355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Летем » Сады диссидентов » Текст книги (страница 23)
Сады диссидентов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:25

Текст книги "Сады диссидентов"


Автор книги: Джонатан Летем



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)

Глава 4
Похвальное слово и Таверна

В Арчи Банкера Роза Циммер влюбилась в том же самом году, когда начала ходить на похороны незнакомых людей. И в ту же самую пору Розины обходы начали приобретать хаотичный характер. Ее прежде четкая орбита блужданий квартального дозорного по Саннисайду стала шаткой и странной, а потом Роза и вовсе слетела с нее.

Зачем же она это делала – зачем ходила на эти похороны?

Началось все с похорон Дугласа Лукинса. Безо всякого предупреждения он скончался от эмболии – всего через несколько месяцев после того, как медленно угасла Диана от бесценного букета болезней. Так Дуглас безупречно сыграл роль любящего супруга, который оказался не в силах пережить ее смерть. Это был очередной штрих позора, вдобавок к тому шедевру унижения, каким был для Розы роман с Дугласом, и все же она решила проводить его в последний путь. Чинное погребение полицейского должно было состояться на кладбище “Новая Голгофа” в Маспете, на холме под назойливыми облаками, где праху усопшего предстояло затеряться среди моря надгробий, вид на которые открывался со скоростной трассы Лонг-Айленда. На похоронах кроме начальника Дугласа – майора, с которым Роза уже была знакома, – она оказалась еще одним белым человеком. Они стояли там рядышком, и со стороны Розу можно было принять за жену майора. Ей было все равно. Цицерон, теперь уже взрослый мужчина, и сам немного смахивал на мертвеца в своем костюме принстонского третьекурсника. Его нисколько не радовало то, что смерть отца снова вернула его в этот мир крутых черных копов и их многострадальных семейств. Роза грубовато обняла его, но глаза у обоих оставались сухими. Попросила его заходить к ней, если захочет и когда захочет. А больше она ни с кем и не заговаривала. Искусством хранить молчание она уже овладела в совершенстве – благо подходящих случаев было предостаточно, так что никаких усилий от нее не требовалось.

А потом – устроенная коммуной хиппи жуткая церемония разбрасывания пепла Мирьям, смешанного с пеплом Томми, в так называемом “общественном саду” на Восточной Восьмой улице, за Авеню C – на пустыре. На пустыре! Для человека, чье детство прошло в гетто, это была точка взрыва, место катастрофы или того хуже: испещренный ямами Нижний Ист-Сайд поистине напоминал кадры кинохроники из послевоенного Берлина. Ну что ж, горько думала про себя Роза, зато она попала на Манхэттен! С опозданием на полгода: мальчишки уже не было – как она подозревала, его нарочно отгородили от нее, от Розы. Там Роза не проронила ни слова. Плакальщики пели и раскачивались, сплетясь друг с другом руками, над их головами клубился дым от марихуаны. Да уж, слухи о том, что атмосфера Макдугал-стрит ушла в прошлое, оказались сильно преувеличены. Роза ушла, не дожидаясь окончания этого сеанса “групповой любви”.

А как же Ленни? Отправлен грузом 200 в Израиль.

Так что Роза стала искать правильные похороны – и, к ее удивлению, выяснилось, что под этим она понимает правильные еврейские похороны.

Может быть, она просто стала “мешуга аф тойт”[17]17
  Букв. “обезумевший от смерти” (идиш).


[Закрыть]
– свихнулась от утрат. Пополнила ряды тех, кто, потеряв всех близких в катастрофе, принимается искать такой фон, где можно анонимно и в то же время искренне выплакать свое горе. А может, это вовсе и не было безумием – ну, или было не таким уж полным безумием, скорее каким-то хитрым изворотом. Может, хитрость в том и заключалась, чтобы распылить и обезличить сам акт скорби – а заодно и заморозить, затормозить его, превратить в некое постоянное занятие. Мы, евреи, скорбим, и ничего с этим не поделаешь, и нет в этом ничего нового. Дайте мне побывать на шести миллионах похорон – тогда, может быть, я и утешусь. А к тому времени все мои умершие близкие уже растворятся дождевыми каплями в море. Тогда я и забуду их имена.

