Текст книги "Сады диссидентов"
Автор книги: Джонатан Летем
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)
Да пребудет с тобой Свет, куда бы ты ни шел,
Да пребудет с тобой Свет, куда бы ты ни шел
В драных кожаных штанах, сам лохматый, как пес,
Старый Фокс брел по свету – и Свет в себе нес!
Само собой разумеется, что молодые учителя в Пендл-Эйкр представляли собой кучку облагообразившихся, но все равно тяготевших к деревенскому стилю хиппи. Преподавательская работа, да еще с правом проживания в школе-пансионе либерального толка, предоставляла стратегически выгодную возможность осесть в пасторальном укрытии, вдали от зализывавшей раны контркультуры. Они бежали сюда примерно от того же губительного образа жизни, который был хорошо знаком некоторым ученикам – особенно тем из них, кто по выходным ездил на “грейхаундовском” автобусе домой, в Филадельфию или Нью-Йорк. Мерфи, хотя подробности его личной жизни оставались в тумане, принадлежал к числу как раз таких эскапистов. Точнее говоря, он был “фолки” с перебитыми крыльями, очередная жертва Дилана, рьяно взявшегося за уничтожение акустического возрождения. Впрочем, Мерфи, пожалуй, был слишком строг, так что даже ранний стиль Дилана едва ли когда-то приходился ему по вкусу. Возможно, ему казалось, что в современных песнях вообще чересчур много показного и нарочитого. Сам Мерфи намекал на это довольно прозрачно. Он был когда-то участником дуэта “Мерфи и Каплон” – дуэта, который так и не попал в студию, который сделал одну-единственную запись. Это был единственный трек для сборной пластинки под названием “Жизнь в кафе ‘Сейджхен’” – они исполнили песню “Капитан жестокого судна”. Мерфи играл когда-то в одной программе с Томми Гоганом! И все же он довольно неделикатно намекал его сыну, что, по его мнению, голос отца звучит гораздо приятнее, когда сливается с голосами братьев, – в одном из тех ирландских альбомов, которые сам Томми так презирал.
Да, Мерфи знал мать Серджиуса. Немного. Он говорил об этом со сдержанной улыбкой. Мерфи принадлежал к типу людей, которые очень серьезно относятся к себе, а потому Мирьям наверняка поддразнивала его – просто не в силах была удержаться. Да, Мерфи знал обоих родителей мальчика. И, конечно, то, что произошло, отнюдь не было случайностью. Чтобы развязать себе руки перед поездкой в Никарагуа, Томми и Мирьям получили на Пятнадцатой улице субсидию на обучение и определили Серджиуса в пансион Пендл-Эйкр. Так мальчик оказался в Вест-Хаусе, где в качестве школьного воспитателя жил Харрис Мерфи. Не важно, были перебиты крылья или нет у этого страшно серьезного и верного квакерским идеям учителя музыки и игры на гитаре, – именно под его крыло попал Серджиус Гоган. И не важно, кто кому первым позвонил, не важно, какие разговоры предварительно велись между директором и другими воспитателями, – именно Харрис Мерфи отвел в тот день восьмилетнего Серджиуса в сторонку и сообщил, что его родители пропали. А затем, три недели спустя, опять-таки Мерфи оповестил мальчика о том, что тела Томми и Мирьям откопали на склоне горы вместе с телом третьего человека (по-видимому, тоже американца, хотя о нем ничего не было известно, даже имени), что скоро их должны самолетом привезти в Нью-Йорк, – но что он, Серджиус, пока должен оставаться здесь, в школе. Как выяснилось позже, он остался там более или менее навсегда.
В тот день Серджиус даже не подумал спросить про бабушку. Мерфи о ней ничего не сказал. Из родни оставались еще старшие братья Гоган, но они со скрипом зарабатывали себе на жизнь концертами, колеся по западным канадским краям на автобусах, – так что о них и думать было нечего. Серджиус останется жить в Пендл-Эйкр. Родителей ему заменит школа. Вместо родителей воспитывать его будет квакерство. В тот день Серджиус не задавал вообще никаких вопросов.
