказать по правде, единственным авторитетом во всей округе, пожалуй, была сама Роза, несмотря на присутствие раввина и вашего священнослужителя-негра. Ты ничего не рассказываешь мне (или предоставляешь мне самому делать догадки) о том, уступила ли ты желанию матери, и приняли ли вас, с исполнением подобающих обрядов, в лоно Авраамово и пр.
Музыкальный альбом, который ты прислала отдельно, тоже благополучно прибыл по адресу, и я воспринимаю его как замену фотографий вашей свадебной церемонии. Интересно, все трое братьев пели во время обряда? А раввин к ним не присоединился? Твой рыжеволосый мальчик наделен своеобразной энергией – она чувствуется и в его лице, и в голосе, так что я прекрасно понимаю твое восхищение. Помня, как ты критиковала меня за снисходительное отношение и пр., я воздержусь от каких-либо замечаний касательно “политического” характера песен, которые, по твоим словам, он написал после того альбома.
Пожалуйста, извести меня – хотя бы открыткой – о том, получила ли ты посылку. Мы с Микаэлой шлем благословение тебе и Томасу.
“Папа”.
* * *
23 мая 1961 года, Веркхофинститут им. Розы Люксембург, Дрезден
Дорогая моя Мирьям!
Спешу написать тебе, чтобы принести искренние извинения за то, что обидел тебя своим, как ты выразилась, “легкомысленным тоном”: я обрадовался твоему письму и просто хотел поделиться этой радостью с тобой. Я понимаю, что твое пребывание здесь оказалось для тебя не совсем простым, и я нисколько не пытался преуменьшить серьезность твоих чувств и важность твоего нового союза, употребив слово “приключение”. Что же касается других вещей – не столько личных, сколько идеологических, то, пожалуйста, давай оставим все это для будущих бесед – надеюсь, для них у нас будет еще много возможностей. Пожалуйста, прими отцовские покаянные слова и дай мне знать, прибыла ли уже бандероль с книжкой Т. Манна, а то я беспокоюсь, исправно ли доходит почта!
Твой любящий “папа”,Альберт.
* * *
12 декабря 1968 года, Дрезден, Фицтумштрассе, 5
Дорогая Мирьям!
Похоже, понадобилось потрясение от твоего сообщения об Альме, чтобы я сумел преодолеть внутреннюю преграду, мешавшую мне написать тебе. Собственно, это уже четвертая моя попытка – и надеюсь, на этот раз я все-таки отправлю письмо. Не подумай, что мне дается это с трудом: напротив, я по-прежнему испытываю очень теплые и добрые чувства всякий раз, когда вспоминаю о нашем чересчур кратковременном воссоединении, и я не раз тешил себя надеждой, что нам удастся когда-нибудь снова повидаться. Просто, чтобы написать “настоящее” письмо, требуется досуг и покой – а мне недостает и того и другого, потому что я по-прежнему веду лихорадочную жизнь. Хотя я стараюсь не слишком усердствовать, работа все равно выжимает из меня много сил, и с этим ничего не поделаешь. Дело еще в том, что с недавних пор я получил возможность путешествовать. В сентябре мои исследования привели меня в Испанию – я решил посетить место, всем известное, – Гернику, “ужасы” которой западная пропаганда (ты, наверное, не удивишься, узнав это) преувеличила и исказила. После этого нам с Микаэлой разрешили провести отпуск на озере Гарда в Италии, где я много плавал и, в основном, предавался лени. А потом, в мой день рождения, мы съездили в Верону и слушали “Аиду” в огромном древнеримском амфитеатре, где такая акустика, что голоса певцов слышны под открытым небом без всяких усилителей. Итальянцы в восторге от своей оперы, а я даже не знаю, что мне понравилось больше – представление или публика. Опера и зрители целиком принадлежали друг другу, дополняли друг друга. Жизнь в Италии кажется совсем не такой уж страшно серьезной и тяжеловесной, как здесь, в Германии.