Все эти похороны в Короне, в Вудсайде, в Форест-Хиллз или даже на Манхэттене служили и еще одной практической цели: они позволяли Розе вырваться на волю из дома, уводя подальше от ближайших окрестностей Гарденз, от этого лабиринта давних обид. Потому что запас ее дерзости и стойкости уже подходил к концу. Эти похороны превратили Саннисайд в “предбанник”, в прихожую на пути к более важным местам. А Розе необходимо было время от времени вырываться из дома на волю – помимо будничных вылазок в магазины за покупками или до почтового ящика, чтобы бросить письма. Роза слишком много смотрела телевизор – свой великолепный новый цветной телевизор. Бывали дни, когда ей казалось, будто она сама проваливается сквозь экран туда, на стадион Ши, на дальнюю часть поля – в эту соблазнительную зелень, которая как будто насмехалась над давним Розиным равнодушием к зелени. Бывали дни, когда она подолгу играла с настройкой цвета, пытаясь добиться правильного алого оттенка на щеках актеров в “Надежде Райана”.

Вот в таком-то настроении Роза и наткнулась на этот комедийный телесериал – и заинтересовалась просто потому, что услышала, будто там дело происходит в Астории. Она-то думала, что уже разучилась влюбляться, – пока не увидела Арчи. Одутловатого фанатика с лицом, искаженным болью. Вначале Роза почти не слушала, что именно он говорит: она слышала только знакомую до боли музыку его акцента. Он невнятно бормотал и растягивал гласные – настоящая карикатура на аборигена Нью-Йорка! Ее реакция? Этого стоило ожидать – впрочем, после множества подобных ударов молнии, случавшихся в ее жизни, она не переставала поражаться тому, насколько вспышка чувств к очередному мужчине – будь то судья, полицейский или простой портовый грузчик – связана с сексуальными позывами. Просто поразительно, что мозг все еще шлет сигналы к отдаленной и позабытой области! За последнее десятилетие она ни разу не приглашала к себе в постель ни одного мужчину (если не считать нелепого эпизода с кузеном в ту самую ночь, когда его убили). Чтобы Роза могла увлечься, мужчине, прежде всего, нужно обладать нелепым тайным тщеславием: пожалуй, это и было единственной чертой, объединявшей всех ее любовников. Возможно даже, тщеславие мужчины должно было затмевать ее собственное, – чтобы ожесточенные перепалки между ними казались обоснованными.

Так Арчи прокрался к ней в сердце и чресла.

Конечно, можно было бы обойтись без Эдит – но у мужчин же вечно есть жены, правда?

В другие дни Роза вместо телевизора смотрела в окно – наблюдала за Гарденз. Если она смотрела в окно кухни достаточно упорно и настойчиво, то у нее в руке остывала чашка с чаем, а фигуры соседей – даже тех, кто стоял совсем близко и махал ей рукой – расплывались, как будто Роза мысленно производила фотосъемку с большой выдержкой. Она видела только здания, изгороди, растения, которые или разрастались, или сохли на грядках и вдоль дорожек, – видела само время как таковое. Мало-помалу новые жильцы “балканизировали” некогда общую, общественную территорию. Малая частичка планеты, некогда принадлежавшая всем одновременно, превратилась в обычную собственность, в скопление разгороженных клочков земли, заросших сорняками, причем на каждом клочке могли уместиться разве что чугунный гриль для барбекю или пластиковый стул: так трусливо утверждались взгляды на права человека – практически в духе легендарной вражды Маккоев и Хэтфилдов. Даже пешеходная дорожка – и та оказалась “приватизирована”. Теперь, идя по Гарденз от Скиллман до Тридцать девятой, приходилось танцевать кадриль, обходя хаотично выросшие прямо на пути новые заборы и ограждения.

Единственное, что мешало ей испепелить горящим взглядом людей, чтобы от них остались одни призраки, – так это то, что, когда Роза опускала глаза на собственные руки, сжимавшие чуть теплую чашку, – она понимала, что и сама сделалась невидимкой. И не оставалось в живых никого, кто оплакал бы все это как следует.

А значит, каждый день нужно было находить и читать новые списки умерших, красить губы, надевать черный брючный костюм и, глядя на лежащее в гробу тело, оплакивать все сразу – и тело, и душу, и мир, и верования, – день за днем сходящие под землю.