* * *
Жилье Мерфи в Вест-Хаусе: квартира с низким потолком и входом в полуподвальный этаж; одна большая стена, сплошь уставленная пластинками с джазом и блюзом; в остальном – монашеская скромность, грязный красный лохматый коврик, из-под которого выглядывал заляпанный порог; кухонька Мерфи, прерывистый свист чайника на плите; коробки с книгами Буковского, Кастанеды и Фрэнка Герберта; две гитары с облупившимся от бреньчанья лаком, стоящие на вертикальных подставках; штабеля пиратских песенников и старых номеров “Нэшнл лампун” – журнала, на страницах которого, среди фотоколлажей, Серджиус однажды впервые увидел фотографию обнаженной женской груди (настоящую-то женскую грудь, а именно грудь Стеллы Ким, он видел и раньше: как-то раз февральским вечером, когда батареи отопления в коммуне слишком раскалились и только что не дымились, Стелла, к его смущению, сняла с себя то ли майку, то ли лифчик); большая, покрытая пятнами от воды репродукция “Мирного царства” Эдварда Хикса[24]24
Эдвард Хикс (1780–1849) – американский художник, проповедник-квакер, представитель “наивного” течения в живописи.
[Закрыть], этого официального шедевра квакерской живописи, где агнец возлежит вместе со всеми прочими представителями звериного царства (однажды, чтобы Серджиус и группа других учеников средних классов могла полюбоваться этой картиной в подлиннике, Мерфи повез их на экскурсию в Филадельфию); афиша концерта в клубе “Виллидж-Гейт”, анонсирующая вечер, на котором “Мерфи и Каплон” выступали на разогреве у Скипа Джеймса, с автографом – красными чернилами – самого Джеймса; все эти тайные мелочи, говорившие о тщеславии Мерфи и вдруг ставшие явными, Серджиус запомнил – как он сам осознал позже – в порядке компенсации, в отместку за то, что Мерфи привел его в эти комнаты тогда, в первый раз, чтобы сообщить ему об исчезновении родителей, а потом, во второй раз, для того, чтобы рассказать ему об их смерти.
Комнаты Мерфи – их Серджиус хорошо запомнил.
Серджиус разработал свою личную науку припоминания, чтобы что-то понять, а что-то, чего понять он не мог, – отбросить. Он рассуждал так: запоминаешь обычно то, что постоянно, и то, что аномально. Постоянное запоминаешь потому, что оно все время тебя окружает, само напоминает тебе о себе. А аномальное – потому, что оно резко отличается от привычного, и твой мозг как бы делает поляроидный снимок с того, что кажется странным, на что ты потом вечно продолжаешь смотреть со страхом, с вожделением, со смущением. Например, на соски Стеллы Ким – такие же гладкие и красные, как крашеные острые кончики пасхальных яиц. Вот эти соски, это аномальное зрелище, он запомнил навсегда. А Санта-Клаус – и тот вечер на Пятнадцатой улице? Тоже аномальное, незабываемое, бережно лелеемое в памяти событие. Или то, как покойный кузен Ленни смеялся над его коллекцией марок? Да, тот аномальный случай тоже легко отпечатался в памяти – почти со всей беспощадностью красок. Ровно наоборот – потому, что относились скорее к “постоянному”, – запомнились “альбомы для монет” покойного кузена Ленни, эти жесткие, правительственно-синего цвета папки, куда Серджиус послушно вставлял по три образца линкольновских цента, выпускавшихся каждый год: один, никак не помеченный, отчеканенный в Филадельфии, один – с клеймом “S” – из Сан-Франциско, и еще один, с буквой “D” – денверской чеканки. Эти альбомы для монет вросли в его повседневную реальность и стали как бы мостиком, переброшенным из нью-йоркской жизни Серджиуса в его спальню в Пендл-Эйкр, где он держал их на одной полке с “Историей Фердинанда”. Вот и куда более простой принцип: ты помнишь то, что хранишь при себе. А может быть, и так: ты помнишь то, что хочешь помнить. А то, что ты не можешь хранить при себе, чего никак не хочешь помнить, ты забываешь.
В силу этих-то законов Серджиус и забыл родителей.