А потому, когда ты говоришь, что мне следует незамедлительно отправиться в Северную Америку, если я хочу застать мать живой, то я рискну предположить, что имею право на свободу от обязательств. Возможно, я мог бы привести целый ряд довольно весомых причин, по которым я не могу сейчас приехать, – это и беременность Микаэлы, и финансовые ограничения, и деловые, и прочие, – но, знаешь что? Я просто не хочу приезжать. Кажется, я не хочу больше видеться с Альмой – в силу многих причин. Во-первых, мне легче солгать в письме, чем, стоя перед ней, лгать ей прямо в лицо о многих вещах, касающихся моей нынешней жизни, – о вещах, которые от нее до сих пор скрыты. А еще я боюсь того эмоционального напряжения, которое неизбежно возникнет при таком прощании. Ведь будет что-то бесповоротное, окончательное в таком заведомо “последнем” расставании. Кроме того, по маминым письмам я замечаю, что мама очень быстро впадает в старческую немощь. Мне бы хотелось сохранить ту последнюю картинку, те впечатления, что остались у меня в памяти от ее последнего приезда сюда. Это было десять лет назад, мы тогда еще вместе ходили пешком по горам и разговаривали о куче интересных вещей. Наверное, это ужасный эгоизм, но что есть, то есть. А теперь мне пора отправлять письмо. Надеюсь, промежуток между этим и следующим окажется не таким долгим. Шлю вам с Томасом наилучшие пожелания на 1969 год.
Твой,Альберт.
* * *
24 июня 1969 года, Дрезден, Фицтумштрассе, 5
Дорогая Мирьям,
С запозданием благодарю тебя за открытку с репродукцией “Герники” Пикассо. Излишне и говорить, что эта картина знакома нам, хотя мы и лишены возможности видеть ее так, как ты можешь видеть ее в Нью-Йорке. Хотя полагаю, ты выбрала именно такую открытку не без ехидства. Спасибо и за поздравления с беременностью Микаэлы! Она уже благополучно произвела на свет Эррола, твоего сводного братика. Прилагаю к письму его очень розовый, но все же довольно милый фотопортрет. Надеюсь, у нас вскоре будет возможность увидеть друг друга. Пожалуйста, извести меня, как только появится хотя бы малейший шанс, что ты снова приедешь навестить нас.
С любовью,“Папа”.
* * *
8 ноября 1969 года, Дрезден, Фицтумштрассе, 5
Дорогая Мирьям!
Хочу поблагодарить тебя за четвертую (уже боюсь ошибиться) из нескончаемой серии открыток с “Герникой”, и, хотя твои короткие и довольно загадочные записки не кажутся мне враждебными, я все-таки опасаюсь, что до меня могло не дойти более обстоятельное письмо от тебя за последние несколько месяцев. Пожалуйста, напиши и подтверди, что ничего не пропало, как я опасаюсь! Возможно, ты понимаешь, что я тревожусь по поводу исправной работы почты.
Прими сердечные приветы от Микаэлы и от Эррола. (Поскольку ты уже второй раз просишь меня сообщить точное время его рождения, то сообщаю: согласно выданному свидетельству, он родился ранним утром 26 мая, в три часа четырнадцать минут.)
“Папа”.
* * *
3 августа 1971 года, Дрезден
Дорогая Мирьям!
С твоего позволения, дочь моя. Вероятно, твой острый ум оказался обманут той крошечной порцией исторической критики, что уместилась на обороте почтовой открытки. Мне кажется, ты чрезмерно склонна мыслить образами и символами, лозунгами и рекламными роликами в стиле Мэдисон-авеню. И все-таки на некоторые твои утверждения необходимо ответить, тем более что они касаются того, что стало делом моей жизни. Ты упоминаешь Ковентри, ты упоминаешь Роттердам, и, разумеется, посылая мне эти открытки, ты снова и снова “упоминаешь” Гернику. Ты пишешь (цветистым почерком, пририсовывая рядом цветы и “пацифики”, словно желая наделить свои слова какими-то средневековыми или библейскими магическими чарами!): “Страдание – это страдание”. Все это ты делаешь, оспаривая ту истину, которую я пытаюсь подтвердить документально: а именно, что бомбежка союзниками Дрездена стала единственной в своем роде нравственной и культурной катастрофой, которая стоит в сознании человечества в одном ряду только с атомными бомбами, сброшенными на японские города (напомню тебе, что в одном Дрездене погибло больше людей, чем в каждом из них). К тому же Дрезден отражает и зверства самих нацистов – те самые зверства, которые олицетворяют все ужасы ХХ века в народном сознании (что совершенно понятно, могу добавить!). Вплоть до того, что многие семьи оказались просто заживо сожжены в бункерах, куда покорно спустились сами или куда их заманили обещаниями безопасности.