И вот однажды ей попалось в газете имя Джерома Каннингема, ранее носившего фамилию Кунхаймер, а среди родных и друзей известного как “Верзила”, и она приготовилась к его похоронам в Короне. А там, стоя на кладбище, она вдруг обнаружила, что ее жизнь в квартире и жизнь за ее пределами (точнее говоря, ее жизнь по обе стороны искривленного телеэкрана) перемешались.

* * *

Произошло это в общественном зале часовни, замаскированной под еврейскую молельню с помощью нескольких простых атрибутов: покрывало в одном углу, менора в другом. Роза действовала нехитрым методом, чтобы оставаться неузнанной: она приходила позже всех и садилась в самом дальнем ряду. В этих похоронах с самого начала было что-то странное: толпа сотрудников фирмы “Пендергаст, Инструмент и Матрица” – основного рабочего места “Верзилы” Каннингема (бедолага всю свою взрослую жизнь проишачил на погрузочной платформе) – перемешалась с кагалом еврейских родственников, к обоюдному смущению. Покойный имел то ли наглость, то ли глупость переделать свою фамилию Кунхаймер в снобский англизированный вариант Каннингем: это был единственный отважный поступок за всю его жизнь, которая в остальное время была отмечена – если верить людям, произносившим у его гроба панегирики, – исключительно глупостью Верзилы, которая уподобляла его шимпанзе. Похоже, это был человек, не желавший относиться серьезно решительно ни к чему на свете, – именно этим он завоевывал симпатии окружающих. Словом, жил-был шутник – и умер.

Арчи, несмотря на свою роль панегириста, пришел еще позже, чем Роза. Он ворвался в часовню (Эдит на бегу поправляла ермолку у него не голове) и, почти без предисловий и извинений, поднялся на крошечный амвон. На этом дородном мужчине чуть не лопался черный костюм, явно долго висевший без дела в компании шариков от моли, а с прошлых похорон не только утекло много лет, но и у владельца костюма изменился размер одежды. Казалось, воротничок рубашки и галстук нарочно затянуты чересчур туго, чтобы подавить мятеж снизу; ну, а поверх седых волос неудачно сидела ермолка, еле сдерживая взрыв, который готов был прогреметь на самой макушке. А посередине виднелось лицо Арчи – мясистое зеркало его души. И лицо это отражало все мыслимые проявления невольных чувств и эмоций – от бычьего оцепенения до медвежьей злости, а также лукавую самоиронию, которая совершенно явственно читалась в уголках его глаз и губ.

– Я трудился плечом к плечу с Верзилой одиннадцать или двенадцать лет, я знал его… э… знал его хорошо. Хотя, как выясняется, недостаточно хорошо…

Роза, хотя и не понимала, каким образом Арчи Банкер сумел вот так влезть в ее жизнь, поймала его “гэг” на лету. Антисемит Арчи, оказывается, знать не знал, что его любимый друг – еврей, пока не попал на его похороны. Арчи продолжал:

– Верзила был весельчаком. Да, он был одним из тех ребят, которые всегда в отличном настроении. Он вечно смеялся, шутил, рассказывал анекдоты – и часто рассказывал еврейские анекдоты…

Теперь, когда Арчи появился здесь вот так, собственной персоной, чтобы унизиться перед всеми этими евреями, Роза полюбила его еще больше. Она чувствовала, какой это смелый шаг с его стороны – наступить на горло собственной удивительной и невинной сдержанности и открыть рот. Да, он скорбел об ушедшем друге Верзиле, да, эта смерть выбила его из колеи, – и все же он нашел силы выйти и произнести речь (пускай даже постоянно попадая впросак), и при этом не сбежать на полуслове и не расплакаться.

На самом деле Арчи Банкер был новорожденным младенцем, который только прикидывался пожилым пролетарием. Роза обнаруживала, что все больше и больше попадает под непостижимое обаяние его нарочитой глупости. А потом он закончил свою надгробную речь и уже без посторонней помощи спустился с трибуны. “Шалом”, – тихонько проговорил он, пройдя мимо гроба и бросив на него взгляд, – а поскольку он сам как будто испугался произнесенного чужого слова, то и Роза услышала это слово будто впервые.