Казалось бы, Томми с Мирьям не должны уйти в забвенье – ведь они-то точно относились к области “постоянного”, – но потом вдруг словно оторвались. Родители были целой воздушной сферой, которая улетела в космос, а после этого стало нечем дышать.
Родителей нельзя было “хранить при себе”: в отличие от “Фердинанда” или альбомов для монет, их Серджиус не привез с собой в Вест-Хаус. Не мог он, пожалуй, и всерьез желать, чтобы умершие каким-то образом ожили. Ни один человек, если он не оказывался в положении Серджиуса, даже не догадывался о том, насколько мало люди по-настоящему помнят хоть о чем-нибудь. Серджиус наблюдал за другими детьми с их родителями и думал: Вы видите, но вы же ничего не помните.
Странствуя рыцарем среди живущих на земле, ты даже не осознаешь, что никогда не утруждаешься нажимать на кнопку “Запись”. Так говорил себе Серджиус, то мучась стыдом, то просто удивляясь той колоссальной эмоциональной амнезии, которая окутала туманом первые восемь лет его земного существования. Мысленные картины прошлого приходилось воссоздавать с чужих слов – по каким-нибудь замечаниям Стеллы Ким или других соседей по коммуне на Седьмой улице, – по фотографиям или по скудным крошечным пятнышкам собственных воспоминаний, нуждавшихся в тщательной переработке. Это были сохраненные детским мозгом обрывки “кинопленки”, запечатлевшей тот или иной протест в Министерстве здравоохранения и социальных услуг, или пикет под дождем у ворот тюрьмы “Синг-Синг”, или тот случай, когда он, Серджиус, с удивлением проснулся в углу Народной пожарной станции, где, оказывается, проспал всю ночь на мамином дождевике, и потянулся пощупать ткань широкого и плоского пожарного шланга, намотанного на вал у него над головой. И все равно ни в одном из этих пятнышек-вспышек или обрывков “кинопленки” не было ни Томми, ни Мирьям. Его родители упорно отказывались появляться в кадре, от них никогда не было слышно ни реплики – хотя бы снаружи, из “закадрового” измерения. Они существовали косвенно, их силуэты лишь пунктирно обозначались на сценическом заднике.
Где-то сзади, во внешних слоях его личного космоса.
* * *
Если умершие умерли навсегда, а стершиеся воспоминания не подлежали восстановлению, то чего мог по справедливости желать мальчик взамен своих утрат? Тайны.
Как бы то ни было, в тот день, когда Серджиус узнал о смерти родителей, Харрис Мерфи подарил ему гитару. Наверное, как символ его отца, подумал Серджиус, хотя чем-то гитара напоминала и мать – женское тело, которое мальчик мог обнять. А еще гитара была похожа на самого Серджиуса: она тоже представляла собой физическую форму с пустотой внутри, и ее тоже легко было заставить плакать. Действительно, сам процесс настройки, эта бесконечная настройка, из которой и состоял в основном его первый урок игры на гитаре, а также и второй, и третий (Мерфи не торопил мальчика, ведь его учительское дарование опиралось на принцип “повторенье – мать ученья”), больше всего напоминала ему те стоны и всхлипы, которые периодически сами собой вырывались из его тела – ту музыку, невольным слушателем которой он оказывался сам. Серджиус спросил Мерфи: что, гитара теперь его – навсегда? Тот ответил утвердительно. Значит, ее можно взять себе, она отправится вместе с Серджиусом наверх, к нему в комнату, и останется там жить, будет вместе с ним ночью. И вот ночью Серджиус принялся делать вид, что плачет не он, а гитара. Во всяком случае, теперь плакать ему стало легче. Плач по умершим родителям был похож на самих родителей, он становился некой средой – такой огромной, что она не поддавалась описанию, – он становился океаном, а когда ты выходил из него и обсыхал, то все забывал.