До Дрездена не было прецедентов. Ковентри был центром британского оборонного производства. Упускать это из виду – значит упускать из виду существенные факты. Потери среди гражданского населения Ковентри, пусть и ужасающи, явились неизбежным следствием оправданного удара по важной военной мишени. Расследование обстоятельств событий в Роттердаме также обнаруживает скорее один из эпизодов “военной истории”, чем летопись “ужасов” (в отличие от Дрездена). В этом городе была расквартирована дивизия голландской армии, и, по сути, бомбежка привела к капитуляции военных сил Голландии. В “Люфтваффе” даже попытались отменить приказ об авиаударе, когда узнали о мирных предложениях. А то, что эта попытка не удалась, свидетельствует об общем военном хаосе.
Ну вот, теперь о лицевой стороне твоей открытки. Удивишься ли ты, когда узнаешь, что летчики фон Рихтгофена нацеливали бомбы почти исключительно на мосты и магистральные дороги Герники? Это опять-таки военный эпизод. “Страдание – это страдание”, но крайнее преувеличение трагедии в Испании – фетиш тех людей, кто, стараниями художников вроде Пикассо, Джорджа Оруэлла и Розы Ангруш, придает особое, даже священное нравственное значение второстепенным потасовкам с участием “бригады имени Линкольна”. Я тоже когда-то находился под влиянием таких художников, так что мне вполне понятно такое заблуждение. И все же это заблуждение.
Почему я позволяю себе подобную пристрастность, зная, что у тебя это неизбежно вызовет раздражение? Потому что мне хочется, Мирьям, чтобы ты поняла: мы с тобой – на одной стороне. Ты говоришь, что я “одержим” страданиями немцев. Однако осуждать действия США во Вьетнаме, не понимая того, что напалм берет начало в дрезденских бомбежках, – значит терять из виду траекторию истории. В этом смысле, Дрезден, как и Хиросима, – отнюдь не завершающая стадия предыдущей империалистической войны, а первый залп войны следующей – причем войны, применяющей средства террора гораздо успешнее, чем это делал Гитлер. Все мы сейчас живем в дрожащей тени того пожара, который на самом-то деле никогда не утихал. А собирать и фильтровать различные свидетельства – чем я занимаюсь уже более десяти лет, – значит содействовать тому, чтобы каждый сторонник мира, вроде тебя, понял, что самая главная задача – собрать воедино множество людских голосов, выступающих против повсеместных ужасов угнетения и смерти.
Ты говоришь, что поездка невозможна, и я (против своей охоты) понимаю тебя. И все же не оставляю надежды, что когда-нибудь наш Эррол и твой Серджиус смогут поиграть вместе, а еще – на то, что у них появится возможность жить в мире, избавленном от разрушительного наследия государственных границ. Правда, после всего того, о чем я написал в письме, такие надежды не вызывают особого оптимизма.
С самым теплым приветом,Альберт.
P. S. Раз уж я с таким большим запозданием начал выказывать к тебе “отеческое” отношение, то теперь я чувствую, что не способен остановиться. Уж прости меня. Астрологический мистицизм, которым пронизано твое письмо, кажется мне совершеннейшей чепухой, и мне жаль, что я вряд ли смогу убедить тебя отказаться от всего этого. Малыш Эррол – такой же “Близнец с Луной в Марсе”, как я – кентавр. Вообще, знаешь, мне кажется это возвращением к каким-то каббалистическим суевериям, чем-то вроде истерического и самоуничижительного возвращения твоей матери к народному иудаизму – когда она вдруг вздумала явиться на твою свадьбу и навязать тебе раввина. Дочь моя, мир, в котором мы живем, и так достаточно загадочен, чтобы мы в придачу окутывали его еще какой-то метафизикой! Но довольно.