Да, Арчи. У нас есть слово, которое выражает все то, что ты хочешь сказать своему другу Верзиле. Слово, которого нет ни в каком другом языке, а иначе бы ты его сейчас не произнес. Можно подумать, речь идет о каком-нибудь слове из лексикона коммунистов, от которого на всякий случай нужно держаться подальше. Ибо что означает “шалом”? Не просто “мир”. “Полнота”, “цельность”? Пожалуй. “Взаимность”? Пожалуй, и это тоже. Но еще и “здравствуй”, “прощай” – и даже “скатертью дорога”. “Да, все люди – братья, да, будь по-твоему, ну, а теперь ступай, у меня есть дела поважнее”. Наверное, Роза сейчас впервые ощутила мощь отвергнутого ею некогда иудаизма, его власть над люмпенским американским сознанием. Еще до того, как воспринять те взгляды и убеждения, которые разлучили ее с еврейством, Роза уже сделалась участницей международного заговора. Да. Она вошла в заговор бездомного, не имеющего ни государства, ни гражданства, ироничного Народа Книги. За всеми ее предубеждениями против евреев, оказывается, крылись трепет и удивление: в точности те чувства, которые мелькнули на лице Арчи, как она только что видела.

После того эпизода, когда ее “телевизор” выключился, Роза долго лежала на кровати и дрожала. Неужели такое возможно – то, что произошло на похоронах? Сможет ли она во второй раз наладить подобный контакт?

* * *

Когда-то, когда Роза шла по тротуару, каждый ее шаг отзывался тиканьем стрелки по некоему нравственному циферблату, каждая уличная встреча – поворотом некоего винта, каждый вежливый и молчаливый кивок посылал в разные стороны сигналы стыда: Я за тобой послеживаю, дружок, так что не воображай, будто это ты за мной послеживаешь! Может, теперь ты и выглядишь солидным сукиным сыном в глазах своих кумовьев, но я-то помню, с кем ты водился в 1952 году – со мной! В “дилемме заключенных”, обусловленной “добрососедскими” встречными обвинениями, Роза играла роль тюремного надзирателя – позвякивала связкой ключей в коридоре и прятала в нагрудном кармане исповеди от всех узников без исключения. Выйдя из партии до того, как самой партии был нанесен сокрушительный удар, Роза никогда не говорила о том, что исключение из коммунистических рядов в последнюю минуту избавило ее от участия в массовых покаяниях, последовавших за разгромом, так что трудно было сказать, на чем основан ее авторитет. Вместо кокарды Роза обходилась высоко поднятой бровью, а ее крепкую связь и сотрудничество с влиятельными людьми – с полицейскими, библиотекарями, местными политиками – было так же невозможно опровергнуть, как и объяснить. Вот так кульбит: из подрывного элемента – в квартальные дозорные! Для Розы выйти из кухни и отправиться на Гринпойнт-авеню было все равно, что выйти в море на всех парусах, под пророческим знаменем, которое запятнал сажей покаянный век. Ее знамя и девиз: проигранная борьба лучше, чем борьба за дело, имеющее хоть малейший шанс на победу. Волоча за собой, будто шлейф, целое облако истории, она проходила милю за милей, так что все очевидцы содрогались и прикусывали языки.

Совершенно другое дело – личное горе. Они низводили ее до приземленного уровня сплетен в Гарденз. Носить траур, ходить в черном – это вызывало бы неподобающую жалость у окружающих, это не имело ничего общего со знаменами. Она улавливала оскорбительные отголоски даже в том приглушенном шепоте, которым провожали ее старые товарищи, принимавшиеся шушукать за ее спиной, стоило ей пройти мимо них по тротуару. Клей политической паранойи высыхал, превращался в пыль и уносился прочь, и именно эта паранойя оказалась последним скрепляющим веществом, на котором еще кое-как держалось ее чувство общности со своим районом. После распада этих последних связей в остатке была лишь горстка безобидных старичков, которые судачили о Флориде или о смерти. Роза даже затруднилась бы ответить, какой из этих двух вариантов выхода из тупика хуже. Обитатели помоложе, для которых Саннисайд был всего-навсего городским районом, куда они переехали жить, вообще не знали, кто она такая.