* * *
Вот тогда-то Серджиус и обратился. А от чего именно он отказался, обратившись, – он и сам не понимал. Наверное, от невинности. А еще, может быть, от слишком нежелательного опыта. Обратившись, он отвернулся от пассивного изучения хаоса, от своей семьи, от коммуны и от города, который их окружал, предпочтя всему этому две дисциплины, предложенные ему Мерфи: гитару и квакерство. Требовал ли вообще директор, чтобы Серджиус ходил на уроки в те первые месяцы? Если Серджиус и ходил тогда на уроки, он этого совершенно не помнил. Он только помнил, как сидел в столовой рядом с Мерфи и другими учениками, которых привлекало покаянное и монашеское мировоззрение учителя музыки, а вокруг мелькали заносчивые старшеклассники.
Весь остальной Пендл-Эйкр превратился тогда просто в бессмысленный, бессодержательный мусорный шум, посреди которого сидел Мерфи с гитарой – в комнатах полуподвальной квартиры, где на полках стояли книги, откуда реформированный хиппи зачитывал что-то вслух без всяких объяснений, многозначительно кивая головой, нарушая тишину только для того, чтобы задать вопрос или снова коснуться струн, между делом вскрывая пачку с сухими крендельками – мол, не стесняйтесь, угощайтесь. В целом поведение Мерфи, его добровольное стремление лишить себя всяческих чувственных радостей имело какое-то отношение к слухам – передававшимся шепотом, но уверенно, – о том, что он обтарчивался в сто раз чаще, чем самый обторчанный пижон из числа старшеклассников, щеголявших в куртках а-ля “Лед Зеппелин”, и – что уж вовсе не смешно – о том, сколько клеток мозга он разрушил, отпустив на все четыре стороны. На этих-то слухах и держался тихий авторитет Харриса Мерфи. Выздоровление Мерфи от угара шестидесятых, от того мира, что лежал за стенами Пендл-Эйкр, было чем-то сродни тому преодолению, которое совершал восьмилетний Серджиус, отходя от воспоминаний о Нью-Йорке, о Томми и Мирьям, об их жизни – такой же непостижимой, как и их смерть. Все идеально сходилось.
А потому Серджиус решил стать не только хорошим гитаристом, но еще и самым праведным из “друзей”. Так сказать, квакером-вундеркиндом – ведь он жил в среде, где было с кем посоревноваться на этом поприще. Молитвенное собрание по воскресеньям считалось факультативным – тогда, быть может, дети, которые уезжали на выходные домой, не чувствовали, будто что-то пропускают, – но все равно на собрание приходили десятки учеников, чтобы позаниматься в тишине чем-нибудь, ощутить себя соучастниками общего действа, но ни в коем случае не для насмешек. Некоторые ребятишки даже поднимались с места, чтобы засвидетельствовать, что ощутили в себе Свет. А вот утренние собрания перед уроками были обязательными, а потому на них приходило гораздо больше народу; многие ученики Пендл-Эйкр использовали это время для того, чтобы быстро выполнить домашнее задание, которое поленились сделать накануне вечером. И при каждой возможности – и утром в будни, и по воскресеньям, мальчик-сирота, усыновленный всем Пендл-Эйкром, с яростной решимостью бросался навстречу Свету, и не было в квакерской общине никого, кто хоть раз сказал бы ему, что он делает это неправильно. По логике квакерского учения – по крайней мере, каким оно виделось ему вначале в воскресной школе на Пятнадцатой улице, а потом в пересказе Харриса Мерфи, – делать это неправильно было просто невозможно.
А может быть, все-таки был один неправильный способ. Примерно через месяц после гибели родителей Серджиус ненароком нарушил Заповедь об умеренности. Это произошло из-за того, что Мерфи дал ему почитать одну книжку – не то чтобы квакерскую, нет, хотя в ней и проглядывался типично квакерский интерес к темнокожим народам и их исконным традициям. Книжка называлась “День мертвецов: мексиканские мифы и народные сказания”. Быть может, желая как-то компенсировать некоторую скудость квакерских представлений о загробной жизни, Мерфи вручил несчастному ребенку эту книжку, которая кишела всякими веселыми скелетами, добродушными привидениями и предками-зомби, которых зачастую зря боялись, потому что ничего плохого они не замышляли. Эти живые трупы из мексиканских преданий обладали утешительно люмпенской наружностью и разгуливали по какому-то забавному пыльному миру, не слишком-то отличавшемуся от того мира, где они крестьянствовали или торговали в лавке до того, как оказались в сырой земле. Кроме того, эта книжка как бы напоминала Серджиусу: Твои родители пропали к югу от границы – они умерли в краю, где говорят по-испански. Так что, может быть, эта книжка должна была ответить на вопрос, где же именно их настигла смерть.