* * *
19 марта 1972 года, Дрезден, Фицтумштрассе, 5
Дорогая Мирьям!
Если я соглашусь с тем, что лошадь на картине “по определению” не могла быть важной политической или военной мишенью, то согласишься ли ты, в свой черед, с тем, что изображение лошади масляными красками является не документальным рассказом об исторических событиях, а поэтическим истолкованием? Или, еще лучше, если я признаю то, чего ты от меня добиваешься, может быть, ты прекратишь посылать мне эту открытку? Пожалуйста! Не сомневаюсь, ты уже успела озолотить сувенирную лавку при Музее современного искусства.
Твой,Альберт.
* * *
15 ноября 1977 года, Дрезден, Франц-Листштрассе, 22
Дорогая Мирьям!
Я перебрасываю эту весточку через пропасть долгого молчания, решившись снова затронуть вопросы, которые так и остались не разрешенными между нами, еще со времени твоего давнего и совсем короткого посещения. С тех пор наши родственные отношения так и не возобновлялись – несомненно, во многом по моей вине. В любом случае, сейчас я расскажу тебе о том, что заставило меня побороть страх, что ты просто выбросишь мое письмо, не вскрывая, или, проще того, пересилить беспокойную мысль, что у меня даже нет достоверного адреса, по которому тебя можно разыскать! Дело в том, что год назад, в январе, мне прооперировали раковую опухоль желчного пузыря. Поначалу врачи не слишком обнадеживали меня, говоря, что жить мне остается не больше двух лет. Но после двух операций и трех с лишним месяцев лучевой терапии я смог вернуться к совершенно нормальной жизни, если не считать того, что через день мне приходится делать инъекции специального препарата, который предположительно мобилизует антитела. Поскольку эти уколы я в состоянии делать себе сам, то хлопот они мне доставляют немного. Достаточно сказать, что я практически не ощущаю боли, а на последнем медосмотре, два месяца назад, доктор сообщил мне, что вероятность образования новой опухоли – всего один процент.
Естественно, болезнь стала для меня большой встряской и заставила меня осознать, что я не могу больше жить по-прежнему. Когда я понял, что жить мне совсем недолго, я решил, что, какой бы срок мне ни остался, стоит прожить его осознанно и полноценно, не отрекаясь от самого себя и своих желаний. И потому уже в больнице я решил расстаться с Микаэлой. Вот уже почти год, как я живу отдельно, я не испытываю стресса и больше не подавляю собственную личность. Вероятно, такое решение способствовало процессу исцеления и восстановления. Возможно, именно потому, что я жил во лжи, мне было так трудно написать тебе. Обещай никогда не жить бесчестно и с сожалениями.
Быть может, тебе захочется рассказать что-нибудь о себе и о своей жизни. Я буду счастлив получить от тебя весточку. Излишне и говорить, что я желаю тебе всего самого доброго.
Твой папа.
* * *
1/19/78
Дорогой папа!
Обычно я встаю раньше всех. Это не какая-то нравственная установка, а просто привычка, которая сильнее меня. Мне нравится, что можно в одиночестве выпить первую чашку кофе, пока никто меня не тормошит, нравится посидеть в тишине часок-другой, пока не зазвонил телефон. А звонит он часто. Как только начнет, так и трезвонит весь день, иногда даже после того, как я спать ложусь: обычно какой-нибудь парень рвется поговорить со своей зазнобой. Или, наоборот, девушка звонит своему парню. Темнеет, им одиноко, вот они и звонят. А вот мне нравится утром побыть в одиночестве – и мне при этом совсем не одиноко. Так что я варю для всех кофе и сама выпиваю чашку или две. Можешь представить себе: я сижу тут со свежесваренным горячим кофе, пока все остальные