Утомившись, Роза перестала останавливать прохожих, перестала требовать, чтобы ей представлялось каждое новое лицо, появлявшееся в районе, – и это временное ослабление хватки привело к тому, что всё понемногу стало скатываться в анонимность. Роза обдавала привычными молчаливыми взглядами тех, кого знала уже не первый десяток лет, и не в силах была устанавливать новые связи с этими молодыми парочками, которые, скорее всего, отреагировали бы вежливым непониманием на ее допросы. Так на тротуаре между Розой и любым другим человеком разверзалась пропасть. Ей уже и самой трудно было припомнить, в чем заключались радикальные основы ее давнего негодования, служившие правомочием идеалистки строго допрашивать всех встречных. А без такого правомочия она поневоле приобретала удручающее сходство с обыкновенной старой склочницей. Молчание, некогда таившее в себе увещевание и различные намеки, теперь превратилось в самое обыкновенное молчание. Поэтому, если новичок, напуганный взглядом или жестом этой странной одинокой фигуры, удосуживался кого-нибудь о ней спросить, то слышал в ответ: Очень печальная история – у нее единственную дочь убили в Южной Америке. Или что-нибудь другое, порезче: Безнадежный случай. Коммунистка. Муж сбежал от нее в сороковые, дочь сбежала на Манхэттен, но это оказалось слишком близко. Искала себе мужика – нашла черномазого, но и тот дал деру. Любая другая на ее месте сама бы воспитывала внука-сироту, но только не она. Мальчишку отослали в Пенсильванию, к каким-то сектантам.

Ах, квакеры, по-вашему, не сектанты? Ну что ж, вы вольны оставаться при своем мнении.

Во всяком случае, среди тех ожесточенных евреев, что катили магазинные тележки по проходам между полками и морозильниками, попадались пережившие Холокост женщины, которые могли засучить рукав и показать чернильный номер на руке. А вот Розе явно не хватало татуировки с надписью “Преждевременная антифашистка”.

Слушайте, однажды я заставила уоббли сесть рядом с кропоткинцем и спокойно с ним побеседовать. Может, вам это ничего и не говорит, но в ту самую секунду два разных мира вдруг застыли в равновесии.

Среди всех этих руин былого, между приглашениями на похороны, и шагала Роза – и дошагала в итоге до Программы охраны свидетелей Большого Куинса. Где-то на перекрестке, где Сорок седьмая пересекала Шестьдесят четвертую на пути к Семьдесят восьмой и уходила дальше, она уже способна была потеряться, утонуть в бескрайнем, нескончаемом людском море, где никто не ведает жалости и никого не узнают в лицо, где царит одна лишь непостижимая система бездушно пронумерованных улиц, переулков и площадей. Люди, люди – ведь именно с людей она начинала, когда шестнадцатилетней девочкой осмелилась спорить с отцом за пасхальным столом. Раз уж это ночь, когда положено задавать вопросы[18]18
  По иудейской традиции, на пасхальной трапезе (седере) детям полагается задавать вопросы отцу о происхождении праздника Песах, а отец рассказывает им об Исходе из Египта.


[Закрыть]
, позвольте мне спросить еще вот что: что же делает еврейское рабство – в наше-то время, когда мы столько знаем, – более тягостным, чем все остальные нынешние формы порабощения человечества? Разве не все мы – люди? Ведь именно человечеству, живущему в условиях разобщенности, которые навязали людям ложные понятия о различиях между расами и религиями, Роза и посвятила свою жизнь. И вот что парадоксально: эта борьба обернулась для нее катастрофическим отчуждением не только от собственного отца и его кровной веры, иудаизма, но и от всего человечества. Повинуясь зову своих убеждений, она очутилась в сетях ячеек, подчинявшихся советскому диктату, но состоявших на добрую половину из фэбээровцев. В итоге она вышла оттуда с нервной системой, настроенной на восприятие мира как сложного механизма, состоящего из всевозможных систем, институтов, идеологий. Теперь же она подумала: всё, хватит! Хватит с меня этих полицейских и городских советников! Хватит с меня мэров! Носиться с ними – все равно, что на Папу Римского молиться! Вы облекали властью любого – даже еврея, – только затем, чтобы совратить его, склонить к коррупции, а еще – как это случилось с Мейнзом – и поглядеть потом, как он летит с обрыва в пропасть. А принимая во внимание, что сама Роза обладала куда большим умом и твердостью духа, чем большинство тех мужчин, под чьим невероятным авторитетом она понапрасну находилась в течение почти всей жизни, то ее отрезвляла мысль, что, быть может, только ее принадлежность к женскому полу уберегла ее от такой же участи. Розу Ангруш-Циммер никогда не избирали на высокую должность: ее наивысшей победой было право войти в правление Публичной библиотеки Куинса, где она, единственная женщина, восседала среди судей, священников и идиотов от коммерции и где ей едва давали вставить слово, а она целыми ушатами выслушивала бредовые речи. С таким же успехом она могла бы там выносить переполненные пепельницы или, скажем, приносить блюдо гоменташей с маковой начинкой.