Несколько недель Серджиус повсюду таскал с собой эту книжку, будто нового “Фердинанда”. Особенно ему полюбилось сказание о некоем Педро, старший брат которого свалился со стремянки и умер. По просьбе этого старшего брата, над его могилой в землю вкопали какой-то дымоход или говорящую трубу, так чтобы через нее передавать вести из другого мира. И вот Педро стал исправно ходить на кладбище. Он каждый день общался через трубу с покойным братом и беседовал с ним о всяких приземленных, будничных делах: о земляных червях, об урожае, о видах на дождь и о том, как странно вышло с той самой стремянкой, с которой свалился брат. Ее пришлось продать из-за войны, а брату повезло избежать войны благодаря смерти, а теперь вот и самого Педро судьба пощадила, ибо местный закон гласил: семью нельзя лишать обоих сыновей.
Три недели подряд Серджиус приносил с собой ту мексиканскую книжку на воскресные собрания, а однажды, после привычного молчания и пары спонтанных выступлений – учителя и ученика постарше, – он вдруг встал, прокашлялся и прочитал вслух тот рассказ про Педро и могилу его брата. Он как бы хотел сказать этим выступлением: Поглядите, все хорошо. Умершие по-прежнему рядом с нами. И со мной тоже все хорошо. Не надо все время показывать мне, как вы меня жалеете.
В первый день, после того как он прочитал этот рассказ молчаливым слушателям, они, в порыве благодарности, чуть не задушили его. Конечно, такой способ поведать о нахлынувшем откровении здесь не принят, но чтобы восьмилетний малыш, да еще оказавшийся в таком непростом положении, вообще сумел это сделать, – что-то неслыханное, браво! Мерфи отвел его в сторонку, пожал ему руку – хотя от него-то, пожалуй, еще можно было этого ожидать, но затем стали подходить почти незнакомые учителя, и даже сам директор, и две школьницы постарше. Словом, Серджиус в одночасье стал чуть ли не звездой – священным образцом идеала, к которому и стремилось такое заведение, как Пендл-Эйкр.
А потому в следующее воскресенье Серджиус снова прочитал тот рассказ.
В этот раз на его чтение откликнулись уже не столь многие и не с таким энтузиазмом. Мерфи просто похлопал его по спине и предложил поупражняться на гитаре. Ну, к чему требовать новых благодарностей? Похоже, Серджиус уже не казался какой-то новинкой или диковинкой, в нем начали видеть постоянное вместилище Света. Рассказ про Педро, прочитанный вслух во второй раз, нисколько не потерял своей глубины, не утратил он ее и за те десятки раз, что Серджиус читал его про себя. Напротив, смысл его как будто расширялся. Смерть – сущий пустяк! И пусть все поймут это так же ясно, как понял он.
Когда Серджиус принялся читать рассказ третье воскресенье подряд, директор пригласил его на небольшую прогулку и дал ему кое-какие дружеские (в смысле – квакерские) советы, порекомендовав “умеренность во всем”.
В тот же день Серджиус зашел к Мерфи – вернуть книжку с мексиканскими мифами.
– Можешь оставить ее себе, Серджиус.
– Она мне больше не нужна.
– Ты уверен?
Серджиус бросил книжку на диван Мерфи. Внезапно он почувствовал отвращение к ней. Ни один ребенок не подтрунивал над ним на собрании, а ведь он прекрасно знал, что все подтрунивали друг над другом всякий раз, когда кто-нибудь публично выступал, идя навстречу ненавязчивым ожиданиям наставников. Ни один школьник не указал Серджиусу на то, что ведь он-то не может поговорить со своими родителями через такую трубу в земле, через какую Педро переговаривался с братом. Никто не критиковал его, даже директор, а потому-то Серджиус с запозданием понял, что на самом деле все его жалеют, где бы он ни появлялся. Выходит, его просто околпачила эта мексиканская книжка, а может быть даже, его околпачил сам Мерфи.