спят. Именно так все обстоит сейчас, когда я начинаю писать тебе ответное письмо. Подставка кофейника сломана – она в форме лягушки, и у нее отбита одна лапа, так что я поставила кофейник на большой манильский конверт с твоими старыми письмами. Он когда-то потерялся, но я снова его нашла. Там сохранились все эти бледно-голубые конверты с красно-синими полосками. Я искала его, наверно, год, но не могла найти, а вчера вечером все-таки нашла – он лежал в дальнем углу моего письменного стола. Там все-все твои письма, начиная еще с самого первого, еще до моей поездки к тебе. А искала я эти письма потому, что Серджиус начал коллекционировать марки, хотя дядя Ленни и говорил ему, что гораздо лучше коллекционировать монеты. Ты же наверняка помнишь Ленни, правда? Собственно, он приходится Серджиусу кузеном, но мы зовем его “дядей Ленни” – просто чтобы подразнить. Серджиус предпочитает марки. Да это и к лучшему – марки все-таки дешевле монет, хотя Ленни и подарил мальчику альбомы с пенни. Можно собрать огромное количество гашеных марок из кучи разных мест, если просто аккуратно отклеивать их от конверта, только конверт нужно сначала смочить. Столько разных ярких красок – и бесплатное путешествие по всему миру! Я оторвала уголки от всех твоих конвертов, и сегодня утром отклею марки для Серджиуса. Вот так сюрприз: Восточная Германия, ого! “Железный занавес”. Я не уверена, что расскажу ему, откуда взялись эти марки, – пожалуй, еще рано. Если спросит, то, конечно, объясню, но Серджиус просто помешан на марках, так что он просто слеп ко всему остальному и наверняка даже не обратит никакого внимания на эту стопку конвертов, а если и станет в них рыться, то только чтобы проверить, не пропустила ли я какую-нибудь марку. Вот какая странная штука с твоими письмами – ты всегда их печатаешь на машинке. Даже свое имя и слово “папа”. Это по сей день объединяет вас с Розой – вы оба обязательно отстукиваете письма на машинке. Сегодня утром я перечитала все твои старые письма. Этим я обычно и занимаюсь по утрам, когда сижу одна на кухне: читаю, пью кофе и слушаю радио – WBAI[12]12
WBAI – нью-йоркская “левая”, прогрессивная радиостанция.
[Закрыть]. Слушаю, что эти свиньи сделали недавно с Анджелой Дэвис, и всякие другие новости про Сальвадор. Это хорошая радиостанция. Ее никто не слушает. А потом у них в эфире – джаз или какая-нибудь лекция Алана Уотса. Я с ним однажды встречалась лично. Ну, а потом кто-нибудь просыпается – чаще всего кто-нибудь из девушек, а может, Стелла Ким, или Томми, или Серджиус. Мальчишки почему-то всегда спят дольше девчонок. Но не важно, кто приходит на кухню, – я всем делаю завтрак. Если к этому часу Серджиус сам еще не проснулся, я его бужу. Ему же в школу нужно. Серджиус ест совсем как какая-нибудь старушка – на завтрак ему подавай только тосты, и так каждое утро. Девушки и ребята всегда просят яичницу с беконом и оладьи. Иногда я готовлю им мацу брай – запеканку из мацы, когда есть из чего, они всегда от этого кайфуют, а кофе варить мне приходится раз пятнадцать. А еще тут этот мальчишка, уже одетый, чтобы идти в школу, – он сидит и жует тост, и жует. Меня это просто из себя выводит. Иногда его отводит в школу Стелла, если я еще в халате. Я даю ей свои последние пять долларов, и она приносит мне апельсиновый сок, пачку сигарет и свежий номер “Нью-Йорк пост”. Это газета, которая жутко испаскудилась в последнее время, зато там печатают гороскопы, хотя, например, в “Таймс” это считают ниже своего достоинства. Я упоминаю об этом, разумеется, с расчетом, чтобы подразнить тебя – ты же шарахаешься от астрологии.