Лишь ее женское естество вернуло ее вспять, туда, где, как она решила, и есть теперь ее место: в ряды всегдашних “потерпевших” от истории – к Народу. Она сотню раз фыркала при слове “феминизм”, когда Мирьям пыталась применить это слово к ее, Розиной, жизни. Что ж, оставалось теперь добавить и этот дополнительный покаянный укол к непостижимой утрате: очень жаль, что она сумела взглянуть на собственную жизнь с позиций Мирьям слишком поздно, когда беседовать об этом можно было лишь с призраком дочери – по такому телефону, который никогда не звонит.

Еврей, которого постигла худшая из утрат – смерть единственного ребенка, – традиционно отворачивался от Бога. А Роза совершила этот поступок еще несколько десятилетий назад.

От чего же ей теперь отрекаться?

От материализма.

* * *

Вот в таком-то расположении духа пребывала теперь Роза – покаянно отказавшись от былого патрулирования, она морально приготовилась к любому утешению, какое только возможно. В таком-то настроении она и забрела в бар “У Келси”, где явно надеялась найти нечто большее, чем просто укрытие от уличного пекла и стакан ледяной кока-колы с ломтиком лимона, хотя, разумеется, зашла туда и за этим. И в таком-то состоянии она снова перенеслась, благодаря какому-то колдовству сильных желаний, в мир Арчи Банкера. Ведь бар “У Келси” был излюбленным местом Арчи Банкера и находился, если верить титрам сериала, на Северном бульваре. Так почему бы и Розе туда не заглянуть?

Глаза ее после яркого света постепенно приспособились к полумраку, царившему в баре, поэтому Банкер возник из каких-то неясных очертаний, напоминавших циркового медведя в шляпе пирожком: да, вот он, Банкер, сидящий в одиночестве с послеполуденным стаканчиком виски.

Роза осторожно прошла между музыкальным автоматом и автоматом для игры в пинбол и уселась у стойки бара. Приняв самый надменный вид, вытащила из подставки бумажную салфетку и промокнула лоб. В баре находилось пятеро или шестеро мужчин: двое сидели в углу стойки, задумчиво склонив головы над стаканом, другие – за круглыми столиками, которые торчали островками посреди посыпанного опилками пола, – опустили брови, пряча любопытство. Банкер приветствовал Розу каким-то утробным хрюканьем. Бармен повернулся, посмотрел на нее выжидательно и приветливо, не говоря ни слова.

– Пожалуйста, кока-колу с ломтиком лимона.

– А пепси подойдет?

– Подойдет и пепси.

– А чего-нибудь покрепче, чтобы отметить? – вмешался тут Банкер.

– Что отметить, простите? – переспросила Роза. Неужели она сегодня в очередной раз вышла из дома, беззаботно пропустив очередную праздничную дату?

– Я только что выиграл пари! Я тут поспорил с приятелем, с мистером Ван Ранселером – вон он сидит, – что сегодня, во вторник, сюда не зайдет ни одна женщина. Ну, а раз вы принесли мне победу в этом пари, значит, мистер Ван Р. обязан угостить нас всех стаканчиком, верно? – Насколько поняла Роза, он обращался к тому, кто сидел в углу бара, – к тому, кто даже в помещении не снял темных очков. – Да, вы угадали, он слепой. Мы просто ждали, когда вы заговорите, чтобы он тоже понял, что проиграл пари. Но не волнуйтесь – у него деньжищ больше, чем у всех у нас, вместе взятых. Он даже эту, как ее… даже Ширли Темпл переплюнет. Но, раз вы к нам зашли – на компанию ведь не всегда везет, – Банкер произнес последние слова как “ведьме всегда везет”, – я просто подумал, что не погрешим против закона, если выпьем холодного пива – так сказать, в порядке дружеского спрысновения.