– Я хочу, чтобы их убийцы тоже умерли.
– Понимаю, – осторожно сказал Мерфи.
– Я сам хочу их убить.
Серджиус говорил из-под горячей маски слез, но это была именно маска: он понял это, только когда ощутил вкус соплей. Он чувствовал: будь у него ружье, он выстрелил бы в Мерфи – и не в последнюю очередь из-за того, что тот успел внушить ему квакерский стыд за собственную жажду насилия. И то, что книжка мягко плюхнулась на диванные подушки, и то, что люди, убившие Томми и Мирьям, спрятались где-то в непостижимой дали, и то, что его собственная душа убийцы обреталась в теле восьмилетнего ребенка, – все это нисколько не умеряло его ярости. Все это лишь обостряло ее.
Мерфи, видя, что происходит, похоже, почувствовал, что ему предстоит испытание.
– Война Агнца, – сказал он.
– Что это?
– Знаешь что? Садись-ка, я тебе прочту кое-что.
Мерфи всегда с молниеносной быстротой находил болеутоляющие средства: и вот, не успел Серджиус и моргнуть, перед ним уже оказалась тарелка с хрустящим печеньем и стакан молока. Неужели он держал все наготове? Мерфи сразу же нашел нужное место в книге, которую он снял с полки, – как будто и это чтение он заранее приготовил для Серджиуса, предвидя, что оно понадобится. Шторы в полуподвальной квартире были уже задернуты, так что никто другой из любимцев Мерфи не должен был заглядывать или стучаться в его низкие окна.
– “Бог выпустил созданную Им тварь, и та перестала слушаться и служить Ему. И теперь тварь использует творение против творца. Теперь против этого злого семени и воюет агнец, дабы отомстить врагам своим”. Это про тебя, Серджиус. Война Агнца – вот война, которую ту ведешь.
– А… кто это написал? Джордж Фокс? – Серджиус ни разу раньше не слышал, чтобы Мерфи произносил слово “злой”. Или слово “мстить”.
– Нет. Это другой старинный квакер – Джеймс Нейлер, я раньше о нем не упоминал. Нейлер вначале был солдатом и довольно-таки раздражительным человеком, а потом, когда познакомился с Фоксом и начал разъезжать по Англии и рассказывать о Свете, его схватили, бросили в тюрьму и прижгли ему язык каленым железом. Но слушай дальше: “Так как агнец воюет не против людей как личностей, то и его оружие неосязаемо, оно безвредно для любых созданий; ибо агнец не стремится губить людские жизни… Его броня – Свет, его щит – вера и терпение… Так действует он по справедливости и в праведности, воюя с врагами, но не пуская в ход кнуты и тюрьмы, пытки и муки, не терзая тела живых созданий, а воюя словом истины, верша суд над головою змеи и осеняя собственную голову любовью…”
Пока Мерфи бубнил, а Серджиус слушал, маска на лице Серджиуса просохла, запекшись на его щеках и на рукаве, которым он вытирал верхнюю губу (Мерфи проявил такт и не предлагал ему салфетку, не желая задеть гордость Серджиуса). Унимая боль в животе кашицей из разгрызенных крекеров и молока, Серджиус постепенно начал догадываться, что Мерфи читает все это не только для него, своего подопечного, но и для самого себя. Это становилось очевидным уже по тому, как ловко Мерфи переходил от одного отрывка к другому, как быстро он перелистывал страницы, находя нужные абзацы, нанизывая слова Нейлера одно на другое так, чтобы проиллюстрировать собственную мысль, попутно пропуская другие фразы, где говорилось уже неизвестно что – да Серджиусу и не хотелось знать, что именно. Это было не важно, потому что Серджиус сейчас видел и понимал: учитель не готовил эту книгу заранее для ученика, скорее он разворачивал перед его, Серджиуса, взором свою собственную Войну Агнца. Мерфи сам не стал вести эту войну – и победил. А может быть, он все-таки вел ее – и вел до сих пор, вел ежедневно. Вот что он хотел ему сказать. Голос Мерфи гипнотизировал, если закрыть глаза, а если не закрывать – а Серджиус их не закрывал, – то гипнотизировало другое: то, что этот изящный тенор рождался из-под кривого шрама, который не могли бы скрыть даже самые густые усы. Заячья губа – вот достаточное свидетельство той Войны Агнца, что вел учитель. Это был его змеиный шрам, или даже сама змея, внедрившаяся в плоть. Вот здесь-то ты и встречался со Светом: он разил всех, всюду, в любое время. В этот самый миг, когда они с Мерфи сидят в этом полуподвале, у них и происходит молитвенное собрание для двоих.