Ты, наверное, совсем не представляешь, о чем я говорю, не можешь взять в толк, что это за люди, которые с нами живут? Ты ведь коммунист лишь в том смысле, что живешь в коммунистической стране, да еще разделяешь давно лелеемые марксистские взгляды, если, конечно, именно они по-прежнему движут тобой. Теперь, когда я записала это на бумаге, мне кажется это нелепым. Наверное, ты все еще состоишь в партии. Или не все еще, а снова. Это ведь та же самая партия, в которой вы вместе с Розой состояли здесь, в Америке? Как таинственно. Ну так вот, мы живем в коммуне. Подозреваю, что ты совершенно не знаком с этим явлением. По правде сказать, мы с Томми тут как родители, а остальные – как дети, так что это не совсем настоящая коммуна, не такая, как коммуна маоистов за углом на Авеню С: там у них собрания почти каждый вечер, они заседают часами, правда, никогда так ничего и не решают. Так что у нас скорее нечто среднее между коммуной и хостелом. Началось все с того, что мы пустили Стеллу пожить у нас на втором этаже. А потом нам пришлось пускать жильцов и в другие комнаты, просто чтобы были деньги на аренду этого жилья, потому что Томми давно ничего не получал за свои пластинки, а от тех денег, что выделило поселение “Эй-Си-Эл-Ю”[13]13
“Эй-Си-Эл-Ю” – Американский союз защиты гражданских свобод (ACLU – American Civil Liberties Union).
[Закрыть] за мой противоправный арест в общественном месте, остались только воспоминания. Я тебе писала, что была в числе тех Тринадцати на ступенях Капитолия? Мы судились с этими подлецами, а отсуженные деньги я истратила в основном в “Патмарке” – на хлеб, овощи и мясной фарш.
Ну вот, к этому утреннему часу телефон уже начал трезвонить, а кто-то уже успел скрутить себе косяк, так что обстановка вокруг уже несколько суматошная. В смысле – после того, как мальчик уходит в школу. Я провожу очень много времени, слушая других, хотя у тебя может сложиться совсем другое впечатление из этого письма, где я говорю в основном о себе. Но это так. То звонит телефон, то кто-нибудь спускается сверху, и весь остаток дня на кухне толпится куча народу. Стелла спрашивает, кому это я пишу, и я показываю ей это письмо. Это она помогала мне придумывать, что написать на обороте открыток с “Герникой”. И именно Стелла выводила тогда те затейливые буквы, из которых вырастали виноградные завитушки, звезды и пацифики, про которые ты однажды спрашивал. Она просто рисовала какие-то каракули, пока мы с ней разговаривали, а потом я увидела их и подумала, что все равно отошлю открытку такой, как есть. Стелла говорит, мне нужно написать тебе, что все приходят ко мне со своими проблемами, а я решаю эти проблемы – я просто ору на людей, и им сразу становится лучше. Она говорит, что не знает, как мне все удается. А еще она говорит, чтобы я написала тебе, будто это она пишет вот это самое письмо, – просто чтобы тебя подколоть. На самом деле у нас очень похожий почерк: когда кто-то из нас оставляет записку на доске для сообщений тут, на кухне, то остальные не могут понять – кто же из нас писал. Но нет, это не она пишет тебе письмо – я сама его пишу.
Ну ладно, вот я опять вернулась. Просто уходила поговорить по телефону с Розой. Все одно и то же по кругу – каждодневные жалобы на местных политиканов. Она называет их “кланом”, всех этих местных епископов и жуликов, с которыми имеет дело в правлении Публичной библиотеки Куинса: это судья Фри, Дональд Мейнз, монсиньор Суини. Все они говорят с сильным канадским акцентом, отчего Роза сразу делается непослушной, хоть и балдеет от вида их униформы и от их титулов. Роза и сама уже член “клана”, хоть и не замечает этого. Она – своего рода районный босс, как она сама когда-то выражалась, местный посредник в конфликтах. Да и к тому же добрая половина этих ребят в разное время перебывала у нее в хахалях – точного счета я не вела. Но, судя по тому, как и о чем в последнее время Роза говорит, сейчас у нее любовников нет. Послушать ее, так можно решить, что любой мэр Нью-Йорка, какого ни возьми, – ее собственный незадачливый муженек, огромное и всепоглощающее разочарование в ее жизни. Нынешний мэр, Эд Коч, – тот хотя бы голосистее и язвительнее прежнего, и этим отчасти напоминает маме Фиорелло Ла Гуардиа. Мы зовем его между собой Эд Кич – не знаю, почему, просто нам так нравится, смешно звучит. Вряд ли тебя способны рассмешить все эти наши “местнические” дела. У меня всегда было ощущение, что для тебя политика – вещь крайне отвлеченная. Ну, а для Розы, как ты сам, наверное, помнишь, это скорее незаживающая болячка, язва.