– Благодарю, но я не любительница пива.

– Простите за нескромный вопрос: а вы случайно не еврейка?

– Да, именно.

– Ну, тогда надо сказать правду: вы, евреи, не из тех, кто щедро тратится в барах. Не в обиду вам, конечно.

Роза на секунду задумалась.

– А это ваше наблюдение… К чему оно больше относится – к манере пить или тратить деньги?

Банкер поднял руку, будто собрался остановить поезд.

– Ну, слушайте, шотландцы – так те еще хуже!

– Меня зовут Роза.

– А меня Арчи. Да нет, вы не волнуйтесь, пейте себе преспокойно свою пепси-колу.

– А я вас знаю, Арчи. В смысле, я вас уже видела.

– Да ну? Ну и ну! А что же это я вас не признал?

– Меня бы вы не вспомнили, зато я вас запомнила. Я была на похоронах Джерома – Верзилы Каннингема. И слышала, как вы там речь произносили.

На лице Арчи по очереди появлялись удивительные гримасы, отражавшие разнообразие чувств, весьма далеких от светлых и радостных. Наблюдая за ним, Роза вспомнила, как сама была заворожена в тот день в часовне, где проходило прощание с покойником.

– Так вот почему, наверное, я угадал, что вы еврейка, – сказал Арчи даже с некоторой нежностью.

– Может быть.

– Ну, что тут сказать – без Верзилы погрузочная платформа уже не та, совсем не та, что прежде.

– А вы там бригадир, да?

– Уже тридцать шесть лет! Но теперь мне подарили золотые наручные часы. Впрочем, у меня еще есть кое-какие планы.

– И какие же у вас планы?

– Вы сейчас на них смотрите. – Он широким жестом отвел руку в сторону и как-то выразительно поглядел на Розу, словно давая ей понять, что он впустил ее в свои владения или хоромы.

– Сидеть тут со своими… – Роза подбирала слова, но забраковала и “собутыльников”, и “корешей”, понимая, что может обидеть Арчи. – Проводить здесь время с друзьями, да?

– Да вы шутите? С этими-то оболтусами? Еще чего! Нет, я покупаю это заведение – чтобы прикарманивать их денежки! Я превращу его в небольшой ресторанчик, вломлюсь в соседний магазин. В смысле, расширю помещение за счет смежного магазина.

– Ах, вот оно что! Теперь до меня дошло. – Роза снова подавила смех, хотя ее очень насмешила его неумелая галантность – будто на навозном поле расцвел нежный цветок.

– Я себе еще состояние сколочу!

* * *

Теперь, проложив себе путь к бару “У Келси”, Роза могла приходить туда когда вздумается.

Похоже, Арчи всегда неподвижно сидел на своем табурете у барной стойки, только иногда бурно возмущался тем, как все несправедливы к “Ричарду Э. Никсону”. По мнению Арчи, дискредитированный президент был последней надеждой страны. “А потом, – скорбно понизив голос, говорил Арчи, – мы все набросились на беднягу”. Если кто-нибудь из завсегдатаев бара спорил с ним (а это были люди, которые могли показаться либералами лишь по контрасту с нетерпимым Арчи), он издавал губами неприличный звук или щурился и говорил приказным тоном: “Вот пьете там – и пейте, и не мешайте мне тишину слушать”. Или: “Да брось! Некогда мне тут с тобой, как это… словами хлестаться!” А потом снова превращался в нахохленного толстяка со своим стаканом разбавленного виски в руках, каким и был минуту назад. Вот это непримиримость!

Что же – вернее, кого же – напоминало все это Розе? Несмотря на все разумные и гуманные суждения, да еще и на английский язык, выкрученный чуть ли не наизнанку? Ее же саму, прежнюю!