Потом Мерфи поставил книгу Нейлера обратно на полку. Он не стал ломать комедию – не стал предлагать мальчику взять эту книжку и почитать. И Серджиус понял, что пройдет еще много времени, прежде чем он снова решится встать на собрании, а когда это наконец произойдет, он уже не станет ничего зачитывать из книг, а выступит с истинным свидетельством, как это сделал Нейлер. Это будет какое-то ужасное и беспощадное сообщение с какого-нибудь дальнего фронта Войны Агнца.
А потом Мерфи сказал:
– Давай поиграем на гитаре.
* * *
В начале июня Пендл-Эйкр почти опустел – на летний семестр осталась лишь небольшая горстка учеников. В основном это были старшеклассники-хиппи, которые засеяли огород и не хотели, чтобы все посохло, а потому и записались на курсы французского или немецкого, хотя совершенно не рвались учить новый язык или даже посещать летние занятия. Большинство учителей тоже дали дёру, оставив от преподавательского корпуса один скелет. Но Мерфи никуда не уезжал. Со дня смерти родителей Серджиуса прошло три месяца, и у мальчика неизбежно назревал один важный вопрос, хотя он сам даже не сознавал, что старается уйти от этого вопроса.
– Мне придется вернуться в Нью-Йорк?
– Нет. Если только ты сам этого не захочешь. – Мерфи говорил, одновременно бренча на гитаре какую-то знакомую мелодию – может быть, песню Боба Дилана? Если только Серджиус не ошибался. – Я имею в виду – в гости.
– Нет, я про другое спрашивал. Я остаюсь здесь, в школе, на следующий год?
– Конечно.
– А как…
– Нью-Йоркское ежегодное собрание и Пятнадцатая улица предоставили тебе полную стипендию. А если бы даже этого не произошло, Серджиус, то здесь, в Пендл-Эйкр, тебе без колебаний позволили бы остаться. Так что тебе не о чем беспокоиться.
Вообще-то это было не в правилах Мерфи – перебивать собеседника. Или атаковать Серджиуса маленькими вопросительными выпадами – но именно к этому он приступил теперь, не прекращая теребить струны.
– Так ты хочешь съездить в Нью-Йорк?
– Не знаю – может быть.
– А если да, то кого ты хочешь навестить?
Серджиус пожал плечами, не зная, что ответить. В его распоряжении был куцый перечень имен, и он просто не знал, какое имя лучше назвать первым.
– Ты помнишь Стеллу Ким?
– Конечно. – Это как раз и было одно из знакомых имен.
– Хорошо, тогда послушай, что я тебе сейчас скажу. Стелла хочет повидаться с тобой, и на следующей неделе мы отправим тебя в Филадельфию. Там вы с ней и встретитесь.
– А почему не в Нью-Йорке?
– Может быть, попозже. Но сначала тебе нужно кое-что сделать в Филадельфии. Там будет Стелла – она и поможет тебе. Нужно, чтобы ты там побеседовал с судьей – всего несколько минут. Это поможет нам оставить тебя здесь, в школе. Так будет проще, понимаешь? Тебе придется поговорить с ним всего один раз.
Когда Мерфи произносил “мы” или “нам”, эти слова вставали на пути у сотни вопросов, готовых сорваться с языка у Серджиуса. Наконец он проговорил:
– А вы тоже поедете?
– Я бы хотел поехать, правда, Серджиус. Тебя отвезет директор, а я буду ждать здесь твоего возвращения.
– Ладно.
– От тебя там требуется только одно: сказать, что ты хочешь вернуться сюда, в школу.
– Ладно.
– Я хочу, Серджиус, чтобы ты не сомневался в одном: я никуда отсюда не ухожу. Понимаешь?
– Ладно.
Серджиусу понадобятся еще годы, чтобы разобраться в своих ощущениях: оказывается, то, что его так успокаивало в словах Харриса Мерфи, одновременно и нагоняло ужас. Уж слишком безгранично он верил учителю, когда тот уверял, что совсем не собирается покидать крошечный, величиной с почтовую марку, мирок Пендл-Эйкр.
* * *
В машине директора, по дороге в Филадельфию, Серджиус поедал дырявые пончики из пакета и слушал бесконечную запись “Скрипача на крыше”. Она все играла и играла.
* * *
Прежде чем зайти в зал для судебных слушаний, Серджиус встретился в соседнем кабинете со Стеллой Ким. Школьный директор отошел в сторонку, а Серджиус и лучшая подруга его матери обнялись и долго стояли так, прижавшись друг к другу. Исходивший от Стеллы Ким смешанный запах пасты мисо, марихуаны и пачулей моментально вернул Серджиуса в те давние вечера, когда он оставался дома под ее присмотром. Этот запах мог лишь отчасти перенести его в прошлое; хотя Стелла Ким появилась здесь в бирюзовом брючном костюме, Серджиусу казалось, что эта одежда смотрится на ней чужеродно, но теперь он никак не мог припомнить, как же она обычно одевалась раньше. Он уронил несколько стыдливых слез на бирюзовую трикотажную ткань. Похоже, Стелла Ким очень хорошо угадала, когда пора разжать объятья, и тогда они все втроем спокойно вошли в зал, где их ждал судья. Зал суда оказался скорее похож на большой скучный кабинет, чем на то, что уже нарисовало воображение Серджиуса, да и сам судья тоже не оправдал ожиданий: мантии на нем не было, молотком он не стучал. Одетый в самый обычный костюм, лысый, с седыми лохматыми бровями, он сидел не на возвышении, не на подиуме или в башне, а за самым обыкновенным столом для переговоров – просто сидел и шуршал бумагами в папке.
Стелла и директор выдвинули стулья и уселись, оставив для Серджиуса место посередине. Он тоже сел. За столом сидел еще один незнакомец. Он не поднялся и не представился, а потом молчал, как и Стелла с директором: судья не хотел, чтобы они что-то говорили. Он с самого начала ясно дал понять, что присутствующие взрослые должны оставаться немыми свидетелями во время его диалога с означенным ребенком, а затем сразу принялся говорить вещи, явно предназначенные для их ушей.
– Я в ужасе от, м-м, невероятного количества нарушений в рассматриваемом деле, и не в последнюю очередь – от бесконечных отсрочек в ознакомлении суда с важными материалами и свидетельствами, с одной стороны. И опять-таки, все эти, гм, обстоятельства с самого начала сопровождались загадочными отсрочками со стороны самого истца.
Слова судьи показались Серджиусу полнейшей белибердой. Но тон, которым он все это говорил, наводил на мысль, что Серджиус оказался перед лицом могучей, необоримой власти, которой он так долго боялся, – перед лицом той самой силы, противостоять которой он готовился чуть ли не с самого рождения. Иными словами, он нисколько не сомневался, что этот судья, пускай на нем и не было мантии да и выглядел он не очень-то внушительно, вот-вот приговорит Стеллу Ким, директора и его самого к электрическому стулу. А потом их уведут в камеру смертников, и на их защиту под стенами тюрьмы встанут активисты, а их самих отныне станут называть “Филадельфийская троица”.
– Кроме того, с учетом всех особенностей юрисдикции, однако, м-м, ввиду того, что доктрина тысяча девятьсот семьдесят третьего года касательно интересов ребенка действует здесь в той же полноте, что и в Нью-Йорке, и поскольку иск был подан через полицию Филадельфии, а также после всесторонней консультации с соответствующими отделениями в Нью-Йорке, м-м, было признано, что данное отделение полномочно вынести решение…