Наконец-то у Розы появился один из двойников – ее прежнее “я”. Все, что от нее требовалось, – это усесться на ковер-самолет, то есть на диван в затемненной комнате, – и волшебные огни телевизионной электронно-лучевой трубки переносили ее в бар “У Келси”, а потом оттуда, из бара, она попадала прямиком в бессонный, беспамятный сон. В нем-то она и обретала свободу – словно нарисованная человеческая фигура, которая тайком перешагивает через позолоченную раму, на цыпочках прокрадывается из музея на улицу и идет гулять по ближайшему парку.

Она стала – нет, пожалуй, не завсегдатаем, если судить по здешним меркам. И все же она приходила сюда день за днем, но другие едва замечали ее. Как раз такое отношение Розу вполне устраивало: именно этого ей и хотелось – находиться здесь постоянно, как муха на стене, но не привлекать к себе внимания, не играть абсолютно никакой роли. Сорок с лишним лет она прожила – то властвуя, то беснуясь, как узница, – в Саннисайд-Гарденз, на этой городской ферме, куда ее занесло случайно, лишь потому, что она искала спасения от западни в Нью-Джерси – от самой настоящей фермы, утопавшей в деревенской грязи и пыли. И вот однажды она вошла в бар “У Келси” – и обнаружила, что давно застыла в оппозиционной позе, причем поза эта была одновременно оборонительной, как у припавшего к земле борца, и надменно-фальшивой, как у оперной певицы.

Ее прежнее “я” было отброшено. Значит, теперь она наконец стала антикоммунисткой? Нет. Та писанина Кестлера – “Падший Бог” – была по-своему не менее напыщенной, чем писанина его противников. Очередная религия. Роза ни от чего не отрекалась; идеалы, на которые она опиралась всю жизнь, по-прежнему служили ей опорой, потому что в них не было идеологии как таковой, да и идеалами их можно было назвать лишь с натяжкой. Они существовали в некоем зазоре между одним человеком и другим – это, скорее, были тайные телесные силы притяжения. Силы, помогавшие заключать союзы с другими людьми, тоже терпевшими тяготы этого мира. Их можно было обрести где угодно – внезапно, без предупреждения, на каком-нибудь собрании или протестном марше. А потом искать тех же ощущений еще на сотне следующих собраний или протестных маршей – и разочароваться. Их можно было снова испытать на фабрике, изготовлявшей маринады, – в радостях самой настоящей трудовой солидарности. Или неожиданно обрести у стойки в “Уайт-Касле”, где на обед подавали вареные яйца, – в братском единении с теми, кто тоже пожертвовал своими гамбургерами, чтобы они попали в солдатские пайки. Или вот теперь, в пролетарском кабаке на Северном бульваре. Вот величайшая комедия двадцатого века: ведь коммунизма-то никогда не существовало – никогда и нигде. С чем же, спрашивается, тогда боролись?

А вот Роза, в отличие от коммунизма, существовала. Для чего же она существовала? Для того, чтобы разговаривать, читать и убеждать других. А в молодости – еще и спать с мужчинами. Теперь же, на склоне жизни, ей оставалось только разговаривать, смеяться над всякой чепухой и пить. Она больше не отказывалась, когда в баре “У Келси” ей предлагали выпить виски с содовой, и время от времени принимала такое угощение, несмотря на ужасный привкус, к которому никак не могла привыкнуть, несмотря на то, что алкоголь притуплял всегдашнюю остроту чувств и неусыпную бдительность, которыми Роза гордилась уже много лет. Неудивительно, что евреям никто не доверяет! Евреи ведь отказываются оглупляться с помощью этого приятного средства, которое размывает линии, лишает их четкости, автоматически создает небывалое человеческое единение, чуждое каким-либо капиталистическим отношениям: социалисты только мечтать о таком могут. Как же поздно Роза открыла для себя прелести опьянения! Но лучше поздно, чем никогда. Она-то, выйдя из партии, бросилась в разные гражданские учреждения, бросилась заниматься гражданскими проблемами. А нужно было вместо этого пойти в первую попавшуюся пивнушку! Нужно было взять у Мирьям косяк, когда Мирьям в первый и единственный раз предложила ей курнуть травы. С марихуаной получилось так же, как и с феминизмом: она отвергла подарок – и надежда умерла вместе с ее дочерью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю